скачать книгу бесплатно
Егорова жена, шустрая, от живого мужа до сих пор радостная, быстренько сообразила и шкварок, и картохи, и грибков из подполу, и «ещё чего надоть, мужики?» – полюбопытствовала; еду перекрестила, пробочку вытащила, на двоих налила, сама рядышком стоймя остыла. Положено было ждать. За первую стопку садиться бабе никак нельзя. Уж когда мужики закусят и понравится им, имеют право проявить сердечность и уважить хозяйку. А иначе так и будешь, стоя, подливать мужичкам и гадать, чем бы им угодить, чтоб замилостивились.
Чокнулись соколики, опрокинули, закусили. Гость похвалил хозяйку. Егор взялся за бутылку. Добрый знак: если мужчина берется наливать вторую, значит, женщина будет при делах. Марина прыг-скок, ещё один стаканец на стол и пальчиком указательным: «Егорушка, мне вон столечко» – а пальчик-то ровненько на столе лежит, ноготок едва-едва повыше. Хозяин на сей жест нуль внимания, плеснул на троих поровну. Дружно осушили. И только сейчас, зацепив шкварку и неся её в рот, добрый муж произнёс:
– Ты бы, это, баба, в ногах где правда, ирисе… – и замолчал, не договорил дозволения – гость вошел в речь голосом своим, а гость наперед имеет мнение.
– Кхе, – сказал гость и на Марину посмотрел. – Кхе, брат, разговор к тебе наиважнейший.
Уже собралась присесть женщина, уже табуретку ручником обмела, юбку приподняла, – и опустила ручонки, и застыла стоять.
– Понятно, Петя, – произнес Егор, сверкнув на гостя большими синими глазами. – Не гони, успеем. Нехай сначала баба покушает. Хлопотала, душа моя, – с утра на ногах. Приседай, жена!
Тогда только пристроилась хозяйка на краешек табурета и стала любить глазами, как исчезает большая несолёная картофелина в родненькой, меж усов и бороды розовеющей пропасти.
Налюбилась, выпила «за здоровье» с мужчинками, клюнула шкварочку с грибком вдогонку и встала, пожелав аппетита, править хозяйство.
– За солью пора, Егор. Народ тихо плачет, не хочет народ помереть, – негромко и внятно изрёк Петр. – Один не совладаю.
– Да. Дело не шутейное.
– Три, считай, года. С войны. Хуже и хуже. Серьёзный вопрос.
– Давай ещё по глоточку.
Выпили. Покряхтели сладко.
– Худо-бедно, Егорий, без тебя справлялись. То спекулянт заглянет, то сам провизию на обмен возил. Нынче, под германцем, непонятность. Трудно под германцем сообразить, что к чему и почём.
– Трудно. Тут под бабой порой соображение уплывает, не то, что под оккупантом.
Затронули женский вопрос. Поговорили на эту традиционную тему. За здоровье хороших женщин употребили, за тех, кто мужиков-дураков терпят старательно.
– И вот я не приложу ума, есть ли где соль по наши души? – сказал сомнение Петр.
– Должна, как не быть. Городские, чай, где ни-то добывают. Нашлось бы у кого спросить.
– Не в щепотке нужда. Для всех стараться будем. Как бы не пришлось тебе, Егорий, бывшему ворогу поклон бить.
– Вопросительно, – угодил в задумчивость Дезертир, – какие у кайзера порядки? Не знаем. Жива ль торговля у наших или медным тазом накрылась? Не знаем. И кого о том спросить, не знаем.
– Спросить найдем человека. Жиды торговые ежели не смылись, ходы-выходы не могут не знать.
– Будем иметь надежду, что остались.
Выпили за жидов, их жен и деток, за здоровье их и пребывание в довольстве нынешней жизнью. На том бутыль опустела, но аппетит не исчез. Позвали хозяйку, просили принести ещё по причине серьёзности задачи, решение какой трезвость весьма затрудняет.
– Однако оккупант без соли быть не может. Важно, чтобы честный попался. А так люди на вид не злобные, я с ними даже беседу водил, – заявил инвалид.
– Шо ж, будем иметь надежду, что попадется человек.
Выпили за честных людей, потом отдельно за нормальных оккупантов, потом за то, чтоб лето урожайным было, за успех экспедиции и, напоследок, дабы успокоить душу, за то, чтобы помереть своей смертью.
Как Петр добрался до своей постельки, жену спросил он утром. Жена ответила, что при сознании. Пришел, дверь самолично отворил, поздоровался добрым словом и упал с порога в хату. Как обычно. Чин чином.
Опохмелился Петя; свет ему в голову едва зашел; возьми он и подумай, что весь с Егором разговор, весь разговор вроде помнит, а дал ли согласие тот составить ему компанию, припомнить не может никак. Утреннее состояние организма было угрюмым и заставило забыть все на свете хорошие слова. Петрова думка о возможном повторении вчерашней беседы побуждала организм к рвоте, а в темечко втыкала гвоздь досады на себя. Стал оттого Петя тихо ругать себя матом. Пришедшая на шумок жена сильно на него улыбнулась, смеха себе не позволив, однако. И, мать её лебедь белая, уплыла в туман.
Спустя мановенье иль вечность выплыл оттуда на глаза Петру Егор. Радостный и трезвый, пёс. Дезертир, словом.
– Самый пьяный патриот всё равно лучше самого трезвого дезертира, – получил Егор в ответ на приветствие. – Чего, сволочуга, мордой на всю хату сияешь? О чем говорили, помнишь?
– Как же.
– А я вот засомневался. Почем зря, выходит. Винтовочку-то начистил?
– А то. Пока ты дрых, моя к гадалке сходила, довольная пришла. Должна быть удача, говорит. Винтовочку обслужил сразу.
– Значит, осознал. Вернёмся без соли – стыда не расхлебаем. Если что – силой возьмём, у меня на этот грех обрез в ступе запрятан. Штука сильно неожиданная.
– Супротив солдата – не грех это вовсе, чисто война, брат.
– Всё равно никого убивать не охота. Ты вот на войне многих жизни решил? Я на японской и японца не видел. Получил снарядом – и до хаты.
– Стрелять, оно, конечно, бойко стрелял, – задумчиво ответил Егор. – Вот обидел ли кого лично, в точности знать не могу.
– Крепкая у тебя горилка выдалась, – сменил тему Петр. – Я с утра двойной инвалид.
– А я уж народу успел объявить, что мы в поход готовы. Баба Марфа жертвует на это дело свою вторую корову. Люди её без мяса не оставят. У ней в зиму мужик взял и помер. Волнуется, что сама на двух не накосит. Советуют также нам в уезд с живой коровёнкой двигаться, дабы мясо раньше часу не погубить при неудаче. Велит Марфа звать ейную корову Маней. Найдем если соли – отдадим на обмен живым весом, а попросят чистым – зарежем на месте.
– Народ плохого не посоветует. Завтра и пойдём. Утром огурцом буду, не сомневайся.
– Вот и славненько. Отдыхай. Чуть свет буду, – пообещал Егор и уплыл из глаз.
Матерно выражая негодование германцу, оставившему его и младшеньких сестёр сиротами, напросился «одним глазком на эту сволочь взглянуть» Стёпка Соловейка, четырнадцати лет пацан, крепкий, работящий, сообразительный. Одному ему на ум пришел вопрос: кто, едрена вошь, будет караул у коровы, в лесочке, мать его забирай, нести, – ведь дурню ясно, что мужикам сподручнее вдвоём разведывать обстановку. Опять же на случай какой-нибудь досады, семя ей в темя, к примеру, попадания мужиков в полон, али иной нечистой силы, коловорот ей в рот, – коровенка цела случится. А соблазнять оккупанта мычащей горой еды донельзя опасно, вдруг он обед с мясом снит, а проснётся – досадует на сон и, не доведи черт, плачет. Венский шницель вспоминает.
«Еле уговорил», – через долгое время рассказывал Степан сыну Ивану. «Первейшие охламоны. Рисковые. Море по колено, океан по грудь».
– Если немца кормят, как нашего брата, то Стёпа думает правильно, – согласился Дезертир. – Мы за Пинском тыл крепко объели. Собака у нас там гавкать забыла. Гавкать собаке стало смертельно…
Собрались. Бурёнку привязали верёвкой к телеге. Помолились. Перекрестились. Глубоко вдохнули. Выдохнули. Двинулись. Погрузились в грусть апрельской природы; стояла та тихая, цветом напоминающая юбки женщин, в судьбах которых встреч мене, нежели проводов.
И шевелил им ветер души, равно иссохшие листочки; глаз огорченную бездонность всю устремив на тишину. Насквозь пронзаемы рассветом, они стремили ввысь платочки, сердец волнения вливая в одну ревущую волну.
Природа похожа на бабу. Баба есть природа. Разница – в угле взгляда.
… Степан с Егором шли пешком позади несчастной, изредка обиженно и в землю мычащей скотинки. Инвалид барином полулежал в телеге и порой ласкал кобылу речами. Мол, не смотри, милашка, по сторонам, не наросла ещё зелень новая, только пробивается, понимаю, что хочется, самому много чего хочется. Медленно и бесстрастно бормотал он; монотонным и хранящим тайну своего итога лежал путь.
Позади Дезертир обзывал любопытному юноше свою войну одной нескончаемой слякотью, душа от какой содрогается и, неизбывно мёрзлая, так сушит чувство, что порой захочешь поплакать, а не можешь. Первым делом на войне гибнут слёзы. Попадет в какого человека осколок, выпустит наверх кишки, видишь: сильно больно человеку, он рот скривит и волком одинёшеньким взвоет, а ни тебе слезинки, спаси Господь. И воет, и воет, а в глазах сушняк. А, бывало, испустит дух, – тут каждый глаз-то и выкатит по капелюшечке от невесть какой причины. Страсть! Иной бедняга, померев, под себя сходит. Здесь понятней: нет души, и стыда нет. На нет и суда нет. Ежели убьют кого быстрой смертью, иной в зависть бросается, как хороню, говорит. А всё от неизвестности, в каком виде твоя заявится смертушка, добрая аль злая матушка – вот до чего, сукины сыны, саму смерть возвеличили, каким имечком наградить удумали.
– А я, думаешь, краше был? Это сейчас рассуждаю, а в окопе для пользы дела всякие мысли гнал, чтоб не рехнуться необратимо, – непонятную, но явно выношенную мысль обронил Егор. – Очерстветь душой иногда просто надобно, чтобы с ужасом совладать. На войне жизнь другая и человек другой. Или на войне и жизнь – не жизнь, и человек – уже не человек? Я вот раньше слышать не мог, как порося визжит зарезанное, видеть не мог, как оно предсмертно по огороду носится, убегал со двора подальше, только отец ножик точить доставал. А нынче? Человека чикнуть, что в грязь плюнуть, о-хо-хо. Умом понимаю, что душой пока хворый.
– Пройдёт, Егор Палыч, пройдёт полегоньку, – пожалел дезертира Степан и, отца вспомнив, добавил: – Хворым таки лучше жить, нежели убиенным.
– Знаешь, что тебе скажу, парень? Мне теперь совсем неясно, кому, когда и где лучше.
Разговор, о чём бы он ни был, идти помогает, отвлекает от усталости. Вот и говорили мужики: тот с лошадкой, эти меж собой.
У гати резко замолкли и оторопели. Было от чего. Пока наши герои лишены речи, есть минута вставить слово о том, на что взглянули они вылупленными зенками: гать, положенная через гиблое место, являла собой, культурно говоря, огорчение. Здесь сужаясь горлышком, направо и налево расширялась смертельная топь. В незапамятные времена замостив, сельчане старательно содержали переправу, но трёхлетняя из-за наличия войны и потому пропажи справных рук небрежность даром не пропала. Опять же большая снежность минувшей зимы подсобила, и пред занывшими сердцами путников явила собой переправа слой склизкой грязи поверх шатающихся бревен, храня в проёмах память об сгинувших собратьях. Чтоб корова не заволновалась, дали ей кушать сена, а сами стали беспощадно чесать репы, ибо озадачились. (Собственно, с этого момента и начинается у любого жителя наших Радостны пересказ истории, хранимой и передаваемой по наследству. А то бы здесь откуда ей быть? Как и многому, многому другому). Переход Суворова через Альпы для мужиков враз померк, что ли, представился менее значимым, каким-то не особо нужным российскому населению, почти забавой. Что за героизм роте солдат втащить пушку на гору? Просто тяжкая безмозглая работа. Сила есть – ума не надо. А коровенку через трясину ждущую сопроводить по брёвнышкам в ряске-тине, мил дружок, живым сохранить и скотину, и себя, – никакой подвиг не поможет. Геройство начинается с кончиной действия ума и означает попытку обыграть смерть в её любимой, ею же придуманной игре. Насколько это удаётся, побывавший на войне с умнющей германской машиной Егор имел богатое представление, потому и заявил, что «ежели тщательно не сообразим, поимеем самую бестолковую, самую, значит, геройскую, братцы, погибель».
– Этого нам нельзя, – поддержал Петр. – У топнуть – это просто. А кто соль добудет? Нам позору не надо. Особливо дохлым.
– Лучше медленно подумать, чтобы быстренько не сгинуть, – по юному возрасту мудро заявил Степан.
Репы чесали тщательно. Когда стало ясно, что день сегодня пропал, дружненько порешили, что это вполне и к лучшему. Вдруг сегодня германцы голодные да злые? – тогда отводит господь от лиха. Завтра, значит, вполне и сытыми могут быть, полегчавшими сердцем, что хорошо.
Положение слегка обсудив, решили мужики, что всякая беда вообще есть родительница радости, потому как закончится когда, в близкий час, да пускай хоть минуту, – а не явится, стерва. Радуйся себе на здоровье, сколько влезет – прошла ведь бедушка. И следующая пройдет, и опять нас порадует, опять согреет сердечко. Ёлки-палки, так наша жисть и не жисть, а сплошь тогда удовольствие, когда любая беда, ровно тень пташки мимолетной, хрен когда заслонит нам солнце.
– А ежели смерть явится? – мудро спросил Степан. – Опосля-то какая радость?
– Господи помилуй, воля твоя. На это нет знания, Степа. Одна вера. По вере и получим, – так ответил Петр.
– Мимо суда не проскочим. Однако же если в рай определяют, когда человек и при собачьей своей жизни больше добра в душе накопил, нежели зла, то допускать нельзя, чтоб горе делало человека злым. Потому и беду надобно возлюбить. Как родительницу, Стёпа. Тогда, думаю, будем иметь шанс, – так ответил Егор.
Ага, – сказал Степан. – Всё понятно. Хочешь после беды иметь радость? – полюби свою беду! А хочешь после смерти иметь рай – полюби свою смерть? Интересно получается.
– Получается, что так, – в один голос произнесли мужики…
Принялись за работу, благо, топор, в дороге необходимый инструмент, забыт не был. Как нельзя кстати сказалось согласие прихватить с собою Степана, и теперь парнишка ловко, где на коленках, где на пузе, сновал по коварным брёвнам: здесь новое положит, здесь клиньями подкрепит, толковый.
Егор рубит, Степан мостит, Петр кашу варит работникам. Отступление не предполагалось. В полные грустного недоумения женские глаза смотреть было бы тяжко. Не желая конфуза, радостной усталости себе не позволяли, норовя справиться засветло. И пришел момент, когда Егорий сходил на коленях туда и обратно, одобрил работу и отважился заявить, что телега вполне пройдёт. Оглобли лошадке помогут устоять, поводья только надо тащить впереди, не спеша по возможности для пользы дела. Перекрестясь трижды, Егор с поводьями ступил на гать, по слизи, как посуху, смело-твёрдо ставя ногу, и тут же через страшную боль в заднице получил урок уважения к природе, – ботинки аж выпрыгнули в небо и улетели бы, будь не в размер. Что говорил упавший, спиной тормозя своё сползание в преисподнюю, сообщать просто неудобно, но какая птушка пела, та враз и смолкла и петь этим днём зареклась, потому как и в небе может проживать испуг: всякая тварь живущая чувствует дуновение с одежд смерти. Однако удержался на скользких брёвнах мужик, задержался на этом свете. Приложением к мягкой задней части, как известно из детства по роли в нём родительских и учительских розг, восполняется нехватка знания и побуждается выход ума. Егор тут же папу-маму вспомнил и осторожность очень полюбил, на прямые ноги вставать себе боле не позволяя не по причине возможной своей погибели, а от понимания невозможности после неё исполнить народное задание. А уж когда Петруха его обругал за то, что тот поперед батьки полез и ядреной вошью обозвал, понял и главную ошибку: ну и ну, перед таким важным делом умудрился забыть о молитве. Пополз, родненький, назад, к тверди земной, где велел всем на колени встать; и «Отче наш» прочли они, и все они перекрестились троекратно: без креста над собой любому упокоиться несладко, да и отпевание своё от батюшки желательно бы послушать, лёжа в духмяном, свежей сосны гробу…
– Ты ж подумай, – сокрушенно покачал головой Дезертир. – Седмицу на пузе полз в направлении ещё чуток пожить, а тут взял и в момент помечтал утопнуть позорным делом. Ну шо за оборот, а?
Спрашивал он скорее самого себя; ответа не ожидая, извлёк винтовку из телеги, приладил штык и, в бревно наперёд воткнув, шагнул со второй попыткой. Пару шагов сделав, не упал и таким счастьем, ровно дитя, улыбчиво загордился. То одну ногу стало надо ему поднять, то другую, устойчивость то есть продемонстрировать, и восклицать возбужденно:
– Хорошо соображалку в порядке содержать! Всем советую, братцы! Эвон как я быстренько смекнул! А какой костылёк славный, чёрт с таким не страшен! Слушай, чего говорю: самый лучший способ двинуть в ход мысль, – теперь понятно, – крепко шибануться любимым задом. Вмиг помогает! (Здесь он увесисто шлепнул себя в упомянутое место – аж брызги полетели). Обязательно трезвит мозги, скажу я вам. Впечатлительно! За мной, пехота! У кого крепче жопа, того и победа! Не дрейфь, братва!
Подхватил оратор вожжи и ну вперед, на винтовку опираясь твёрдо, брёвна штыком пересчитывая, ровно рёбра заклятому распростёртому ворогу.
Ласточка, неописуемо робея, ступила на помост и, смотреть страшно как, пошла. Ухвативши задок телеги то ли придерживать её, то ли иметь опору, Степан, вздыхая тихонько от жалости к лошадке, зашагал за ней. Пётр, поскольку инвалид, восседал по центру телеги, руководя голосом. Обстукивая железом обручей стыки брёвен, телега скрипела, шатаясь со стороны в сторону, но удерживалась середины гати, потому как мужики томительный этот процесс бдительно наблюдали. Тверди достигнув, срочно для успокоения сердца решили закурить. По причине голода на бумагу набили самосадом трубки; много их настрогал за зиму дед Сидантий, давая людям повод доброе о нём слово промолвить, исполнив тем ту единственную мечту, какую ещё мог позволить себе старый плотник. Это зная, похвалили мужики плотника и предались непростому и отнимающему время ритуалу добывания огня. Время же, на них внимания имея ноль, шло себе, куда ему надо, по причине бесконечной своей свободы.
«Весёлыми стали соколики, – рассказывал потом Степан, – курят, промеж собой калякают, уж и выпить соображают. Я, взрослым не указ, стою молча и жду, когда им разум вернётся. Не дождавшись, скромно спрашиваю, что дальше делать будем? А шо такое, почему вопрос? – удивляются те на меня. Напрочь за трудами забыли, для чего вообще трудились! От восторга, как понимаю. Вопроса нет, – говорю – есть предложение смастерить крылья. Они давай глазами удивляться! Для коровёнки нашей, – уточняю. У них трубки изо ртов выпали»…
В этот же момент и корова Маня с того берега замычала, мол, ково хрена бросили на произвол, не пора ли доить? Егор себе по лбу ладошкой стукнул сильно, едва не упал.
– Ты для чего, мать твою, наше мясо забыл? – заорал он на инвалида.
– А ты? – гаркнул ответно Петр. – Мне, к примеру, как страдальцу за Отечество, простить совсем не грех, твою тоже мать. Гуляй ты на одной ноге, я бы на тебя не гавкал.
– Ага, понимай так, что мозгов не надо, коль нет ноги. Или мозги вместе с ногой оторвало?
– Ядреный корень! Ты когда упал, вроде умишком поправился, а сообразить не хочешь, – оправдывался инвалид, – что я об одном думал, как бы вас не обездолить, не сковырнуться с телегой вместе. Память и высушил. Большая опаска жить при одной ноге.
Пока поругивались они легонько, апрельский день их не ждал и уходил прочь. Ничего не оставалось дезертиру, кроме как вернуться к бурёнке, чтобы подоить несчастную и беречь от зверя. Понёс на тот берег дезертир охапку сена, винтовку и тоску на лице.
На том бережочке облюбовал он берёзу, бросил подле копёнку сена, привязал Маню. В дымящейся трубке донеся огонь, развёл костерок. Под корову лёг и стал доить её, струйки молока направляя в открытый рот. Получалось неудачно, но, пока облегчал вымя, нахлебался до отвала. Отвалившись, сказал Мане «спасибочко» и, в костерок подбросив брёвнышек, возлёг на сено ногами к огню при полном удовольствии; в сей момент, – сказывал потом, – хорошую бабу рядом вообразил, так примерно стало человеку. Пригрелся в теплом кожухе, захрапел бывший вояка. Маня прилегла рядом, потихоньку таскала из-под мужика сено и скорбно жевала.
…В неведении тревожась, беспокойно спали в тепле односельчане. Уложив деток на тёплые печи, воображали взрослые самое худое, невольно размыкали веки и, вздыхая, глядели в заоконную темень, слушали невесть что…
Разделённые с товарищем гатью, Степан с Петром легли в телеге рядышком, и спали бы в спокойствии, коли б не выстрел на той стороне, где Егор. Встали, стали кричать вопрос, что и почему, и разволновались: молчит Дезертир, сволочь. То ли далеко отошёл, то ли слухом повредился. Так и ждали рассвета в тревоге.
Холодом по ногам вошло в Егора утро, с большими глазами Степана, вместо неба на него засиявшими, и его вопросом: «Куда корову задевал, дядя?»
– Никуда! – со сна прокричал Егор, но огляделся и понял, что соврал: Маня оказалась умной скотиной или дезертир плохим пастухом, соображать было поздно. Следовало немедля Маню найти.
Первым бурёнку обнаружил паренёк и с разными ласковыми словами на цыпочках стал к ней приближаться, норовя схватить за веревку, благо Маня узел на шее своей развязывать не умела. Та, умная, что собака, дала сблизиться и вдруг, передние ноги подняв, прыгнула дивным образом вбок и понеслась мелким лесом прочь, волоча веревку и несчастно мыча: «Не троньте меня, гады. Ково хрена я вам сделала? Я жить хочу, му-у-даки вы этакие». Крепкий и быстрый Стёпа ломанулся за ней. Та, хитрая, позволяла с ней сблизиться и прыгала стремглав, чтоб затем повернуться большими и красивыми глазами в сторону паренька, угрожающе опустив рога. Много бегали они по лесу, а затем плюнул Степан в сторону игривой Мани, сел на траву и заплакал. Сидит он, кулачками щёки подперев, в землю смотрит, ждёт, когда оттуда цветок вылезет. Долго ли он ждал цветка, чёрт весть, но тут сказало ему небо: «Не горюй, парень, не смеши природу». Показал Стёпа свои очи небу, а оттуда Егорова улыбка солнечно сияет и табаком смердит. Но, главное, позади дезертира с веревкой на шее смиренно машет ресницами Маня.
– Притухла му-мучительница, – заикнулся в её сторону Степан.
– По морде неплохо схлопотала, – объяснил старший товарищ. – Теперь довольная, что не убил. Много ль бабе для счастья надо?
– А ты в кого ночью стрелял? – спросил Степа. Собственно, этот вопрос он сквозь рассвет и нёс Егору, да вот исчезновение Мани отвлекло. – Мы с Кульгавым сильно перепугались.
– Да стыдоба на мою душу, хлопчик. По костру. Видать, война из нервов не выходит, понимаешь. Сначала стрельнул, потом только думать стал: а куда, а по кому, а зачем? Спросонку-то уголёчки красненькие за волчьи зенки воспринял. И в нервы. Целый патрон истратил. Стыдоба-а-а.
– Небось, Маньку выстрел озадачил; она и утекла. Ну да что было, то прошло. Пора переправлять корову.
– Чтоб в ней бешенство опять не загуляло, сначала её выдоим. Таки утро.
Подоили.
– Теперя, парень, на непростое дело молитву скажем. В какую сторону говорить надо, конечно, есть загадка. Думаю однако, что главней – говорить чувственно.
Решили лицом на юг, в сторону земли обетованной, на колени. Вместе стали молитву молвить, и вышло так:
– Оотччее нааш, ежжее ееси наа ннебеесии, да ссвяятитсяя иимя твое, – с паром дыхания слова возносились в небо.
Помолились. Перекрестились.
– Стёпа, не слышал ли ты? – птушки замолкли, когда мы молитву правили? – вдруг спросил Егор.
– Как-то я без внимания, – ответил паренёк.
Точно говорю. Перестали заливаться, ей-богу перестали. Это хорошо.
– С чего бы?
– Значит, слушали нашу молитву. Внимательно, считай, коль не дыша. А ведь они поближе нашего к господу располагаются; значит, вполне в правильном направлении мы говорили. Уж когда птахи слушать стали, вдруг и Он послушал? Хорошая у меня надежда? – скажи.
– Скажу. Красивая у тебя надежда.