Полная версия:
Когда опускается ночь
В двух кармашках бумажника – ничего, кроме старых объявлений, вырезанных из газет, локона, перевязанного засаленной ленточкой, циркуляра о каком-то кредитном обществе и списка каких-то стишков, которые не пристало бы читать в компании, разве что среди людей исключительно вольных нравов. В записной книжке – чьи-то нацарапанные карандашом адреса и расписки красными чернилами. На одной страничке – любопытная пометка: «NB. 5 В ДЛИНУ, 4 В ШИРИНУ».
Я понял все, кроме этих слов и цифр, поэтому, разумеется, переписал их себе.
Затем я дождался в каморке, пока рассыльный не вычистит одежду и не отнесет наверх. Вернувшись, он доложил, что мистер Д. спрашивал, хорошая ли нынче погода с утра. Узнав, что хорошая, он велел в девять подать ему завтрак, а к десяти седлать лошадь, поскольку решил отправиться в Гримвитское аббатство – одну из здешних достопримечательностей, о которых я рассказал ему накануне вечером.
– Буду здесь в половине одиннадцатого, зайду с черного хода, – говорю я старшей горничной.
– Зачем? – спрашивает она.
– Хочу избавить вас сегодня от обязанности стелить мистеру Даваджеру постель, но только сегодня, – говорю.
– Какие еще будут распоряжения? – спрашивает она.
– Только одно, – отвечаю. – Хочу на сегодня нанять Сэма. Запишите в книгу приказов, пусть его приведут ко мне в контору в десять.
Если вы вдруг подумали, будто Сэм – это человек, лучше, пожалуй, уточнить, что это был пони. Я рассудил, что Тому будет полезно для здоровья проветриться после пирожных и прогуляться в сторону Гримвитского аббатства в славном жестком седле.
– А еще? – спрашивает старшая горничная.
– Последнее одолжение, – говорю. – Не слишком ли помешает вам мой мальчишка Том, если он с этого момента и до десяти часов побудет здесь и поможет чистить ботинки, а работать будет поближе вот к этому окошку, выходящему на лестницу?
– Ничуть не помешает, – говорит старшая горничная.
– Благодарю, – говорю я и спешу к себе в контору.
Отправив Тома помогать с чисткой обуви, я пересмотрел обстоятельства дела, какими они виделись мне в то время.
Мистер Даваджер мог поступить с письмом тремя способами. Мог снова передать его своему другу до десяти утра – в этом случае Том, скорее всего, увидел бы упомянутого друга на лестнице. Мог сам доставить его этому или какому-то другому другу после десяти – в этом случае Том был готов последовать за ним верхом на пони Сэме. Наконец, он мог спрятать его где-то в гостиничном номере, и в этом случае я был к его услугам с ордером на обыск, который сам себе выдал, и под неизменным покровительством моей приятельницы старшей горничной. Итак, я наилучшим образом подготовил все необходимое для дела и сосредоточил все нити в своих руках. Лишь два обстоятельства тревожили меня: во-первых, опасения, что в моем распоряжении останется ужасно мало времени, если мои первые эксперименты с попытками завладеть письмом окажутся неудачными, во-вторых, странная заметка, которую я переписал к себе в записную книжку: «NB. 5 В ДЛИНУ, 4 В ШИРИНУ».
Скорее всего, это какие-то размеры, и он боялся их забыть; следовательно, это что-то важное. И вот вопрос: это какие-то его мерки? Положим, «пять (дюймов) в длину» – парика он не носит. Положим, «пять (футов) в длину» – это не может быть ни сюртук, ни жилет, ни брюки, ни белье. Положим, «пять (ярдов) в длину» – это уже не чьи-то мерки, если только он не носит вместо кушака веревку, на которой его наверняка повесят рано или поздно. А следовательно, нет, это не его мерки. Что же важно для него, помимо собственных размеров, насколько мне известно? Мне не известно ничего, кроме письма. Может ли заметка иметь к нему отношение? Положим, да. Тогда как понимать это «пять в длину» и «четыре в ширину»? Размеры какого-то предмета, который он носит при себе? Или размеры чего-то у него в номере? Все эти выводы позволяли мне быть вполне довольным собой, однако продвинуться дальше я не имел возможности.
Том вернулся в контору и доложил, что наш приятель отправился на прогулку. Друг не появлялся. Я отправил мальчишку верхом на Сэме, снабдив соответствующими указаниями, написал ободряющую записку мистеру Фрэнку, желая успокоить его, а затем, незадолго до половины одиннадцатого, проскользнул в гостиницу с черного хода. Старшая горничная подала мне знак, когда на лестнице никого не было. Я пробрался в комнату мистера Даваджера и тут же заперся; меня не видела ни одна живая душа, кроме старшей горничной.
Теперь дело в некоторой степени упростилось. Либо мистер Даваджер уехал, прихватив с собой письмо, либо оставил его в надежном тайнике у себя в номере. Я подозревал, что оно в номере, по причине, которая вас несколько удивит: его дорожный сундук, несессер и все ящики и шкафы были открыты. Я изучил своего подопечного и посчитал подобное легкомыслие несколько подозрительным.
Мистер Даваджер занял в «Гербе Гатлиффов» один из лучших номеров. Ковер во весь пол, красивые обои на стенах, кровать с балдахином и в целом обстановка просто первоклассная. Я приступил к обыску – сначала по обычному плану: осмотрел все как можно внимательнее, и на это у меня ушло больше часа. Ничего примечательного. Тогда я достал складной столярный метр, который прихватил с собой. Нет ли в номере чего-то подходящего под условия «пять в длину» и «четыре в ширину» – в дюймах, футах или ярдах? Ничего. Я убрал метр в карман, – похоже, измерениями делу не поможешь. Нет ли в номере чего-то такого, в чем пять единиц в одну сторону и четыре в другую, хотя измерения ничего подобного не дали? К этому времени я твердо убедил себя, что письмо в номере, и не желал отказываться от этой мысли, главным образом потому, что потратил на поиски столько сил. А убедив себя в этом, я вбил себе в голову – не менее упрямо, – что «пять в длину» и «четыре в ширину» – это подсказка, которая позволит мне найти письмо, главным образом потому, что после всех поисков и расчетов я не мог допустить и тени мысли, будто нужно руководствоваться чем-то иным. «Пять в длину» – где в номере, в любом его уголке, я могу насчитать пять в длину?
Не на обоях. Они были с узором из увитых гирляндами колонн и шпалер по гладкому зеленому полю – только четыре колонны на длинной стене и только две на короткой. Мебель? Здесь не было ни пяти стульев, ни пяти других отдельных предметов обстановки. Фестоны оборок на карнизе кровати? По крайней мере, их тут много! Я запрыгнул на покрывало с ножом для бумаг в руке. Перепробовал все способы сосчитать эти несчастные фестоны, тыкал в них ножом, скреб ногтями, мял пальцами. Без толку – ни следа письма, а время уже поджимало – о Небеса, до чего же быстро текло время тем утром в номере мистера Даваджера!
Я соскочил с кровати в полнейшем отчаянии от своего невезения, и мне стало уже безразлично, что меня могут услышать. Когда я спрыгнул на ковер, из-под ног у меня поднялось заметное облачко пыли.
«Ну и ну! – подумал я. – Тут моя приятельница старшая горничная дает себе поблажку. Надо же, до чего довели ковер, а ведь это один из лучших номеров в „Гербе Гатлиффов“».
Ковер! Я прыгал по кровати, осматривал стены, все смотрел наверх – но вниз, на ковер, даже не покосился. Какой же я законник, в самом деле, если не умею заглядывать, где пониже?!
Ковер! Когда-то он был славным добротным изделием, начинал, по всей видимости, в чьей-нибудь гостиной, потом был разжалован до столовой, потом и вовсе был сослан наверх, в спальню. По коричневому полю шел узор из разбросанных через равные промежутки букетов – розы и листья. Я посчитал букеты. Десять вдоль комнаты, восемь поперек. Когда я отсчитал пять в одну сторону и четыре в другую и опустился на колени на центральный букет – вот клянусь вам, не сидеть мне сейчас в этом кресле: сердце у меня так громко грохотало в ушах, что я испугался.
Я рассмотрел букет во всех подробностях, прощупал его кончиками пальцев – но мне это ничего не дало. Тогда я поскреб его ногтями – медленно и осторожно. Ноготь на указательном пальце за что-то зацепился. Я развел в стороны ворс ковра в том месте и увидел узкий разрез, совершенно незаметный, если пригладить ворс, – разрез в полдюйма длиной, из которого торчал кончик коричневой нитки – точь-в-точь в тон ковру – длиной примерно в четверть дюйма. Я осторожно ухватился за нитку – и тут за дверью послышались шаги.
Это была всего лишь старшая горничная.
– Вы еще не закончили? – шепнула она.
– Две минуты! – отвечаю я. – И не подпускайте к двери никого – делайте что хотите, только не давайте никому подойти к двери и еще раз напугать меня.
Я тихонечко потянул за нитку и услышал шорох. Потянул еще – и вытащил клочок бумаги, свернутый туго-туго: так дамы сворачивают листки бумаги, чтобы зажигать от них свечи. Развернул – и, клянусь святым Георгием, это было то письмо!
То самое письмо! Я сразу понял по цвету чернил. Это письмо принесет мне пятьсот фунтов! Я едва не швырнул шляпу в потолок и не закричал «ура», словно сумасшедший. Пришлось взять стул и минуту-другую посидеть неподвижно, прежде чем удалось успокоиться и прийти в подобающее деловое настроение. Я понял, что наконец-то достаточно остыл, когда поймал себя на мысли, как же довести до сведения мистера Даваджера, что его обвел вокруг пальца желторотый деревенский законник.
Вскоре в голове у меня сложился славный маленький дерзкий план. Я вырвал из своей записной книжки чистую страницу и написал на ней карандашом: «Сдача с пятисотфунтовой банкноты», сложил бумажку, привязал к ней нитку, сунул обратно в тайник, разгладил ворс на ковре и помчался к мистеру Фрэнку. Тот, в свою очередь, помчался показать письмо молодой особе, которая сначала подтвердила его подлинность, потом бросила его в огонь, а затем впервые с момента помолвки по собственному почину обвила руками шею мистера Фрэнка, поцеловала изо всех сил и закатила истерику прямо у него в объятиях. По крайней мере, так рассказал мне мистер Фрэнк, а его показаниям верить не стоит. Зато моим стоит – а я своими глазами видел, как они сочетались браком в среду, а когда они отбыли в свадебное путешествие в карете, запряженной четверкой, отправился на своих двоих открывать счет в банке графства, и в кармане у меня лежала пятисотфунтовая банкнота.
Что касается мистера Даваджера, о нем я не могу сообщить больше ничего, помимо сведений, полученных от третьих лиц, а на подобного рода показания нельзя полагаться, даже если слышишь их из уст законника.
Мой драгоценный помощник Том, хотя пони Сэм дважды сбросил его, не выпустил поводьев и с начала до конца прогулки не спускал глаз с нашего подопечного. Ничего особенного он не доложил, кроме того, что по пути обратно из аббатства мистер Даваджер заглянул в то же самое питейное заведение, перекинулся несколькими словами со вчерашним другом и вручил ему что-то похожее на клочок бумаги. Несомненно, это были указания, где найти нитку, к которой было привязано письмо, на случай непредвиденных обстоятельств. Во всех прочих отношениях мистер Д. прокатился туда и обратно, словно обычный приезжий, решивший полюбоваться видами. Том доложил мне, что он спешился у гостиницы около двух часов. В половине третьего я запер дверь конторы, повесил под дверной молоток визитную карточку с надписью «Нет дома до завтра» и отправился на остаток дня погостить к другу, жившему примерно в миле за городом.
Согласно сообщениям, полученным мною впоследствии, мистер Даваджер тем вечером покинул «Герб Гатлиффов», облачившись в свой лучший костюм и забрав с собой все ценное из своего несессера. Мне не известно достоверно, расплатился ли он по счету, однако я готов показать под присягой, что нет, не расплатился, а оставшееся в номере имущество не покрыло убытков. Теперь я добавлю к этим обрывочным сведениям, что мы с ним ни разу не встречались (большая удача для меня, согласитесь) с тех самых пор, когда я ловко лишил его банкноты, и тем самым исполню свои обязательства по договору как податель заявления, а вы, сэр, – как слушатель заявления. Обратите внимание на термины! Я сказал, что это будет заявление, прежде чем приступить к рассказу, а теперь, закончив рассказ, повторяю, что это было заявление. Я запрещаю вам доказывать, что это была история! Хорошо ли продвигается мой портрет? Вы мне по душе, мистер художник, но мой рассказ стал для вас поводом отлынивать от работы, я подам на вас жалобу в городской совет!
Прежде чем портрет был завершен, я много раз приходил домой к своей удивительной модели. Бокшес до последнего выражал недовольство ходом моей работы. К счастью для меня, когда портрет был готов, городской совет его одобрил. Правда, мистер Бокшес возражал против такого решения и утверждал, будто городскому совету слишком легко угодить. Он не оспаривал похожесть изображения, однако, по его расчетам, я положил на холст лишь половину красок, за которые было заплачено. И по сей день, если он еще жив, он говорит обо мне любопытствующим друзьям: «Тот художник, который обвел вокруг пальца городской совет».
Пролог к третьему рассказу
Печальным был для меня тот день, когда мистер Ланфрей из Роклей-плейс, узнав, что здоровье его младшей дочери требует более теплого климата, переехал из своего английского поместья на юг Франции. Поскольку я вынужден постоянно перебираться с места на место, у меня много знакомых, однако мало друзей. В основном дело в моем призвании – такова его природа, и я это прекрасно понимаю. Люди не виноваты, что забывают человека, который, покидая их дом, не в состоянии точно сказать, когда снова объявится в их краях.
Мистер Ланфрей был редким исключением из этого правила и всегда меня помнил. Я бережно и благодарно храню доказательства его дружеского интереса к моему благополучию в виде писем. Последнее из них – приглашение приехать погостить к нему на юг Франции. Сейчас я едва ли в состоянии воспользоваться его добротой, но люблю время от времени перечитывать его письмо, поскольку в счастливые минуты могу и помечтать, что в один прекрасный день приму приглашение.
Мое знакомство в качестве художника-портретиста с этим джентльменом сулило мне с профессиональной точки зрения не слишком много. Меня пригласили в Роклей-плейс, то есть в Поместье, как его обыкновенно называли местные жители, чтобы написать небольшой акварельный портрет француженки-гувернантки дочерей мистера Ланфрея, жившей в доме. Услышав об этом, я сразу заключил, что гувернантка намерена уволиться и покинуть дом, а ее воспитанницы хотят оставить ее портрет себе на память. Однако дальнейшие расспросы показали, насколько я заблуждался. Покинуть дом собиралась старшая дочь мистера Ланфрея, которой предстояло сопровождать мужа в Индию, и именно для нее был заказан портрет, который должен будет напоминать о доме и о ее лучшей и ближайшей подруге. Помимо этих частностей, я узнал, что гувернантка, которую до сих пор называли «мадемуазель», на самом деле старушка, что мистер Ланфрей много лет назад, после смерти жены, познакомился с ней во Франции, что она стала полновластной хозяйкой дома, а три ее воспитанницы считали ее второй матерью с тех самых пор, как отец вверил их ее заботам.
Эти обрывки сведений заставили меня с нетерпением ждать встречи с мадемуазель Клерфэ – так звали гувернантку.
В тот день, когда мне было назначено явиться в уютное поместье Роклей-плейс, я задержался в пути и прибыл на место лишь поздно вечером. Мистер Ланфрей встретил меня с радушием, ставшим ярким примером неизменной доброты, которую мне довелось видеть от него в дальнейшем. Я сразу был принят как равный, словно друг семьи, и в тот же вечер был представлен дочерям хозяина. Эти три юные дамы не просто были элегантны и обаятельны, но и могли бы послужить тремя чудесными моделями для портретов, что гораздо важнее, – особенно новобрачная. Ее молодой супруг поначалу показался мне довольно заурядным – он был молчалив и застенчив. Когда меня представили ему, я огляделся в поисках мадемуазель Клерфэ, но ее нигде не было, а вскоре мистер Ланфрей сообщил мне, что вечер она всегда проводит у себя.
Наутро за завтраком я снова ожидал увидеть мою модель – и снова напрасно.
– Мама, как мы ее называем, наряжается, чтобы позировать вам, мистер Керби, – сказала одна из юных дам. – Надеюсь, вы не считаете ниже своего достоинства писать шелк, кружева и драгоценности. Милая старушка, совершенство во всех прочих отношениях, обладает и совершенным вкусом в одежде и хочет непременно предстать на портрете во всем великолепии.
После подобных объяснений я был готов увидеть нечто незаурядное, однако, когда мадемуазель Клерфэ наконец явилась и объявила, что готова позировать, реальность превзошла все мои самые смелые ожидания.
Ни до, ни после не случалось мне видеть такой изысканный наряд в сочетании с такой живостью ума и тела в преклонные годы. Мадемуазель оказалась маленькой и тоненькой, с идеально белым лицом и кожей, покрытой густой затейливой сеточкой самых мелких на свете морщинок. Ясные черные глаза – настоящее чудо молодости и жизнерадостности. Они сверкали, сияли, вбирали в себя и охватывали все и вся вокруг с такой быстротой, что простая седая прическа казалась неестественно чинной, а морщинки – словно бы искусным маскарадом, призванным создать впечатление старости. Что же касается ее наряда, мне редко приходилось сталкиваться с настолько сложной задачей для художника. На мадемуазель было серебристо-серое шелковое бальное платье, которое при каждом движении отливало новыми цветами. Оно было жесткое, как доска, и шелестело, будто листва на ветру. Голова, шея и декольте были задрапированы облаками воздушного кружева, нежнее которого мне не доводилось видеть, и оно подчеркивало все достоинства мадемуазель донельзя изысканно и благопристойно и при этом то и дело поблескивало в неожиданных местах, поскольку было расшито тонкими, словно из волшебной сказки, узорами из золота и самоцветов. На правой руке у мадемуазель было три узких браслета со вплетенными в них волосами трех ее воспитанниц; на левой – один широкий с миниатюрой на застежке. На плечи мадемуазель была кокетливо наброшена темно-коричневая шаль с золотым шитьем, в руках – прелестный небольшой веер из перьев. Когда она вышла в этом наряде – с ослепительной улыбкой и кратким реверансом, – наполнив комнату ароматом духов и грациозно играя веером, я тут же утратил всякую веру в свои способности портретиста. Самые яркие краски в моей коробке потускнели и поскучнели, а сам я почувствовал себя немытым, нечесаным, невзрачным неряхой.
– Скажите, мои ангелочки, – молвила маде-муазель, обращаясь к воспитанницам с прелестнейшим французским акцентом, – разве я сегодня не конфетка из конфеток? С должным ли великолепием я несу груз своих шестидесяти лет? Разве не воскликнут индийские дикари: «Ах! Вот это роскошь! Вот это роскошь! Умеет же она нарядиться!» – когда наш ангелочек покажет им мой портрет? А этот господин, искусный художник, знакомство с ним для меня даже больше честь, чем удовольствие, – нравится ли ему такая натурщица? Находит ли он меня очаровательной с головы до пят, приятно ли ему будет рисовать меня?
Она снова присела передо мной в кратком реверансе, приняла томную позу в предназначенном для нее кресле и осведомилась, похожа ли она на дрезденскую фарфоровую пастушку.
Юные дамы заливисто рассмеялись, и мадемуазель присоединилась к общему веселью – не менее задорно и значительно более звонко. В жизни не было у меня модели непоседливей этой чудесной старушки. Только я хотел приступить, как она вскочила с кресла и с возгласом: «Grand Dieu![22] Я забыла с утра обнять своих ангелочков!» – подбежала к воспитанницам, приподнялась перед каждой на цыпочки, прикоснулась указательными пальцами к их щекам и наскоро расцеловала – и снова уселась в кресло прежде, чем английская гувернантка успела бы произнести: «Доброе утро, мои дорогие, надеюсь, вы хорошо спали этой ночью».
Я приступил снова. Мадемуазель вскочила во второй раз и перебежала через комнату к псише.
– Нет! – услышал я ее шепот. – Я не растрепала прическу, когда целовала своих ангелочков. Можно вернуться и позировать.
Она вернулась. Я успел поработать самое большее пять минут.
– Постойте! – воскликнула мадемуазель и вскочила в третий раз. – Ведь мне нужно посмотреть, как продвигается дело у нашего мастера! Grand Dieu! Почему же он еще ничего не нарисовал?!
Я приступил в четвертый раз – и старая дама в четвертый раз вскочила с кресла.
– Мне необходимо размяться, – объявила мадемуазель и легкими шагами прошлась по комнате из конца в конец, напевая себе под нос французскую песенку: так она отдыхала.
Я уже не знал, что и поделать, и молодые дамы это заметили. Они окружили мою неуправляемую натурщицу и взмолились о милосердии ко мне.
– В самом деле! – воскликнула мадемуазель, в знак изумления вскинув руки с растопыренными пальцами. – Но в чем же вы упрекаете меня? Я здесь, я готова, я к услугам нашего мастера. В чем же вы меня упрекаете?
Тут я, к счастью, задал случайный вопрос, который заставил ее на некоторое время успокоиться. Я поинтересовался, какой портрет она хочет – в полный рост или только лицо. В ответ мадемуазель разразилась комически-возмущенной тирадой. Она посчитала меня человеком одаренным и отважным, и если я и вправду таков, то должен быть готов изобразить ее всю до последнего дюйма. Наряды – ее страсть, и я оскорблю ее до глубины души, если не воздам должное всему, что на ней сейчас надето, – и платью, и кружевам, и шали, и вееру, и кольцам, и каменьям, а главное – браслетам. При мысли о вставшей передо мной неподъемной задаче я застонал, но почтительно поклонился в знак согласия. Одного поклона мадемуазель было недостаточно, и она пожелала ради собственного удовольствия обратить мое пристальное внимание – если я окажу ей любезность и подойду к ней – на один из ее браслетов, тот, что с миниатюрой, на левом запястье. Это подарок ее самого драгоценного друга, и на миниатюре изображено его прелестное, обожаемое лицо. Если бы я только мог повторить на своем рисунке крошечную, крошечную копию этого портрета! Не сделаю ли я одолжения, не подойду ли к ней на одну маленькую секундочку, чтобы посмотреть, возможно ли исполнить ее просьбу?
Я повиновался без особого желания, поскольку со слов гувернантки решил, будто сейчас увижу заурядный портрет незадачливого обожателя, с которым она в дни своей юности обошлась с незаслуженной суровостью. Однако удивлению моему не было предела: миниатюра, написанная очень красиво, изображала женщину – молодую женщину с добрыми печальными глазами, бледным нежным лицом, светлыми волосами и таким чистым, беззащитным, милым выражением, что мне при первом же взгляде на портрет вспомнились мадонны Рафаэля.
Старая дама заметила, что портрет произвел на меня должное впечатление, и молча склонила голову.
– Какое красивое, невинное, чистое лицо! – сказал я.
Мадемуазель Клерфэ бережно смахнула платочком пылинку с миниатюры и поцеловала ее.
– У меня есть еще три ангелочка. – Она посмотрела на воспитанниц. – Они утешают меня, когда я думаю о четвертом, ушедшем на Небеса.
Она нежно погладила миниатюру тоненькими, сухонькими белыми пальчиками, словно это было живое существо.
– Сестрица Роза! – Она вздохнула, а затем, снова посмотрев на меня, продолжила: – Я бы хотела, сэр, чтобы и она попала на портрет, поскольку с юности ношу этот браслет, не снимая, в память о Сестрице Розе.
Столь внезапная перемена настроения из крайности в крайность – от легкомысленного веселья до тихой скорби – у уроженки любой другой страны показалась бы наигранной. Однако у мадемуазель она была совершенно естественной и уместной. Я вернулся к работе, несколько растерянный. Что это за «Сестрица Роза»? Очевидно, не из семейства Ланфрей. При упоминании этого имени юные дамы сохранили полнейшее спокойствие, – очевидно, оригинал миниатюры не состоял с ними в родстве.
Я попытался побороть любопытство относительно Сестрицы Розы, всецело углубившись в работу. Целых полчаса мадемуазель Клерфэ сидела передо мной смирно, сложив руки на коленях и не сводя глаз с браслета. Эта счастливая перемена позволила мне продвинуться к завершению наброска ее лица и фигуры. При удачном стечении обстоятельств я мог бы в один прием покончить со всеми трудностями предварительной работы, но в тот день судьба отвернулась от меня. Я быстро и с удовольствием работал, но тут в дверь постучал слуга и сообщил, что ленч подан, – и мадемуазель мигом отбросила все печальные размышления и больше не смогла сидеть спокойно.
– Ах, ничего не поделаешь! – воскликнула она и повернула браслет, спрятав миниатюру. – В сущности, все мы не более чем животные. Наша духовная составляющая во всем подвластна желудку. Сердце мое поглощено нежными раздумьями, но тем не менее я не прочь поесть! Идемте, дети мои и собратья. Allons cultiver notre jardin![23]
С этой цитатой из «Кандида»[24], произнесенной сокрушенным тоном, пожилая дама удалилась, а ее юные воспитанницы последовали за ней. Старшая сестра на миг задержалась в комнате и напомнила мне, что стол накрыт.