скачать книгу бесплатно
Интернет пестрит молодыми и успешными, возведёнными в ранг звёзд ещё до рождения. Даже запись дворянских младенцев в гвардейские полки во времена императрицы Екатерины II не производит такого впечатления, как состоявшийся четырнадцати-шестнадцатилетний молодой человек.
Как говорили в одном советском кинофильме, естественно, снятом по сценарию, написанному советским автором, динозавры вымерли, потому что никуда не спешили. Вот и нас воспринимают не иначе как никуда не спешащих динозавров. Травоядных, потому что зубы мы тоже потеряли.
И, глядя на новый мир, понимаешь, что твоя доисторическая сказка о детстве, написанная менторским тоном, будет выглядеть комично.
Вот и остаётся писать смешно, подтрунивая над собой и над временем, не позволяя подобного в отношении своих родственников. Это со сверстниками можно обращаться как угодно. Потому что они тебя простят.
Лариса Дегтярёва
Маленькие радости
Памяти Антонины Дигурко
В большом дедовском доме для неё всегда были маленькие радости. Кусочки сахара на старческой грязной ладони. Всегда. Пять или семь? Тогда она ещё не умела считать. Да, примерно так. Кусочков пять-семь. Стоило только подбежать к дедовскому дому и крикнуть: «Дед!». И мгновенно появлялась ладонь, на которой лежал сахар.
Кроме этой ладони, ничего в деде она больше не запомнила.
Он любил её. Тося поняла это потом, когда выросла.
Похоронили его к бабушке и к папе. Ни бабушку, ни папу Тося не помнила. Помнила только огромный деревянный крест. Резной, с тонкими ветками, ольховыми листьями, с дырочками и ямочками. Тося догадалась позже, что тот крест сделал её дедушка по маме, плотник от Бога, зрячий тогда ещё. После войны крест исчез. Его пустили на дрова. Все кладбищенские кресты сожгли в войну. Могила потерялась. После войны Тося выходила в центр кладбища, крестилась на северо-восток, на то место, где потерялась могила, кланялась, шептала: «Царствие небесное рабу Божьему Антону, рабу Божьему Платону, рабе Божией Клавдии».
Война принесла маленькие радости. В их дом приехало много-много детей. Все внуки собрались у бабани переждать войну. Сколько их было всех вместе? Четверо дяди-Ваниных, четверо тёти-Галиных, сама Тося… А ещё Маша и Жора, которым Тося вообще-то приходилась племянницей, но которых она была совсем немного младше.
Есть было нечего, спать приходилось на полу, мама была очень далеко, постоянно плакали и мешались четверо самых маленьких: дяди-Ванины двойняшки и тети-Галины двойняшки… Но всё равно было очень весело.
Правда, потом дети стали уходить.
Сначала не стало одного из тёти-Галиных двойняшек, Серёжи. Говорят, тётя Галя, когда поняла, что молока у неё на двоих не хватает, подошла к иконе и попросила у неё, чтобы забрали кого-нибудь из самых маленьких, чтобы хоть второй выжил. Тося в это не верила, не хотела верить. Но, как бы то ни было, Серёжи не стало.
Потом забрали Таечку, одну из дяди-Ваниных двойняшек. Пришли незнакомые, нездешние, очень нарядно одетые мужчина и женщина, сказали бабане: «Тяжело вам, наверное, с таким огромным количеством детей. Кормить, наверное, нечем. Одевать, наверное, не во что. Присмотреть за ними, наверное, некогда…» Бабаня согласилась. «Отдайте нам одну девочку, – попросили они, – у нас ей будет хорошо, гораздо лучше, чем здесь». Бабаня согласилась. Бабаня выбрала Таечку. Может быть, потому, что Таечка была самой маленькой, а может, и потому, что у Таечки не было уже на тот момент ни мамы, ни папы. Интересно, если бы Тосина мама погибла на фронте, отдали бы Тосю?
Через какое-то время Таечку вернули. Принесли её на руках, переложили на руки бабане. Она, казалось, спала. «Всё равно она у вас жить не будет», – попрощались мужчина и женщина. Таечка поспала ещё несколько дней и умерла. Почему? Может, они перекормили её? Может, простудили? Скорее всего, залюбили, ведь Таечка была очень красивой девочкой. Такой красивой, как маленькая куколка.
Потом трёх оставшихся в живых дяди-Ваниных детей отдали в детдом. «Там еды больше, – бесстрастно сказала бабаня, – и нам тут больше останется». Но ночью сильно плакала, очень сильно. Она даже как будто выла. И весь дом заплакал вслед за ней. Даже дедушка. Интересно, понимали ли тогда дедушка с бабаней, что никогда дяди-Ванины дети не простят их? Никогда…
Хотя, скорее всего, это было верное решение. Ведь есть было нечего. Совсем нечего было есть. До конца войны.
И ещё долго после войны – тоже…
С войны мама вернулась не одна. Она привезла с собой папку. Папка был добрым, красивым, весёлым, сильным. И, может, всё было бы хорошо, если бы Тосю не заставляли называть его «папкой». Было бы ещё лучше, если бы он не увёз их на Кавказ.
На Кавказе тоже был голод. Каждое утро мама надевала фартук с большим накладным карманом и уходила на работу в колхоз. И каждый вечер, возвратившись, вынимала из кармана большую галушку, припрятанную с обеда, который им давали в колхозе. И больше ничего… Больше нечего было есть.
Но на Кавказе были маленькие радости. Столько прекрасного! Горы, горные реки, ущелья… И прекрасное не кончалось! Змеи, улары, олеандровые бражники… И становилось всё прекраснее! Грабы, сосны, лавровишни…
Всё прекрасное закончилось с первой любовью.
Персонажи этого романа были сказочными. Николай, её первая любовь, был принцем. Он именно так себя нёс. До свадьбы. Тося была пастушкой, такой же простой, скромной, улыбчивой. Впрочем, улыбаться Тося скоро перестала.
Он сильно бил её. А когда уставал бить, выгонял на улицу. Битьё обычно начиналось часов в семь, на улице Тося обычно оказывалась часов в девять. Переждёт часок, а потом потихонечку заходит в дом, Николай спит уже. Тося тоже ложилась спать. На сундук.
Однажды что-то сдвинулось в его биоритмах. И битьё началось позже обычного, и Тося была вышвырнута на улицу уже среди ночи, и Николай никак не мог заснуть. К тому же в тот раз на улице Тося была не одна, а со своей маленькой, совсем ещё крошечной радостью, сыночком Витенькой. Ещё и так холодно было… Так что до утра они на улице не выстояли, побежали к маме с папкой.
Они уехали все. Папка, мама, сама Тося с Витенькой и появившиеся уже к тому времени у мамы с папкой маленькие двойняшки.
Чтобы Николай не нашёл их, они уехали в первую попавшуюся деревню, поселились в маленьком-маленьком домике с голубыми ставнями. Там была печь, были подпол и чердак… Одна стена на кухне была разрисована красками. Художники, жившие до них в этом доме, нарисовали русский лес – берёзы, дубы, морошку… В этом доме было так хорошо, так спокойно…
Ещё одна любовь. Этакий нагловатый, самоуверенный, лёгкий… Юнацкий. Маленькие радости – сидеть с ним на лавочке в саду, петь ему: «Подари мне платок – голубой лоскуток…», видеть его восхищение… Голос у Тоси в самом деле был восхитительный.
Юнацкий. Через год эту фамилию нельзя будет произносить. Мама будет говорить: «Этот твой». Тося станет говорить: «Этот мой». Ещё позже: «Тот твой», «Тот мой». Только лет через двадцать или даже тридцать Тося смело сможет сказать: «Это было в тот год, когда мы ездили на Кривую Болду, ну там, где мы с Юнацким купались». А мама спокойно ответит: «А! Там, где Юнацкий спички намочил! Да, точно».
Что понравилось ему в Пане? Кудри? Улыбка? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Рае? Улыбка? Кудри? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Маше?
Или кто там был потом у него? Никто из них не пел так красиво, как Тося.
Тося выезжала из этой деревни только однажды в жизни – к Витеньке в армию, в волшебный город Витебск, своей зеленью и холмами немного напомнивший ей Кавказ.
Витенька рос, рос и вырос в высокого и красивого парня. «Это он в Николая», – думала Тося. Добрым и милым. «Это он в меня», – думала Тося. Женился и подарил Тосе целых две маленьких радости – двух мальчишек.
Николай не нашёл их никогда. Может быть, он и не искал их. Может, и не хотел искать. Забыл о них, быть может. И ни разу в жизни больше не увидел Витеньку.
Последняя любовь пришла в пятьдесят. Она была самая неожиданная, самая головокружительная, самая скоротечная. Тося и опомниться не успела, как она прошла. Запомнилось ей, как он читал стихи Пушкина, Лермонтова, кого-то ещё, играл на баяне и плотничал. Вообще-то он был очень хорошим. По крайней мере – лучшим в её жизни. Но почему-то не сложилось… Развалилось…
И годы потекли очень быстро. И не запомнилось ничего. И ничто вроде бы не радовало. Да и не огорчало ничто вроде бы.
А потом Витеньки не стало.
Об этом нельзя думать. Об этом нельзя думать. Нельзя.
И жизни больше не было. Только невыносимая боль, нескончаемые слёзы, обрывочные воспоминания движущимися картинками: Витенька курит, Витенька смеётся, Витенька морщится от ветра, Витенька…
Об этом нельзя вспоминать. Об этом нельзя вспоминать. Нельзя.
И неприятная догадка: не уехали бы они с Кавказа, не было бы никакого инфаркта. Не бывает у тамошних жителей проблем со здоровьем.
Об этом нельзя говорить. Об этом нельзя говорить. Нельзя.
И Тося несла свою боль безропотно. Тащила её, не жалея сил. Тяжело волокла и очень долго. А потом вдруг не устояла, не удержалась, упала на пороге своего дома, ощутила, что не может пошевелиться, не может произнести ни слова. Только монотонно кричать на высокой ноте…
В больнице за туманом, клубившимся вокруг неё, Тося различила людей, правда, опознать их не смогла. Сквозь шум, сдавливающий её голову, услышала, как сноха сказала: «Я её к себе не возьму». А потом младший внук сказал: «Мне от бабы Тоси ничего не нужно». И Тося долго пыталась понять смысл его слов, а когда поняла, что внук её тоже не заберёт из больницы, ещё больше оцепенела, провалилась ещё глубже, где было ещё темнее и холоднее.
Её увезли в хоспис.
А оттуда через неделю – в морг.
Приехавшим издалека похоронить её родственникам открылась невероятная картина – Тосин дом был пуст. Не было ни стульев, ни столов, ни кроватей, ни посуды. Не было ничего… Некуда было присесть, чтобы попить чай, прилечь, чтобы отдохнуть. Не на что было поставить гроб.
А соседки рассказали: «Стол внуки продали за пятьсот рублей, ковёр – почти задаром, холодильник – сразу же, в тот же день, как Тосю в больницу увезли, новые комплекты белья – этому, как его, на Бандитском Бугре живёт… А за диван денег не получили ещё, в долг договорились. А горку на двух машинах вывозили, на красной и на белой…» И чуть тише: «Все иконы вынесли». Шёпотом: «Разве можно при живом ещё человеке иконы выносить?»
Конечно, случился скандал. За поминальным столом никто не ел, не пил, не плакал. Только кричали. О подлости, о предательстве, о воровстве… О том, как это бесчеловечно… О том, что это не по-христиански…
А у Тоси случилась её последняя маленькая радость – её похоронили рядом с Витенькой.
Мемуары. Харабали
* * *
Когда я была маленькой, добиралась я до Харабалей и выбиралась оттуда только с родителями, чаще с мамой. Исключительно поездом. Я даже и не знала, что туда ходит и водный транспорт, и автомобильный.
Почему предпочиталось именно железнодорожное сообщение? Может быть, больше устраивали расписание или цена билетов. Может, потому, что я безумно любила поезда.
Мои родители познакомились в поезде. Папа ехал с друзьями, мама – с подругами. Не знаю, как в папиной компании, а в маминой были две потенциальные невесты – сама мама и некая Светка.
Папа предпочёл маму.
Очень часто мама убеждённо заявляла:
– Ты выбрал меня, потому что у Светки была очень тяжёлая сумка.
Иногда папа с ней соглашался.
* * *
Мне – лет пять. Мы с мамой в Харабалях, в бабули-ном доме.
Назавтра нам уезжать. Меня укладывают спать на софу. Я лежу на спине, смотрю на расположенное под потолком окно между этой комнатой и кухней, из него пробивается свет и долетают голоса. Мама что-то говорит бабуле, бабуля о чём-то рассказывает маме. О чём-то очень важном. О чём не говорят при мне. Наверное, и чай пьют без меня. С вишнёвым вареньем…
Правой рукой я провожу по ковру, висящему на стене. Оленей, обитающих на нём, в полумраке почти не видно. А им, наверное, не видно меня. Им неуютно и страшно. Я поглаживаю мягкий, нежный плюш, глажу оленьи ноги, успокаиваю их, успокаиваюсь сама.
Завтра – последний день в Харабалях.
С утра пойду с бабулей в керосиновую лавку. По дороге туда бидончик для керосина буду нести я. Обратно, уже после того, как мы выйдем из крошечного глинобитного сарая, вынырнем из душного, застоявшегося запаха, вдохнём пыльный воздух с привкусом лебеды, очнёмся, бидончик с керосином понесёт бабуля. Почему? То ли бидон был уже тяжёлым, то ли бабуля боялась, что я разолью керосин…
Потом мы станем собираться в дорогу.
Из Харабалей вывозилось много.
В сарай с глубоким-преглубоким, очень опасным погребом меня, конечно, не пустят. Но я туда, разумеется, проберусь. Бабуля выставит на божий свет пару вёдер картошки, посмотрит на меня и прикрикнет: «Ах ты, поросук!». Придётся быстро-быстро убегать в дом. Совсем не через долго туда придёт бабуля, спустится в подпол за маринадами и вареньем. В подпол меня тоже не пускали. Но хотя бы можно было лежать на полу на животе, засунув голову вовнутрь, вдыхать тревожную, холодную сырость, рассматривать тонущие в печальном полумраке ступеньки, полки, банки, высматривать тайну, бороться с нестерпимым желанием спуститься… И командовать:
– Малиновое! Вишнёвое! Смородинового не надо! Не надо! А клубничного три банки!
Маринады мне казались скучными. Именно на маринадах я осознавала, что скоро уезжать, подступала тоска.
Откуда ни возьмись попадался мой любимый кот Тимка и попадал под мои проливные слёзы.
А вечером – в поезд. По дороге на вокзал бабуля будет причитать. И малины мы взяли мало, и картошки ещё бы могли взять, да надо было укропа нарвать, и никто не вспомнил про семечки…
Почему-то в тот наш приезд планы поменялись. Рано-рано утром, было ещё темно, меня разбудила мама:
– Просыпайся, поедем на «Ракете». Быстрее, а то опоздаем.
От улицы Комбинатской до берега Ашулука путь неблизкий. Провожающие нас харабалинские родственники, опустив головы, ссутулившись, тащат тяжёлые сумки. Все заспанные и молчаливые. Только я радуюсь и, вырвавшись вперёд, подпрыгиваю и пританцовываю на улице Гагарина, на Безымянной улице, посреди улицы Комарова.
Мы вышли к берегу. Родственники мои влились в толпу таких же заспанных и унылых. А я осталась стоять на возвышении, на краю берегового склона. Я уже не скакала. Я стояла замерев, молча, кажется, я даже не дышала. Я стояла, задрав голову вверх. Неотрывно, пристально, до боли в глазах смотрела в небо. Вслушивалась в еле слышное небесное дыхание, пыталась поймать какой-нибудь далёкий гул. Я ждала, когда прилетит ракета.
Я влезу в скафандр, войду в ракету, ракета взлетит, и внутри ракеты взлетит всё: и я, и мама, и банки с вареньем, и авоськи с картошкой, всё станет невесомым и сказочным. Уж я налетаюсь! Я так налетаюсь!
Конечно, я не заметила, как подошёл теплоход, как в него перетекла часть толпы. Я всё стояла, глядя в небо, пока меня не дёрнули за руку. Потом меня, ничего не понимающую, оцепеневшую, приволокли на причал, обцеловали, втолкнули в теплоход…
Наверное, большего разочарования в моей жизни не было.
* * *
Мне – шесть лет.
Мой двоюродный брат Витя приводит свою невесту знакомиться с бабулей.
Невеста в тёмно-коричневом платье, на высоких каблуках. Она молчалива и стеснительна. Она не поднимает глаз и почему-то не заходит в дом. Остаётся на крыльце, садится рядом со мной на верхнюю ступеньку, смотрит в сторону, всё ещё молчит. Она заметно дрожит, ёжится, ей ужасно страшно.
Потом робко, со странной, неустоявшейся улыбкой забирает из моих рук книжку, что-то неясно говорит мне. Я её не понимаю, я её почему-то даже не слышу, я очень не люблю её. Стыдно признаться – ненавижу. И ничего не могу поделать с этим. Отбираю у неё книжку, замечаю, что она смотрит на меня с испугом и обидой, делаю вид, что читаю, угадываю в себе чувство жалости к ней, которое тотчас тает…
Потом, когда я вырасту, мне будет ужасно стыдно перед Витиной женой.
Много позже, когда Витина вдова отправит мою тётю умирать в хоспис, я осознаю, что я была очень умным, прозорливым ребёнком. И снова начну ненавидеть эту женщину. Теперь уже с чистой совестью.
* * *
Мне – почти семь.
Летний полдень. Бабулин вишнёвый сад. Я сижу под своим любимым деревом, вишней-майкой, раскладываю прямо на земле этикетки, которые тётя принесла мне с консервного завода. У меня прекрасно всё сходится в моём детском, игрушечном балансе вещей по цветовой гамме: тыквенный сок, преобладание жёлтого, – один рубль; огурцы, доминирование зелёного, – три рубля; томаты, наличие красного, – десять; икра из баклажанов, с фиолетовым цветом, – двадцать пять. По размеру этикетки почти как деньги, как купюры. Теперь будет гораздо интереснее играть в магазин.
Скоро должен прийти мой двоюродный брат Женька.
Но он не захочет играть в магазин. Он будет играть только в больницу.
Женька жил в Харабалях, учился в здешней школе, у него была куча друзей, масса дел. Приходя к бабуле повозиться со мной, изнывающей здесь от одиночества, он делал мне одолжение. И всем своим видом всегда показывал мне, каким огромным это одолжение было.
Лязгала ручка-кольцо калитки, Женька не спеша вплывал во двор, я летела к нему сломя голову, с чувством сокрушительной радости.
– Женя, давай играть в школу!
– Нет. Давай в больницу.
– А давай лучше в жмурки!
– Нет. Будем играть в больницу.
– А может, в магазин?