
Полная версия:
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет
В Госфильмофонде в Белых столбах (специально ездили на электричке) смотрели шедевры мирового кино добытые зав иностранным отделом Госфильмофонда Володей Дмитриевым самыми таинственными способами. Как бы то ни было, нам повезло. Благодаря Володе мы увидели такую классику, как «Выпускник», «Алиса, которая здесь больше не живет», «Легкий ездок», «Возвращение домой», «Грязные улицы», «Смеющийся полицейский», «Жажда смерти», «Роки», «Рэмбо». По сути через замочную скважину кинематографа заглядывали в американскую жизнь в ее драматические и переломные моменты.
Потом, в Перестройку, я ненадолго снова вернусь во ВГИК в 1991 году, но уже на экономический факультет после выхода моей книги «Кино как бизнес», написанной в годы горбачевских реформ, уже увлеченным вихрями перемен автором. Это уже будут совсем другие сюжеты, но те годы на лебедевском семинаре «Кино и зритель» останутся для меня трогательным воспоминанием, школой самообразования, расширявшей горизонты дозволенного партийной идеологией. Тогда и мелькнет эта шальная мысль: если бы Горбачев пришел сразу за Хрущевым, на той волне перемен, поднятой великим искусством оттепели, мы сегодня не кусали бы локти…
С годами не потеряется связь с бывшими студентами — с режиссером Георгием Шенгелая, фильм которого «Мусорщик» с моей легкой руки получит два главных приза на Венецианском кино-ТВ-фестивале в 2002 году, с Витой Рамм, которая станет известным медийным кинокритиком, со Славой Шмыровым, кинокритиком, выдающимся деятелем отечественного кино, организатором кинофестивалей, редактором первого профессионального журнала постсоветской киноиндустрии «Кинопроцесс», хранителем нашей кинопамяти, собирателем уникальных историй об уходящих звездах отечественного кино, мы будем дружески общаться, кажется, всю жизнь.
Киновед Сергей Лазарук после стажировки в киношколе в Лос-Анджелесе по моей рекомендации вступит в Союз кинематографистов, быстро взлетит по карьерной лестнице и в постсоветской России станет первым заместителем председателя Госкино, директором департамента государственной поддержки кинематографии Министерства культуры РФ.
Другой киновед, Николай Хренов, подхватит тему и станет автором серьезных монографий о психологии массовой зрительской аудитории.
А Сережа Кудрявцев, а Игорь Аркадьев? Имена этих тихих и скромных архивариусов мирового и отечественного кинематографа, энциклопедистов, знают все, кто интересуется кино. И я рад, что они помнят наши семинары.
Спустя почти полвека придет в далекий Лос-Анджелес весточка:
«Да, Игорь Евгеньевич, я — тот самый Аркадьев. Горько слышать формулировку „выброшен за ненадобностью“, и конечно, Вам виднее, это же Ваши ощущения, однако даже если я — единственный Ваш ученик, преисполненный благодарности к Вам, то у горечи Вашей есть и смягчающие оттенки. Потому что Вы (в том числе — и Вы) терпеливо лепили из меня, провинциального мальчика — несмышленыша, существо, способное отличать черное от белого и отвечать за собственные слова и деяния, и Вы творили это с человеческой деликатностью и иcключительно редким преподавательским мастерством. Еще раз — спасибо Вам».
То, что такие слова сказаны не на панихиде, дорогого стоит.
Глава 2. Под сенью чужой славы
— Ты, парень, выиграл счастливый билет! — сказала явно раздосадованная браком дочери властная наташина мать.
По большому счету ВГИК, Наташа, Москва… она была права. Это был билет в параллельный мир, что правда, то правда. Только я не играл в лотерею. Видно, в жизни люди как-то находят друг друга. Так я нашел свою школьную учительницу, научившую понимать великую литературу, нашел меня бродячий одесский философ Гера, открывший школьнику космические сферы абстрактного мышления, разглядел в морячке что-то Вадим Чурбанов, буквально вырвавший птенца из уютного гнездышка «Башкирии», и теперь меня, кажется, нашла Наташа:
— Смотри, мы родились с тобой в один год, в один месяц и почти в один день! Я знала, что так будет…
Вовлеченный водоворотом невероятных событий в столичную жизнь, я догадывался, что сегодняшние впечатления будут посильней тех, заграничных. Там, в тех рейсах по чужим портам и странам, мы как по музеям ходили. Но всегда возвращались домой. А сейчас, значит, здесь в Москве, на улице Готвальда мой дом?

Наташа. Она так и не сменила фамилию…
Почему Наташа, красавица и умница, выбрала залетную птицу, человека не ее круга, увлеченного тем, что здесь давно никого не трогало? Кого волнуют сегодня комсомольские стройки? Но она выбрала. Слово было за ней. Я бы не осмелился. Это Андрон Кончаловский мог позвонить по международному в Осло и сказать кинозвезде Лив Ульман:
— Я русский режиссер, хочу с вами встретиться.
Наташа не похожа на Андрона, но в ней та же смелость:
— Я дочь Хренникова и могу позволить себе брак по любви.
Так сказала она своей подружке, дочери министра лесной промышленности, которой с гордостью показывала следы моих поцелуев. Нет, я не нарочно, просто я действительно ничего еще не умел кроме как терять голову от любовной страсти. В свои 26 я в этих вопросах был полным тёхой, не знал, не мечтал, не привлекался; другие дела интересовали. Да и теперь наша семейная жизнь — это только безумные ночи, пока мы обретались с ней в ее маленькой комнатке большой хренниковской квартиры.
Однажды, когда мы были с ней там одни, она взяла меня за руку, усадила в гостиной, поставила пластинку:
— Слушай. Это «Как соловей о розе». Папина песня любви.
Я слушал сладчайшую мелодию: «Звезда моя, краса моя, ты лучшая из женщин…» и каким-то шестым чувством понимал, что Наташа говорит музыкой отца о любви. Ей, далекой от сентиментальности, так, наверное, было легче выразить что-то важное. Мне б тогда обнять ее ноги, уткнуться в колени… Но и без того запомнил я этот миг на всю жизнь…
Аспирантура дарила три года для смены кожи — получения образования, обретения профессии и избавления от комплексов провинциала. Четыре фильма в день, стопка книг и дневник для складирования впечатлений, которые еще переваривать и переваривать. Вот уже и отстукиваю на пишущей машинке первую свою статью в студенческий сборник ВГИКа.
Удивился, когда этой, уже напечатанной статьёй по социологии, заинтересуется Тихон Николаевич, обычно не встревавший в наши дела. А он сам взял ее, полистал, вроде особо не вчитываясь, и сказал, возвращая:
— Не пиши умно, пиши просто, как чувствуешь. Если не дурак, получится.
Сурово. И про себя подумал: что он понимает в социологии? Со временем дошло, что социология тут ни при чем. ТНХ знал нечто большее. Он владел секретами творчества.
Полутемный коридор с комнатами с двух сторон, справа сначала кухня, потом спальня родителей, дальше наташина, все окна во двор. Слева большая светлая гостиная с длинным столом, в конце коридора, напротив Наташи — тесный кабинет, едва вмещающий диван, стол, шкаф и рояль. И окна на улицу, на райком партии, какой-то секретный институт с охранником и дворец пионеров в глубине небольшого сквера.
Коридор без света, вдоль гостиной завален по грудь книгами, нотами, журналами, газетами, на которые наброшено что-то серое, чтоб не пылилось.
В этом старом доме композиторов на Миусах я увижу многих бессмертных, прикоснусь к субстанции гениальности с ее человеческой, бытовой стороны. Что неправильные аккорды Прокофьева — это гениальное новаторство, или что Шостакович своей музыкой выразил время, я еще мог усвоить. Но как с одного прослушивания запомнить наизусть целую симфонию? Невероятно. А вот этот тихий мальчик напротив меня за столом, Павлик Коган, он может. Инопланетянин?
Осваиваться в этом мире помогал Аркадий Ильич Островский. Чувствуя мое смущение, он как-то сказал, приобняв по-дружески:
— Да не робей ты, моряк! Мы же не министры какие-то! Мы лабухи, нормальные лабухи, понимаешь?
Его знаменитая песня «Пусть всегда будет солнце» звенела над Москвой еще на том далеком Московском Форуме молодежи, а он, когда-то начинавший в оркестре Утесова, оставался своим в доску, почти одесситом.
На концертах в Колонном зале Дома Союзов Иосиф Кобзон самозабвенно исполнял его героическую песню о мальчишках, о их подвигах во имя Родины, а ее автор подмигивал мне:
— Да ладно, это все ерунда, подумаешь, песенка. Обычная халтура!
Кажется, он первым намекнул мне на то, что и халтурить можно гениально.
В день свадьбы мы случайно встретились в Елисеевском гастрономе на улице Горького. Аркадий Ильич подошел, показал, какую ТНХ любит ветчину и приобнял, благословляя на новую жизнь:
— Не дрейфь, моряк, все будет хорошо!
Он ушел на моей памяти первым. Через несколько быстрых лет скончается Аркадий Ильич в сочинской больнице. Он войдет в море веселым и беззаботным, но там случится приступ язвы с обильным кровотечением, и врачи уже не смогут его спасти. Остался его приемный сын, наш с Наташей друг добрый и деликатный Миша Островский со своей Раей.
Почти всегда за Большим Столом тихо, как мышка, сидела Лина Ивановна, худенькая, с тонкими чертами лица, многострадальная вдова композитора Прокофьева. Она, вернувшая в Россию своего знаменитого мужа и получившая десять лет лагерей после того, как он ее бросил, никогда, ни словом, ни намеком не вспоминала о своем прошлом. Для неё ТНХ выхлопотал пенсию и квартиру, где она и жила с двумя сыновьями Прокофьева этажом ниже. Прокофьев был кумиром ТНХ, и лично заботиться о Лине Ивановне он считал своим долгом.
Меня же она поразила тем, что однажды, поставив рядом два стула спинками друг к другу, оперлась на них прямыми руками и подняла стройные ножки в прямой угол:
— А ты так сможешь, молодой человек?
Ей 70 и лагеря за спиной, мне едва тридцать и я гимнаст. Ей мой угол нравится. Ей вообще нравятся молодые люди. И это помогает мне освоиться.
Легко и интересно было, когда за столом оказывался Леонид Борисович Коган. Маленький, слегка сутулый, при улыбке зубы впереди губ, улыбается первым. Глаза смеются, ласковые. Со скрипкой, женой и двумя прелестными детьми Ниной и Павликом никогда не расстается, они приходят на вечерний чай все вместе. В черном потертом футляре скрипка. Гварнери, однако. Помню его восторженные рассказы про то, как классно самому за рулем катить через всю Европу в Рим на три дня ради одного концерта. Что-то знакомое откликалось и в моей памяти.
Да, его выпускали. И в Рим, и в Париж, и в Бостон, Чикаго, Мадрид, Токио. Гражданин мира. Он видел мир, как свой дом и очень дорожил этой привилегией. И я интуитивно понимал, что от советской власти ему больше ничего не нужно. И он всю жизнь боялся, что его кто-то как-то почему-то может лишить этой свободы, и потому вел себя на людях предельно предупредительно.
А встречи Нового Года у Коганов на даче в Архангельском? Снег хрустит под шинами, въезжаем во двор дачи часам к одиннадцати. Длинный, от стены до стены стол, густо заставленный салатами, ветчиной, икрой, прочими вкусностями. Обязательный сюрприз — новогодняя страшилка из уст друга семьи замминистра юстиции СССР Николая Александровича Осетрова. Он с удовольствием рассказывал о страшных преступлениях так, что жевать за столом переставали.
Например, как один из братьев Запашных, знаменитых дрессировщиков советского цирка, зарезал свою красавицу жену, долго членил ее на части, сложил их в чемоданы, спрятал под кровать и, рыдая, позвонил в милицию…
— Вот что ревность делает с человеком, — заканчивает Николай Александрович ровно в полночь.
К утру обычно смотрели иностранное кино. Называлось это чудо домашним кинотеатром. Кассета с фильмом с участием Симоны Синьоре и Ива Монтана — недавний личный подарок звездной пары.
Ближний круг ТНХ просто немыслим без этой талантливой и трогательно беспомощной семьи музыкантов. Но однажды внезапно и непредсказуемо придет та трагическая декабрьская ночь 1982 года. Под утро раздастся телефонный звонок, сдавленный голос Лизы звучит глухо:
— Тихон, Леня… только что звонили… Он где-то на станции… между Москвой и Клином… Инфаркт… Что делать?… кто?… как найти?…
Тихон Николаевич смотрит на меня. Я киваю головой и быстро одеваюсь. Несусь в темноте вдвоем с другом семьи вдоль путей электрички. На замызганной станции темно и пусто. Подслеповатая лампочка без плафона освещает маленькое смятое тело, вытащенное кем-то из вагона на каменную скамейку. Черные брюки расстегнуты, белая рубашка растерзана на груди, уже холодные руки с тонкими нервными пальцами свисают в одну сторону, как-то отдельно от тела. Никто. Труп на ночном полустанке. Ни души вокруг. Застывшее в муке лицо. Бомж? Нищий? Великий музыкант. Под лавкой — черный футляр. Гварнери….

В центре стоят Наташа Конюс, Леонид Коган, Андрюшка,
Тихон Николаевич, сидят Клара в центре,
слева от нее Лиза Гилельс.
Поразила и другая смерть, случившаяся на моих глазах во время спектакля в Большом театре. Давали балет «Макбет». Его автор, шестидесятилетний красавец, композитор Кирилл Молчанов, отец Володи Молчанова, в будущем обаятельного телеведущего, сидел как обычно в директорской ложе. Высокий, вальяжный, с крупным значительным лицом, похожим на Пастернака, он привлекал внимание. Мы с Наташей сидели в третьем ряду партера и хорошо видели его. Там, за тяжелой бордовой завесой, отделявшей от зрителей ложу, стоящую почти на сцене, в темной ее глубине он вдруг схватится за сердце, сдержит стон, чтобы не испугать танцоров и умрёт. Красивая смерть.
Но все равно смерть. Трагедия. Леди Макбет в тот вечер танцевала его жена, звезда Большого Нина Тимофеева. Ей сказали в антракте. Она охнула, опустилась на стул, отсиделась и пошла танцевать дальше. Спектакль шел, как ни в чем ни бывало. Никто из зрителей в тот вечер так и не узнал, что произошло за кулисами.
Искусство требует жертв. Но не таких, подумалось. Зритель должен знать, какой ценой оплачен сегодня его билет. И этот спектакль остался бы тогда в его памяти на всю жизнь, как прощание с большим художником, как подвиг его жены, на их глазах уже взвалившей на себя крест потери.
Но было еще и что-то страшней смерти. Об этом мне рассказывала с отрешенным лицом властная и величественная Наталья Ильинична Сац. Только она в силу своего могучего темперамента и характера могла позволить себе не забыть. И не промолчать. Еще в 1933 году она заказала студенту Московской Консерватории Тихону Хренникову музыку для спектакля по пьесе «Мик», и с тех пор обожала его. Теперь она ставила в своем Московском государственном детском музыкальном театре его оперу «Мальчик-великан» и часто бывала у нас дома.
Педагог и воспитатель по призванию, она, царственно указав на стул рядом, своим литым голосом сначала расспрашивала о том, кто я и откуда, а потом вдруг стала рассказывать свою страшную историю. Затаив дыхание, я слушал, как трясясь в тюремном вагоне над очком, выронила в него под бежавший поезд свое недоношенное дитя. Как допрашивал ее на Лубянке начальник отдела по работе с интеллигенцией генерал Леонид Райхман. Он сидел за столом, уставленном разными деликатесами и напитками, аппетитно ел украинский борщ. Она, после двух недель на ржавой селедке, почти без воды, стояла перед ним, шатаясь от голода и жажды. Он улыбался…
Ее, прошедшую через этот кошмар и сохранившую достоинство и энергию, буду помнить всегда. Конечно, мы бывали в ее театре, и меня всегда поражал ее мощный уверенный голос, когда она обращалась к детям, выходя на сцену перед спектаклем. Говорила Наталья Ильинична простые, но вечные истины, и зал завороженный не смел ее не слушать. Мне же она советовала не прогибаться, сохранять независимость в любых обстоятельствах и делать дело, которому не стыдно посвятить жизнь.
А с этим Райхманом случилось и мне столкнуться лицом к лицу через несколько лет. Дело было на дне рождения сына соседа по даче, бывшего шофера Сталина. Гость, пожилой, округлый, лысый мужчина произнес тост, обращаясь к компании молодых людей:
— Я пью за вас, за заботливо выращенное партией прекрасное поколение, за ваши успехи на благо нашей великой Родины. Мы много сделали для того, чтобы вы были счастливыми.
— Кто это? — толкнул я Наташу под столом.
— Это Леонид Райхман, потом расскажу, — ответила Наташа.
Но мне не надо было рассказывать. Я уже знал его. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, вскочил и, перебивая лившуюся мягкой струей речь, прокричал:
— Да как вам не стыдно появляться на людях, смотреть нам в глаза? Пить с вами за одним столом — это оскорбление памяти вами замученных! Позор!
Оттолкнув стул, задыхаясь от ужаса, перехватившего горло, я выскочил в соседнюю комнату и захлопнул за собой дверь. Праздничное застолье замерло. За дверью стояла звенящая тишина. Или это звенело в ушах? Приоткрылась дверь, и ко мне подошел он. Присел на кровать, где я лежал, уткнувшись лицом в одеяло, и начал говорить. Тихо, медленно, глухо:
— Молодой человек, вы ничего не знаете про наше время. И хорошо, что не знаете. Но поймите одно: мы были вынуждены, такие были обстоятельства. Шла война, классовая, жестокая война, мы верили в победу. И мы победили, хотя и большой ценой. Вы должны понять и простить нас, мы многим жертвовали во имя будущего. Оно пришло, и вы счастливы уже тем, что живете в другое, невинное время. Простите нас…
Его слова были ужасны, аморальны, бесчеловечны, от них будто било электрическим током. Вынуждены? Большой ценой? Победили? Понять и простить? Ну, уж нет…
Потом он встал и тихо ушел. А я лежал и мучился. Почему, ну почему они все еще среди нас? Простить? Не бывает прощения без осуждения и покаяния!
Наташа ни словом не упрекнула меня в произошедшем. И никогда, ни разу не позволила себе вспоминать о том, как я испортил такой прекрасный вечер. Но я говорил об этом с Борисом Маклярским.
— Боря, неужели его не мучают кошмары?
— Кого, твоего Райхмана? Мальчики кровавые в глазах? Нет, не мучают. Ведь они приняли страну с сохой, а оставили с атомной бомбой. Прогресс! Они даже гордятся.
Борис, сын директора Высших сценарных курсов, успешного сценариста и военного разведчика, автора знаменитого фильма «Подвиг разведчика», довольно циничен, но его черный цинизм разбавлен едкой краской иронии.
— Но он же преступник! Садист и серийный убийца. Даже хуже, потому что нашел себе оправдание.
— А он свое отсидел. Вышел и еще диссертацию защитил. Прошла зима, настало лето, спасибо партии за это? Он от партии-то не отрекся! Ведь ты, поди ж, в той же партии? Или отрекся?
— Боря, это удар ниже пояса.
— Да, ты не участвовал в преступлениях, ты пытаешься изменить ее изнутри, ты не подашь руку таким, как он, не сядешь рядом. Ты порядочный, уже хорошо. Но этого мало. Они раздавят вас при первой возможности.
Борис, давний наташин ухажер, научный сотрудник Института международного рабочего движения, относился ко мне с живым интересом, видимо желая понять, что нашла Наташа в своем избраннике. Мне же, такой обремененный образованностью и жизненным опытом собеседник был просто необходим.
В Сухуми, в композиторском санатории «Лилэ» я познакомился с Микаэлом Таривердиевым. Он гонял за катером на водных лыжах почти как я. Он еще любил показаться. Например, на ходу зажать фал между коленей и поднять руки в стороны. Высокий, как распятый Христос, несся он по волнам. Я на другом фале за ним. А еще мы оба ходили на досках с парусом, wind surfing называлось это удовольствие по-английски.
Наташа наблюдала с берега. Невозможно даже вообразить ее на водных лыжах. И она видела, как я, увертываясь от неизвестно откуда вынырнувшей головы, врезался вытянутыми руками в пирс. Сломал обе кисти на глазах ахнувшего пляжа. Обмякшего, испуганного, Микаэл отвез меня куда-то в горы в местную больничку, там запаковали в гипс обе руки до локтя и обкололи обезболивающими. Боль дикая пришла ночью. Но через пару дней она притупилась, и я снова полез на доску, держа парус гипсовыми обрубками с торчащими из них пальцами. Кости из-за этого подвига срослись криво. В Москве их пришлось ломать и снова месяц ходить в гипсе. Но с Микаэлом мы сошлись, и уже на водохранилище в Химках серфинговали вместе.
У него были огромные лапы. Именно лапы, а не руки. Этими мягкими лапами он накрывал две октавы, и, не глядя, отыскивал ими нужные ему звуки. Так рождалась песня. Я сидел рядом и ел с тарелки мягкий, с хрустящими на зубах семечками, инжир. Он наигрывал, нащупывал то, что должно было стать темой до сих пор любимой народом разных стран мелодии.
Потом мы шли на пляж, брали по доске, поднимали паруса и неслись аж до Сухуми, подрезая друг друга на смене галса. Усталые, падали на горячий песок, и он лежал на спине, длинный, как удав Каа, приподняв вытянутую голову и медленно поворачивал ее, следя за женским миром оливковыми глазами. И женщины, эти бандерлоги нашей тайной, второй жизни полов, шли на этот взгляд, как завороженные. А еще у него был «Мерседес» с глазками, которым он очень гордился…
После премьеры своего знаменитого телефильма, сделавшего его невероятно популярным, он получил эту ехидную международную телеграмму: «Поздравляю успехом моей музыки в вашем фильме». И подпись: Фрэнсис Лей. Он обиделся, как ребенок:
— Сволочь Никита, услышал одну ноту и опозорил на всю страну!
Все знали, что это проделки Никиты Богословского, прославившегося еще с 40-х своими рискованными розыгрышами коллег не меньше, чем своей музыкой.
Микаэл уже работал над другим фильмом, и проникающий в душу лиризм его новых песен, сделает и этот фильм классикой советского кино. Его будут традиционно показывать под Новый год уж какое десятилетие подряд… Однажды его просьбе я писал коротенькое либретто «Девушка и смерть» по мотивам горьковской «Старухи Изергиль». Он сочинил прелестную романтическую музыку, Вера Баккадоро начала ставить балет в Большом. Не успела. Начнется Перестройка, которой Микаэл был рад.
Тогда и проявится его общественный темперамент в роли секретаря и Союза композиторов и Союза кинематографистов одновременно. Хотя ТНХ, как я понимал из оброненных фраз, считал его ребенком в политике, Микаэл благоразумно утверждался в другом. По жизни он был, как в своих песнях — нежным, незлобивым и справедливым. Его Верочка, журналистка и музыковед, мне кажется, хорошо вписалась в его внутренний мир и легко наводила там порядок.
Микаэла начнут терзать болезни. Он много курил но, несмотря на пережитый инфаркт, не бросал:
— Не буду я изменять своим привычкам, — отмахивался он небрежно от тревожащихся за него друзей, — пусть будет, что будет. Подумаешь, жизнь.
Он чувствовал вечность. С очередным приступом самолетом его отправили в Лондон. Там сделали операцию на открытом сердце. Он вернулся, я встретил его на пороге Дома кино. В разрез белой рубашки апаш виднелся багровый шрам.
Не забуду его вечно простуженный, клокочущий голос. Орел, слетевший с кавказских вершин на промозглые московские улицы. Микаэль ушел, а его верная подруга посвятит свою жизнь сохранению памяти о нем и его музыке. Верочка, Микаэль заслужил твою преданность и любовь…
А еще был Азарий Плисецкий, которого когда-то прочили в женихи Наташе. Его к нам привело любопытство взглянуть на наташиного избранника. Так вот он, сочувственно глядя на мои единственные пластмассовые штиблеты, снисходя, даст совет:
— Знаешь, что надо, чтобы туфли были всегда, как новые?
— Ходить босиком? — отыграл я на всякий случай.
— Надо иметь несколько пар: для города, для дачи, для работы, для выхода, для лета, для осени, для зимы. И носить соответственно.
Важный совет, спасибо. Царапины на самолюбии заживают долго.

Это веселый, слегка ироничный взгляд и был характером Тихона Хренникова.

