
Полная версия:
Исповедь «иностранного агента». Из СССР в Россию и обратно: путь длиной в пятьдесят лет
Николай Алексеевич, как я понимаю, искал помощника, ассистента, и я оказался весьма кстати. Какой из меня киновед? А вот социологом, как я считал, я уже был, когда вместе с Гусевым распространял анкеты в кинозале клуба «Горняк». Правда, сейчас все иначе. Смутная догадка о том, что не люди и не боги, а идеи правят миром, уже тревожила неокрепший ум, и ленинский лозунг «из всех искусств для нас важнейшим является кино» обретал иной, более глубокий и опасный смысл.
Николай Алексеевич быстро ввел меня в свой семинар «Кино и зритель», где шла речь не о киноязыке и авторском замысле фильма, а о зрителе, в котором этот фильм отразился. Почувствуйте, как говорится, разницу. Вспоминая Турбина «Товарищ время, товарищ искусство», брался за «Психологию искусства» Льва Выгодского, написанную еще в двалцатых годах, потом наткнулся на «Искусство и мораль» Валентина Толстых, затем «Искусство и элита» Юрия Давыдова. Всё это были авторы широкого кругозора, выходившие за рамки нормативной эстетики.
Социология возрождалась после тридцатилетнего перерыва, и мне, начинающему, было легко. Мы росли вместе. Я привыкал к положению сначала ассистента профессора, а потом и преподавателя, и ничего в этом сложного, к своему удивлению, не видел. Мы со студентами просто откровенно разговаривали на предложенные мною темы. Хотя готовиться к таким разговорам надо было основательно, чтобы было что сказать, да и защитить свою точку зрения. Для чего сначала надо было ее выработать. И я часами составлял планы занятий, писал конспекты своих мыслей, хотя никогда потом не заглядывал в эти записи, чтобы не сбиться. Своей серьезностью я удивлял не только себя и Наташу, которая жила страстью первых наших ночей, но и ее родителей, ожидавших, как мне казалось, от случайного зятя разных неприятностей.
Перед занятиями надо было зайти на кафедру киноведения, отметиться в журнале и поздороваться с дамами. Это было еще то испытание, потому что они наперебой елейными голосами невинно спрашивали:
— Как здоровье тестя? Как Наташа? Говорят, она в интересном положении?
Откуда они все знают? Издеваются или вправду интересуются? Им нравилось меня смущать. Я заполнял журнал и спешил к студентам в 412 аудиторию.
То, что мой брак с дочерью Хренникова имел какое-то особое значение и в этом священном для многих заведении, где рождаются звезды, я понял, когда однажды Олег Видов, уже князь Гвидон, принц Хаббард, Всадник без головы подошел ко мне в буфете со странным приглашением:
— Старик, у меня в субботу свадьба. Хочу тебя пригласить. Приходи с женой, это в ресторане «Пекин». Зал спецобслуживания на третьем этаже, на лифте. Только фамилию жены на входе скажешь, ладно?
На мой удивленный взгляд пожал плечами:
— Так это здесь работает. Да, не заморачивайся ты! Все в порядке.
Мы с Наташей, конечно, пришли. Как принято, слегка опоздали. Лифт неожиданно открылся прямо на длинный стол, полный узнаваемых лиц. Народный артист Матвеев остановился на полуслове и ждал, пока мы усядемся среди лиц, знакомых по портретам. Затем поставленным голосом он продолжил длинный тост. Я уже узнал монолог Астрова из «Дяди Вани» и забеспокоился: чем мне крыть?
Справа от меня оказалась полноватая женщина средних лет, привыкшая быть в центре внимания. Кто-то почтительно прошептал на ухо: Галина Леонидовна, Брежнева. Галина Леонидовна уже приняла, и глаза ее блестели. После того, как и я встану с тостом, отважно пролепечу что-то про служение искусству, она наклонится ко мне и скажет на ухо почти интимно:
— Мне понравилось. Вы всегда такой серьезный?
— Да, но кто это ценит? — И получил чарующую улыбку. Чьи-то заботливые руки тут же отвели Галину Леонидовну от меня подальше.
А изящная, остроглазая, с короткими темными волосами, невеста быстро подружится с моей Наташей, а я — с Олегом. Как окажется, на всю жизнь.
— Понимаешь, я по жизни нормальный, ты же видишь.
— Я тоже, Олежка!
Уже год спустя он будет сетовать, что жена усиленно работает теперь над его карьерой, гонит на хлебные концерты петь песни собственного сочинения, пытается даже продвинуть его благодаря своей дружбе с Галиной в министерство культуры каким-то большим начальником. Через несколько лет они разведутся…
Другая дружба не получилась. Случай такой странный. Московская осень регулярно валила меня с ног чертовой ангиной. И в этот раз я валялся в постели с перевязанным горлом, когда раздался звонок в дверь. На пороге стоял Александр Стефанович, вгиковский сердцеед, высокий блондин с кукольно красивой Натальей Богуновой, балериной и актрисой.
— Вот, пришли навестить больного товарища. — И торт уже вручен слегка удивленной хозяйке.
Я эту пару вместе и отдельно до сих пор видел только издалека, а, оказывается, мы товарищи! Впрочем, во ВГИКе все товарищи, все на ты, и я ведь тоже не раз провожал до метро и Лену Соловей, и Валю Теличкину, и… Хорошо, не будем вдаваться в подробности. Тем более, что Стефанович уже оживленно о чем-то болтает с моей женой, смешит ее, свой в доску. Его спутница молча сидит рядом и краснеет. Я тоже не знал, как реагировать и помалкивал, лишь удивляясь то ли собственной значимости, то ли тому, как бесцеремонно в Москве заводят нужные знакомства.
Впрочем, эта встреча продолжения не имела. Вскоре Александр переключится на восходящую звезду эстрады Аллу Пугачеву и, наконец, женится на ней, видимо, с такой же решительностью. Но привкус чужой незаслуженной мной известности будет отравлять жизнь еще годы и годы…
Аспирантская жизнь — учеба в одиночку, по индивидуальной программе. Был еще обязательный аспирантский семинар раз в две недели, который вел Владимир Евтихианович Баскаков, заместитель председателя Госкино СССР, большой начальник. Сначала мы, числом пять, робели при нем, но постепенно атмосфера теплела. Баскаков был образованным партийцем и, реализуя руководящую роль партии в культуре и искусстве, умел обосновать ее необходимость вполне убедительно. Спорить с ним никто из нас не брался, хотя напрашивались вопросы.
Однажды мы обсуждали фильм Жени Григорьева и Марка Осипьяна «Три дня Виктора Чернышева» 1968 года — историю постепенной моральной деградации обычного рабочего парня наших дней. Владимир Евтихианович к нашему удовлетворению совершенно точно сформулировав смысл фильма. Он сказал:
— Авторы убедительно живописали разлагающее влияние социалистических трудовых отношений на формирование личности молодого человека.
Но потом добавил:
— Фильм абсолютно вредный, я бы запретил. Ну, да ладно, все равно его никто смотреть не будет.
Если мы чего-то не понимали в политике партийного руководства искусством, то теперь поняли. Зампред оказался прав: фильм действительно не всколыхнул массовое сознание. Потому что его положили на полку аж до 1988 года, когда Союз кинематографистов начал вытаскивать из цензурных лап то кино, которое должно было сформировать человека горбачевской перестройки. Не сформировало, и перестройка выйдет боком…
От «Феномена человека» Пьера Тейяра де Шардена к стенограммам съездов партии, от стенограмм расстрелянного съезда к «Доктору Живаго», от изысканной поэзии Пастернака к площадной сатире «Ивана Чонкина» Войновича, от Войновича к Элвину Тоффлеру с его «Шоком будущего» — такое бессистемное чтение делало свою незаметную работу. Наташины литературные вкусы были другими, и мы органично дополняли друг друга.
Как-то на семинаре я предложил студентам тест, родившийся из наших домашних разговоров о ценности человеческой жизни:
— Представьте, вы идете по набережной вдоль озера. Вдруг слышите крики о помощи и видите перевернутую волной лодку. Тонут три человека: знакомый профессор, молодая девушка и ребенок. Вы, не раздумывая, бросаетесь в воду. Кого будете спасать первым?
Неуверенный голос:
— Наверное, ребенка?
Я молчу, жду, что скажут еще.
— Сначала профессора. Он все же нужней обществу.
Бедную девушку почему-то не спас никто.
Кто-то вдруг радостно:
— Знаем. Все ответы правильные!
И тут я и говорю, вспоминая, как удивил Наташу:
— Правильный ответ: ближайшего!
Так на семинаре утверждались ценности абстрактного гуманизма, которые все более утверждались в искусстве оттепели и отчасти и позже.
В 1968 году дело дошло до того, что авторитет моего учителя профессора Лебедева позволил провести первую после 30-х годов всесоюзную социологическую конференцию «Кино и зритель». Конечно, под эгидой секции кинокритиков союза кинематографистов. Председатель секции Александр Евсеевич Новогрудский явно тормозил подготовку конференции, с мягкой отеческой улыбкой говорил нетерпеливым:
— Куда вы, ребята? Ну, что вам, жить надоело?
Социологические центры обнаружились в МГУ, в Прибалтике, в Свердловском университете, в Ленинграде, и даже во ВГИКе. Доцент кафедры марксизма-ленинизма, Сергей Александрович Иосифян со студентами, оказывается, уже год, как проводил опросы в кинотеатре «Уран». Обрадовало участие ленинградского профессора Бориса Мейлаха, свердловского профессора Льва Когана, тартусского структуралиста знаменитого Юрия Лотмана, московских социологов Айгара Вахеметса и Сергея Плотникова.
Благодаря им возникло некое интеллектуальное общее пространство, в котором о кино говорили на языке, отличавшимся от киноведческого. Исходной точкой всех докладов и дискуссий было общественное сознание, в которое значимые фильмы нашего времени вводили некие иньекции, состав которых и требовалось определить. Как и состояние больного после укола.
Я собрал все доклады и напечатал на ротапринте. Весь гигантский тираж в сто экземпляров разослали участникам. Ни пресса, ни Госкино, ни кинокритики конференцию не заметили. Видимо, подмеченная социологами тенденция к снижению эффективности партийных инъекций кому-то не понравилась.
Но лебедевский семинар, переименованный после конференции в «Социологию кино», продолжал свою работу. Мы обсуждали кассовые сборы, по которым можно было судить о воздействии социальных, да и вообще всяких фильмов на общественное сознание. Какова реальная сила художественного образа и как ее измерить? Когда фильмы формируют, а когда отражают общественные настроения? Каковы причины ножниц оценок фильма кинокритиками и массовым зрителем? Как вообще уживаются в голове зрителя, слушателя, читателя миф о реальности и сама реальность, если они кардинально расходятся друг с другом? Кстати, я догадывался, что другие дисциплины, которые изучали киноведы, подобных тем не касались. Иначе чего бы так привлекал студентов какой-то второстепенный семинар?
Статистику кинопроката мы изучали по тоненькой, в серо-синей обложке брошюрке «для служебного пользования» — ежемесячному бюллетеню Госкино. В ней был спрятана почти государственная тайна: сборы от десятка американских фильмов из года в год давали больше, чем все 150 советских фильмов. Почему? Что скрывалось за привлекательностью западного кино для советского человека?
А бешеный успех нашего «Человека-амфибии»? В 1962 году он собрал рекордные 67 миллионов зрителей! Ответ напрашивался сам собой, и мы его назвали: романтическая любовь без классового подхода. Позже в 1969 году «Бриллиантовая рука» собрала 77 миллионов, а в 1971 году 65 миллионов — «Джентльмены удачи», и оба уже по другой причине: благодаря беззаботным насмешкам над знакомыми чертами нашей советской жизни. От сакрального к нахальному — короткий, но смелый шаг раскрепощения.
А уж когда мы обсуждали кино оттепели — «Балладу о солдате», «Летят журавли», «Чистое небо», «Судьба человека», «Отец солдата», то разбирали прежде всего не их художественные достоинства, а изменение общественных настроений. Ведь благодаря этим никак не развлекательным фильмам, кинопосещаемость, которая составляла в 1953 года около 1,5 млрд. зрителей, выросла вдвое. Вот что значило попасть в резонанс общественных настроений!
«Зори здесь тихие» выйдут на экраны тогда, когда после аспирантуры я буду заниматься социологией уже в Академии общественных наук. И это будет потрясением лично для меня. Сначала был журнал «Юность» с повестью Бориса Васильева. Дело было еще летом 1969-го года. Листая, как обычно, его страницы, я споткнулся на этой повести. И, уже не отрывая глаз от страниц, ушел с чтением на балкон. Потом нашел бутылку коньяка и налил уже дрожащими руками. Наташа издали наблюдала за происходящим, не решаясь задавать вопросы. Она меня хорошо чувствовала.

«А зори здесь тихие»
Весь в слезах и восторге дочитал повесть и той же ночью сел писать письмо в журнал. Надо было выговориться. Письмо попало к автору, и Васильев ответил сразу. Он позвонил и пригласил к себе в гости. Усадил за стол, расспросил кто и откуда, допытывался, что и почему в повести меня тронуло и поразило. Потом мы заговорили об экранизации. Я предлагал Желакявичуса, снявшего потрясающий «Никто не хотел умирать» о литовских «лесных братьях», признанный читателями «Советского экрана» лучшим фильмом 1966 года.
И действительно скоро фильм был снят. Станислав Ростоцкий сделал шедевр, не уступающий первоисточнику. Сам фронтовик, он сумел…
И снова успех. На нашем семинаре мы со студентами рассуждали о том, как патриотические чувства, извлеченные этим фильмом из исторической памяти народа, побеждают сегодняшние скептические настроения. Во мне же, кажется, сдетонировало давнее чувство самопожертвования, разбуженное запредельной искренностью потрясающей Ольги Остроумовой, сыгравшей главную героиню Женю Комелькову.
Сама Ольга неожиданно войдет в мою, нашу с Наташей жизнь, вполне наяву. Это Миша Жванецкий приведет меня на спектакль одессита, успешного режиссера Михаила Левитина. Познакомит. Помню реакцию Левитина. Он чему-то усмехнется и пояснит:
— Как же я вас ненавидел в школе! Ольга Андреевна все в пример ставила школьные сочинения какого-то Кокарева. Бесило, что они были еще и в стихах…
Мы не могли не сблизиться. А Миша оказался мужем Ольги Остроумовой. Ольга обладала присущим редким красавицам магнетизмом непреодолимого обаяния. В ней ощущалось то, что мне особенно дорого в людях, нравственное начало. Она носила его как немодное, но сшитое по ее фигуре платье. Я боготворил ее.
Левитина, в котором проступали черты моей Одессы, любил тоже. А началась эта любовь с премьеры его спектакля по миниатюрам Жванецкого. Играли в нетопленом зале (трубы лопнули) при морозе около 30 градусов. Люди сидели в шубах, никто не раздевался, а на сцене актеры в купальниках изображали знойное лето в Одессе. Рома Карцев бодро шутил: «Ох, жара!» — изо рта у них у всех валил пар.
Я ходил на его репетиции чтобы увидеть, как добивается он от актеров нужной интонации, как яростно кричит со своего режиссерского кресла из зала:
— Стоп! Повторить! — выскакивает на сцену и… Боже, как он показывал… Тайна рождения спектакля — в тех репетициях. По мне, так они важней спектакля. Наташа, хотя и работала театральным художником, театр не любила. И мне мой восторг разделить было не с кем.

Михаил Левитин. Вот с таким выражением он слушал мои наивные рассуждения о его театре.
Зато своих студентов я водил на его спектакли довольно регулярно на свободные места или как придется.
— Это гости Михаила Захаровича! — говорил я кассиру, показывая на робкую, но не малую группку студентов и всегда получал контрамарки. Ребятам это нравилось, а я, к своему удивлению, все больше ловил кайф. Кажется, мне нравилось преподавать!
Потом репетировали Хармса. «Хармс, Чармс, Шардам или школа клоунов» стала классикой его театра. Его играли много лет поколения актеров. А первой исполнительницей была Любовь Полищук. И Рома Карцев. На репетициях Миша так орал на старающуюся изо всех сил Любу, добиваясь того, что видел только он, что я не выдержал:
— Девочка играет просто изумительно. Что ты еще хочешь?
— Если на них не орать, они вообще слова забудут.
Дело было в его кабинете после репетиции. Как раз на этих словах вошла Люба, которую он сам просто обожал.
— Любка, ты слышишь, он тебя защищает!
— Кто?
Так мы познакомились и дружили много лет. Она трудилась в театре, пахала, как она выражалась. И никогда не корчила из себя звезду. Как-то попросила меня подготовить ее к экзаменам в ГИТИС. Оказывается, у нее даже не было театрального образования. Но вот поступила, честно отучилась и получила диплом. Чего он прибавил к ее таланту, я не заметил.
Она была великолепным другом и отважно искренним человеком. Если она тебя приближала, то это навсегда, не под настроение, а на жизнь. Мы могли не видеться годами, а встречались, будто только вчера расстались. Без нее, без репетиций Миши, без его Хармса, которого я смотрел бессчетное число раз, эти годы были бы намного скудней.
Человек сцены, живущий театром, его историей, его актерами и их интригами, своими замыслами, Миша старательно будет и меня втягивать в свой мир:
— Мне нужен хороший директор. С твоим прошлым опытом и нынешними связями мы много добьемся, я тебя уверяю.
Слава богу, я не согласился…
С годами подмерзала хрущевская оттепель, из кино уходила наивность и робкая искренность, на их место приходили редкие, пробивавшиеся сквозь цензуру важные для пробуждения общественного беспокойства социально острые фильмы. Мы искали в таких фильмах их смысл и пытались обнаружить его след в сознании зрителя. Лечат ли больного подобные инъекции?
Уже ведь сказал Жванецкий: «В жизни всегда есть место подвигу. Надо только быть подальше от этого места», и ему за это ничего не было. Видят ли зрители, как сквозь тонкую изящную ткань искусства просвечивает дряблое тело советской реальности?
В 1977 году вышел на экраны шедевр Ларисы Шепитько — «Восхождение» по военной повести Василя Быкова. Эффект, произведенный главным героем на мое сознание был таким же потрясением, как от Ольги Остроумовой в фильме Ростоцкого. «Зори здесь тихие». Снова патриотизм, но очищенный, почти религиозный. Я не мог молчать. Не составило труда найти Шепитько. Набрав телефон, сразу обрушил на незнакомого человека каскад эмоций. Она остановила меня:
— Подождите, я знаю вас. Вы на киноведческом? Давайте поговорим не по телефону. Для меня это важно.
Так мы встретились. Не во ВГИКе, у нас с Наташей. Элем Климов и Лариса Шепитько пришли с бутылкой и скромно сидели рядышком на диване за журнальным столиком уставленном бокалами, слушая мои страстные и наивные излияния.
— Не высока ли планка? — спросил я ее тогда. — В человеческих ли силах пройти этот путь Иисуса?
Лариса ответила, не задумываясь:
— В ваших? Не знаю. В моих, да.
Элем молчал. А я, глядя на эту необычную женщину с твердыми чертами красивого лица, набирался мужества. Так и должно действовать настоящее искусство, утверждающее идеал. На всех ли, вот вопрос. И если нет, то почему. Но это уже вопрос к моим студентам.
Лариса жаловалась на цензоров, грозящих запретить фильм как «религиозную притчу с мистическим оттенком»:
— Моральные уроды, им даже патриотизм страшен!
Я тихо пискнул:
— Это же гимн силе духа! И эта сверхчеловеческая стойкости во имя родины!
Элем сказал:
— Показать бы картину кому-то авторитетному, кто мог бы заступиться.
Наташа, не видевшая фильма, вдруг сказала:
— А если ее показать секретарю ЦК Белоруссии Машерову? Он же сам бывший партизан!
Элем знал, конечно, чья она дочь:
— Да, это, пожалуй, стоит. Но как дотянуться до кандидата в члены Политбюро? Есть идеи?
Идея была, и просмотр состоялся. Потом Элем рассказывал, как Машеров сказал, вытирая слезы после фильма:
— Откуда эта девочка, которая, конечно же, ничего такого не пережила, знает обо всём этом, как она могла…
Картин социальных, глубоких, осмысливающих несовершенство социалистической реальности, всё прибавлялось и прибавлялось. «Гараж» Эльдара Рязанова, «Плюмбум» и «Остановился поезд» Вадима Абдрашитова. Да и ядовитая комедия «Родня» о советской семье трех поколений, снятой Никитой Михалковым в 1981 году, и «Полёты во сне и наяву» Балаяна о кризисе поколений сорокалетних — все они были поводом для обсуждения на семинаре — не тенденций в искусстве кино, а того, как эти послания влияют на настроения миллионов, готовят его к переменам. Видимо, влияли. Потому и выпускались малыми тиражами, цензура делала свое подлое дело, тормозя развитие общественного сознания.
В 80-х начнется в прессе унылая дискуссия о «серых» фильма, кинокритики будут опять сетовать на непрофессионализм режиссеров, досадовать на неграмотность зрителя, доказывать, что именно из-за этой неграмотности падает посещаемость советских фильмов. Чтобы ее поднять, надо ввести эстетику кино в школах. Наивная вера.
Конечно, кино в школу давно пора. Поскольку влияние фильма уже обгоняло влияние книги, школьникам пора знать и иметь под рукой, как книгу на полке, классику отечественного и мирового кино. Кто ж спорит? Её ценность соизмерима с ценностью литературы. Для этого должен быть утвержден и обеспечен просмотрами список хотя бы полусотни шедевров. Отделить зрелище от искусства таким образом можно, но тогда в шедевры попадут не только фильмы итальянского реализма, но и выше упомянутые советские фильмы отнюдь не по канонам социалистического реализма. Попадут ли?
Мнго лет я продолжал преподавать во ВГИКе, уже работая и в Академии общественных наук, и кандидатом философских наук в Институте США и Канады, но всегда каждый раз к занятиям готовился, как струну натягивал. Чтобы не сводили глаз с пущенной стрелы, с мысли, несущейся к черте, за которой можно было и загреметь. Если струна не натягивалась, и лететь не получалось, пропускал занятие. Почасовику такое сходило с рук. Зато был драйв, взаимное доверие и напряженная совместная работа. Неизвестно, кто больше получал от этой забавы, я или они.
Такой вид обучения позже назовут интерактивным, и он придет к нам в виде тренингов в 90-х годах. Рискованная, между прочим, была игра: вроде бы нет у нас запретных тем, но есть где-то рамки дозволенного, которые никто не видит. Но чувствуют. Надо было догадаться, где остановиться. Я же и подливал масла в огонь: найди черту сам! Нет, мы не диссиденты. Но перешагнешь — им и станешь. И будешь наказан, уволен, выброшен, выслан, посажен, никому не нужен. Не дойдешь — обидно, художник! Не договорил, не довыразился, зря талант просадил.
В годы застоя я буду грустно говорить с ними об их профессиональной доле:
— Тащить вам, ребята, свою бурлацкую лямку, вытягивать тяжелую, забитую доверху лозунгами и фобиями баржу общественного сознания к истокам общечеловеческих ценностей всю свою творческую жизнь. И не будет этому конца…
Искренность и осторожность — два полюса, между которыми метались многие в мире изношенных ценностей «зрелого социализма». Мы со студентами, как мне по крайней мере казалось, ничего не боялись. Разве что только я немножко… Но как же хороши эти паузы между неожиданным вопросом и искренним ответом без всякой обязательной в наше время самоцензуры! Я доверял им, они верили мне…
Почему-то доверял мне и ректорат. Имя Хренникова витало над моей головой и скорее всего оно и внушало начальству доверие. И я им пользовался и дальше, когда меня пригласили где-то в 76-м году вести семинар по современному кино США на режиссерском факультете. Какое же это удовольствие с умными людьми откровенно обсуждать социальные проблемы общества, обнажавшиеся в независимом кино США и при этом держать в фокусе внимания и свою собствкенныю социалистическую действительность! Помогали знания, уже накопленные в ИСКАНе.
Конечно, я не мог конкурировать с Володей Утиловым, который давно и фундаментально читал курс истории зарубежного кино. Но наш семинар был, наверное, интересней, так как мы рассматривали лишь отдельные фильмы, но в общественно-политическом контексте. А контекст американской либеральной революции гражданских прав был в шестидесятые как горячая сковорода: плюнешь, зашипит.

