
Полная версия:
Собака за моим столом
Это был заброшенный дом, еще более заброшенный, чем все наши предыдущие дома, эдакие дребезги во взвеси гашеной извести. Образчик чего-то вневременного, раскромсанный на куски. И несмотря на это, а может, и благодаря этому, полный жизни, в которой не была еще поставлена финальная точка. Вот почему он так невероятно очаровал. Хотя и не так, как раскинувшийся внизу луг.
Обломок послеледникового периода, о котором уже не помнил капитализм.
Это был цветущий луг. Сочный. Живой. Настоящий. Никакой не заброшенный. И внезапно Земля показалась не такой уж опустошенной. Она могла бы возродиться. Она сможет возродиться. Зацвести вновь. Вот почему уже назавтра мы принялись наводить справки. Собственником Буа Бани был последний потомок семьи, эмигрировавшей в Соединенные Штаты. Там он по сю пору и пребывал. Его никто никогда в глаза не видел. Лугом площадью 7 гектаров и 63 ара завладел некий фермер, член Национальной федерации фермерских союзов, который со временем состарился и умер, потом его сын, который тоже состарился и уступил права на землю молодой фермерше-неофитке и ее брату, они не были членами никаких союзов, но пребывали в авангарде высокогорного земледелия и использовали эти земли вполне рационально и целесообразно. В общем, после множества генеалогических разысканий нам с Григом удалось приобрети 63 ара этого луга. Нас нисколько не заботило дурное предзнаменование, что таилось в названии места: «изгнанный, отверженный». Впрочем, это предзнаменование можно было понимать двояко, ведь Григ сам чувствовал себя «изгнанным», что всегда ему нравилось, он в каком-то смысле даже культивировал эту свою особенность. Изгнанный из преступного мира, говорил он. Одним словом, мы решили сделать еще одну попытку: возродиться где-то в другом месте. Изгнанными и невиновными.
В этом доме было все как надо. Он был обветшалым как надо, но в меру. Не слишком. Ровно настолько, насколько нужно. Он появился в нашей жизни именно в тот момент, когда мне в очередной раз понадобилось переменить обстановку. Отправиться посмотреть, что там за морями и лесами. Найти что-нибудь не такое… вызывающее, не такое бросающееся в глаза. Что-то потайное. Чтобы нам обоим без особого ущерба выбраться из грядущего хаоса, наступление которого все так отчетливо ощутили. А нам просто хотелось ускользнуть. Григ был согласен на все. А я, я хотела вновь испытать бесконечное наслаждение от стремительного бегства. «Сбежать» – вот основа моего писательства. Из книги в книгу я цеплялась за бегство, как за лисий хвост. Déguerpir – префикс dé и старофранцузское guerpir – «покинуть, отказаться», или немецкое werfen – «бросать», или шведское verpa, или готское vairpan, или валлонское diwerpi, или провансальское degurpir. Я, можно сказать, на фундаменте этого слова создала самое себя. Оно вынуждало меня покинуть какое-то место ради другого, столь же невероятного. На этот раз таким местом оказался Буа Бани. Мы поселились здесь следующей весной, коробки с книгами и наша ослица. Сразу начали обустраиваться. Григ устроил себе кабинет под крышей, заставил книгами окно, а в моей комнате, что напротив, окно выходило на луг.
10
Лесная дорога по-прежнему была закрыта для всех машин, за исключением автомобилей местных жителей, к которым отныне относились и мы. Дождь на ветровом стекле. Капли, проникающие через опущенное боковое стекло. Цепь горных отрогов и склонов. Молинии, камыши, хвощ. И ни одной вертикальной линии, бросающей вызов дерзкой стреле папоротника. А я-то надеялась. Но вот появляются сосны, редкие стволы, высокие, кривые, с розоватой корой, целый лес взметнувшихся ввысь заколдованных змей. Пространство просматривается на сотни метров вокруг. Никакого укрытия. Но я невольно ищу его глазами, сидя за рулем. Может там, где ограда кладбища?
Кладбище находилось недалеко от нашего дома, неприметное, затерянное в лесу, маленькое далекое кладбище, которое можно было увидеть, лишь подойдя к нему совсем близко, им не занимались местные власти, строптивое кладбище, уверенное в собственном превосходстве, без обрядов и церемоний, совсем крошечное.
Проехав дальше, добравшись до края поляны и оказавшись на скрещенье дорог, я снизила скорость, внимательно осматривая окрестности. Годом ранее община затеяла работы и превратила лесную тропу в оздоровительный маршрут с бревенчатыми столами и скамейками, с афишами-изречениями на тему здорового образа жизни.
Здесь было пусто.
Стоянка тоже была пуста.
Но чтобы в этом окончательно убедиться, я проехала дальше.
Мне всегда было трудно с кем-то сблизиться. Я любила путешествовать, ездить в поезде, любоваться пейзажем. Видеть, как он мелькает за окном, постепенно меняется, но для этого требовалось, чтобы я менялась тоже, превращалась в кого-то другого. Выглядела так же уверенно, как этот другой. Спрятала ту самую лисицу, за хвост которой цеплялась. И не только лисицу, но и лес, в котором она жила. Всё спрятать. Всё отпустить. Ветки, кустарники, траву, облака. Листву. Довериться куртке, она у меня изумрудно-зеленая, из непромокаемой ткани. Я носила ее очень долго. А потом еще. Она износилась. И потом износилась еще больше. Но она так мне нравилась, что я повесила ее в комнате, это был некий объект для медитации, напоминающий о прошедшей линьке, будто сброшенная кожа или опавшие перья. В тот день, отправляясь в Лион, я надела именно ее. Так было нужно, чтобы решиться быть той, какая я есть. Той, что пришла из леса. Той, что могла говорить об иных краях. Защищать их. Об иных реальностях, иных смыслах, иных особенностях, постепенно формирующих меня, иных возможностях, иных ощущениях, иной восприимчивости – обо всем этом нужно будет сказать.
Мысленно я уже готовилась взять слово. Говорить с деревьями. Говорить с животными. Я пришла не одна. Я пришла вместе с лесом. И потом, не забыть бы, к «животной» теме мы трое подошли с совершенно разных позиций. Два других романа – это история мужского мира, рухнувшего в самом своем основании, социальная эпопея с династией, наследованием, логосом и трансцендентностью. Мой же будет скорее историей глазами женщины, где центр оказывается смещен к краям и укромным закоулкам, но они тоже вот-вот обрушатся. Мне так кажется. Впрочем, я не уверена. Однако это отличие, возможно, и станет предметом дискуссии.
Гаэль, которая организовала встречу и с которой мы прежде не встречались, ждала меня под зонтом на вокзале Лион-Пар-Дье, скрывшемся под завесой дождя и подступившей ночи, так что в такси, увозившем нас, я почти не могла ее разглядеть, разве что высокие кожаные сапоги, доходившие ей до колен, еще я слышала голос, она рассказывала, что ее восьмилетний сын Ноэ был фанатом морских млекопитающих и, как она уверяла, знал наизусть Красную книгу МСОП[23], мы хором стали перечислять животных, и мне было очень уютно в этой влажной лионской ночи: фары, разноцветные неоновые огни, огни светофоров, а вокруг тюлени, киты, косатки – они сопровождали нас, то погружаясь в воду, то выныривая из дождя.
Потом Вилла. Подмостки в свете прожекторов. Черная бездна зала. Много кресел. Два писа—теля, которых я видела впервые, Л. Ж. и С. М. Их лица. Лицо Морианны, приехавшей из Парижа вести эту встречу.
Чуть раньше, в поезде, я размышляла о том, где для меня центр и где края. Пыталась определить, что есть внешнее и что внутреннее. Где порог? Где граница? У меня 45 минут. Поезд мчался. Еще нужно пояснить, что эта потребность перемещаться от центра к краям для меня остается загадкой. Чем-то странным. Я не совсем понимаю, почему мне так важны эти края, словно они – некая тайная часть души. Почему ко всему, что живет и существует вокруг меня, я чувствую такую сильную привязанность. Ни единого раза рядом с животным – мне нравится само слово «животное» – я не ощутила радикального отличия, никакой разницы, никакой пропасти и бездны, о которой говорят люди, даже самые умные, самые образованные, преисполненные любви к животному миру. Никогда.
Я и животный мир – мы одной крови. И от этого я чувствую умиротворение. Такое глубокое, что порой, оказавшись рядом с человеком, я будто прячусь во взгляд его собаки. А в иных обстоятельствах я бы с этой собакой и смылась. Быстро сменить оболочку и превратиться в собаку. И скрыться. Исчезнуть. Сколько раз со мной такое бывало: встретиться взглядом с собакой и мгновенно увидеть в нем верность, надежность, глубину, игривость. Мгновенное и всеобъемлющее родство. Между тем как взгляд человека рядом с собакой в лучшем случае заставлял меня насторожиться, прийти в состояние боевой готовности, рефлекторно искать пути бегства в какой-нибудь другой мир. Мир собаки. Как это объяснить? Но даже и без всякой собаки у меня порой возникало непреодолимое желание исчезнуть, например во время семейного обеда, где-нибудь в глубинах массивного буфета орехового дерева, присоединиться к стопке тарелок или суповых мисок, на которых к синей линии горизонта тянется вереница повозок с сеном.
Входя в незнакомую комнату, я невольно ищу взглядом собаку или кошку. А нет, так хотя бы фикус. Или букет на столе. Или фруктовую вазу с апельсином. Ну или муху. Хоть муха-то здесь есть?
Я уверена, что такой родилась. Со стремлением слиться воедино с этим сгустком, живучим и жгучим, плотным и хрупким, капризным и молчаливым, трепещущим от желания жить и пережить, что есть бытие-в-мире, что ликует или дрожит, что окружает меня и не отличается от меня. Да, но как описать этот внезапный шорох крыльев взлетевшей при виде меня птицы, потому что я, человеческое существо, внушаю страх? А сама я, словно раздвоившись, и спасаюсь бегством, и наблюдаю.
Долгое время я ощущала себя некой аномалией, по иронии судьбы родившейся существом не того биологического вида, и сама себе отвечала: так не бывает, никакая ты не аномалия, ты не одна чувствуешь такое. Наверняка где-то есть твоя сестра. Да, так оно и есть, у меня была сестра. Может быть. Ведь об этом Дженет Фрейм писала в своем первом романе, «К другому лету», легшем в основу «Ангела за моим столом»[24] и в то же время посмертном, который она не хотела публиковать, так вот, писала – раз десять, а то и больше, – что вообще не человек, а перелетная птица, которую люди пугают. Эта книга – шок, беспредельное изумление, радость – утвердила во мне ощущение инаковости, определяющее мою суть.
И все же порой случается чудо, и загадка – а человеческое существо для меня загадка – разгадана, оно становится мне до странности близко и понятно, я словно ощущаю любовную дрожь, истинную и единственную любовь. Или вдруг оказываюсь в зарослях дружбы, зарослях густых, потаенных, наполненных эхом, ты помнишь? Или в зарослях желания? Это неудержимое стремление – оттого, что вдруг промелькнуло чье-то лицо – соединиться с другой половиной моего тела, что-то вроде этого, чувственное, живое, пульсирующее, и тут я делаю остановку. Больше ничего не имеет значения. И тут я возвращаюсь к себе, и тут я обретаю себя целиком.
Сидя в свете прожекторов перед черной бездной зала, я, разумеется, сказала не все, что пришло мне в голову.
Я не заметила, как прошло время, предоставленное для выступления, а оно прошло.
Теперь Морианна обращалась к Л. Ж., обитающему на другом полюсе французской литературы: сила, доминирование, патриархальность, откуда сама я давно сбежала.
Потом мы обменялись любезностями. И всё. Все встали. С недавних пор вставать я должна была осторожно, чтобы не потерять равновесие. Итак, я поднялась и вот тут-то осознала, что на ногах у меня серебристые мокасины на толстой подошве. Как мне пришло в голову напялить утром эти чудовищные галоши и ехать разглагольствовать про трепетных ланей? – Да, но обещали дождь, и потом, такие носила Брижитт Фонтен, культовая певица и тоже писатель, на год старше меня, которая однажды заявила: «Если меня назовут писательница, я могу и убить».
Ладно, прекрасно, я надела именно то, что нужно. Что разрушает границы, ломает прутья решетки и аннулирует паспорта, эти жуткие мужские оковалки, которые поневоле вынуждена носить старая карга с пошатнувшимся здоровьем. Вроде меня. Как бы то ни было, думала я, они мне нужны не для того, чтобы показать себя неким гибридом, то-сё, то ли центр, то ли край, непонятная и неуловимая, странная и необычная, в общем, queer[25], и не для того, чтобы заявить о своей бисексуальности, а просто передвигаться, не рассчитывая на чью-либо помощь. Да, так оно и есть, утром я обула два дрейфующих острова, отрезанных от патриархальной и надежной материковой платформы, весьма полезных, чтобы вернуться туда, откуда я пришла. Они меня ждут.
Они меня ждали.
Встав на ноги, я основательно обустроилась в глубинах своих башмаков и почувствовала, как во мне начался некий процесс, словно непонятно откуда возникла первая строчка или слово, и, спускаясь с эстрады, я, словно актер реплику в сторону, заговорила с ними, я прошептала: о мои мокасины, и куда мы теперь направимся?
Не могу сказать, чтобы обувь играла какую-то особую роль в моей жизни.
Вообще-то, эти мокасины были не совсем такие, как у Брижитт Фонтен, и даже не такие, как у Нила Олдена Армстронга, первого человека, вступившего на Луну 20 июля 1969 года в своих серебристых ботинках. И я почувствовала в себе твердую и бесповоротную готовность двигаться по пересеченной местности в сторону Буа Бани, а оттуда, я уже знала, куда я отправлюсь оттуда, куда мне идти из Буа Бани, чтобы оказаться On the dark side of the moon[26]. На серых широких гранитных лестницах Виллы, по немым коридорам, ведущим к выходу, среди упавших листьев осеннего парка, на улице, в окружении черных луж, когда мы ждали такси, я чувствовала, что мы, я и мои ботинки, умираем от желания отправиться к новым свершениям, осуществить некий революционный акт, произвести решительное действие, чтобы человеческое начало стало сверхчеловеческим, чувственным абсолютом. И что все еще возможно. Что я смогу бегать по лесам. Стать, например, птицей, сорокопутом-жуланом, просто потому, что мы гнездимся в одной местности. Рассказать об этом. Стать зеленым электричеством[27], потому что буду неотрывно смотреть на окрестные луга в мае. Рассказать об этом. Стать угловатой глыбой моренных отложений, застывших здесь на века, и однажды все же сдвинуться с места. Не знаю, что запустило во мне этот странный процесс. Я и представить не могла, что два башмака, подобные двум серым слонам, задались целью взгромоздить меня себе на спину и отправиться исследовать горы.
11
Разбудили меня в семь. В ресторане отеля Морианна, уткнувшись в смартфон, сидела за столиком одна перед крошечной чашкой наполовину выпитого кофе. При виде меня она что-то прошептала, я не поняла, она чуть громче повторила, что заказанное накануне такси уже подъехало, и предложила подвезти меня на вокзал. Только надо быстро. Очень быстро. Она встала. Сумка уже была при мне. Ее тоже. Мы уселись позади шофера, который по нашей просьбе, пощелкав клавишами на приборной доске, нашел, на какие платформы прибывают наши поезда, и если не считать смартфона Морианны, без конца подающего сигналы об очередном сообщении, и самой Морианны, делавшей вид, что они очень смешные, все было нормально. Даже пробки. Даже дождь над Лионом. Все нормально, говорил шофер, догадываясь о нашей нарастающей панике по капелькам пара, медленно оседающим на стекле. Вообще-то, мы опаздывали на свои поезда. Не то чтобы это были последние поезда на земле, но все-таки, похоже, он понял наше волнение. Вот и вокзал. Мы побежали. Более того, мы побежали подпрыгивая. Перед глазами мелькало приталенное пальтишко Морианны, темно-синее, с красной каемкой, очаровательное пальтишко, как у романтичного немецкого офицера, и ее туфли на каблуках, я неслась со всей скоростью, на какую была способна, сама себе удивляясь: надо же, я еще могу бежать, как раньше, я и не знала, что тело способно дарить мне такие юные ощущения. Это было что-то. И я бежала, бежала большими прыжками на пружинящих от нетерпения мокасинах, и со мной неслась моя душа, так я быстро бежала, да-да у меня все же имелась душа, пусть даже я чувствую в себе животную сущность. Именно животную. С ножом в кармане. У меня всегда в кармане нож, помимо крючка для клещей, похожего на маленькую козью ножку, и блокнот, не обязательно фирменный, простой блокнотик, ничего особенного, и карандаш, а еще в моих карманах, если поискать, можно было найти маленький осколок лазурного эринита[28], привезенного Григом из Пиренеев, где он долго искал месторождение этого минерала, ведь для синей мандорлы с изображением Христа в церкви Сан-Клементе де Таулл в Каталонии был использован краситель из эринита, добытого в горных реках, как раз рядом. А еще в моих карманах можно было найти флешку, флакончик эфирного масла бессмертника, помятое печенье, старое, с белым налетом, чудесным образом принявшее форму черепа с черными глазницами.
Когда преобладает такой прием, как паратаксис, то есть способ сочетания предложений, при котором никакими формальными признаками не обозначена зависимость одного из них от другого, – нужно сжать зубы.
Скорый поезд на Париж уходил на три минуты позднее моего поезда на Страсбург. Это и в самом деле был последний поезд. Ну, так мне казалось. Последний поезд перед большим перерывом. Может, стихийная забастовка, которая заблокирует всю страну неизвестно на какое время? Или начало социального кризиса, выхода из которого никто не знает? Или начало Конца? Того самого пресловутого Конца? Что бы там ни было, последний скорый поезд катился по равнинам, и мне казалось, что мир за его окнами не просто скрывается с глаз, а исчезает навсегда. Я со страхом подумала о том, что на этот раз в карманах – не смогла побороть искушение – у меня, помимо всего прочего, лежало круглое мыльце и крошечный несессер с набором принадлежностей для шитья в картонной коробочке, которые предусмотрительно положили на край белой мраморной раковины в отеле, невероятно смешные и нелепые, такие маленькие, крошечные, игрушечные, но точно волшебные, ну да, волшебные, и благодаря своей волшебной силе сделавшиеся такими крошечными и игрушечными. А может, на край раковины их положили в шутку?
12
В начале этой истории я, бывало, щипала себя, пытаясь сообразить, где я: фантазия, мечта, вымысел, сон, пробуждение или реальность. И понять это было невозможно. Впрочем, никто больше не мог понять, где находится. Всеобъемлющее ощущение неправдоподобия. Порой нереальности. Нас окружали совершенно нереальные вещи.
Паркинг вокзала в Страсбурге, как всегда, был набит битком, моя машина спокойно стояла на своем месте, приборная доска запорошена пыльцой, подстилка усыпана еловыми иголками, парковочными талонами и придорожной пылью. Даже горы вдалеке спокойно стояли все там же, наполовину скрытые серыми облаками, которые напомнили мне голотурий-трепангов, я взяла курс на них. На дорогах было почти спокойно, и, когда я ехала, мне казалось, что я оставляю за собой весь мир. А люди? Что с ними делать? И я ответила фразой, на первый взгляд бессмысленной: Вы знаете, что человеческое тело вписывается в равносторонний четырехугольник, то есть в квадрат?
Ну пора бы уже, проворчал Григ, который ждал меня, стоя перед домом, по обыкновению, в лохмотьях и в дурном расположении духа, у ног его лежала серая, пепельного цвета тряпочка, всклокоченная, как и он, готовая броситься на меня. Я не поверила своим глазам. Маленькая собачка. Я воскликнула: Йес! И она прыгнула на меня. Она так радовалась, будто мы были подругами детства и вот теперь встретились семьдесят лет спустя. Она радостно кружила вокруг, радостно отбегала и радостно возвращалась, а потом радостно лаяла, а я вместе с ней каталась по траве, шепча ей на ухо, ну вот же, славная моя, значит, ты не убежала.
Григ стоял неподвижно, с упрямым выражением лица, на котором то давнее юношеское бунтарство оставило неизгладимый след, и терпеливо ожидал окончания дурацкого представления, а еще он ждал, когда мои руки освободятся, чтобы обнять и его тоже.
Я поднялась и обняла.
Как никогда раньше.
Почти задушила.
Можно было подумать, что со дня моего отъезда прошло столетие. Я опять изо всех сил сжала Грига, таким он мне показался удрученным, печальным, каким-то перегоревшим, да, перегоревшим, сгорбленным, хрупким, я все обнимала и обнимала его и внезапно вспомнила, как в детстве стиснула в руках несколько щенков одного помета и сжимала их, едва не придушив, но Григу хотелось думать, что у нас одна жизнь, общая, единая непрерывная линия от нашей с ним встречи и, наверное, до смерти, та самая жизнь, в которой я душила его в объятиях, но ему это, кажется, нравилось, жизнь, в которой он меня третировал, высмеивал, но мне это нравилось, и я сжала его еще сильнее.
– Вовремя ты приехала, – повторил Григ, ничего еще не зная. И тогда я рассказала ему о сообщении на смартфон Морианны, о последнем поезде, на который мне удалось сесть. И Григ сказал: – Да, похоже, добром это не кончится. И, отступив на шаг, с тревогой стал меня рассматривать: – У тебя глаза блестят, как будто ты выпила. Осторожнее давай. Ты все-таки слабеешь.
Мы слабели оба. Это было очевидно. Странные старики, давшие приют ребенку. Старичье. Мне нравится это слово, старичье, оно хорошо передает смятение ребенка, а мы все-таки так и остались детьми.
И тогда я спросила Грига: – Скажи, а собака когда вернулась? – Минуты за две до тебя. Наверное, ждала. Я тоже. Ты что-то не торопилась.
Йес, угомонившись, наконец переводила глаза с Грига на меня, следя за разговором из-под завесы длинных серых, болтающихся на ветру прядей. Возле дома всегда было ветрено.
– Мы выбираем собак, похожих на нас, – сказал Григ, перехватив мой взгляд, и я не поняла, серьезно он или шутил.
Застыв в позе сфинкса, вытянув вперед лохматые, толстые, сильные лапы, Йес следила за нами всем своим телом: горящими глазами, настороженными ушами, маленьким черным вздернутым носом, кончиком розового языка, всеми своими упругими мышцами, готовыми сжаться и распрямиться по первому сигналу. Никакого раболепства. Чуткое и бдительное внимание. А в глазах эдакая чертовщинка, как у ребенка-сорванца. Мол, где наша не пропадала? И при этом очень веселая. Нет, правда, веселая. Немножко Гарольд. А я тогда Мод[29]. Отныне мы сообщники. Овчарка, повторил Григ. Этакий сгусток энергии.
Луг, еще покрытый хрупкими васильками, сиреневыми мальвами и последними ромашками, ожившими под вчерашним дождем, шелестел, волновался, переливался разноцветьем.
Йес наблюдала за мной. Она не выносила, когда я исчезала из ее поля зрения. Я сказала ей: Прежде всего, надо тобой заняться. Подожди.
Я вернулась с гребнем с широкими зубцами – остался от Бабу, нашей последней собаки, – бутылкой уксуса и пустой банкой из-под варенья.
Йес вскочила, охваченная беспокойством. Я наклонилась к ней. Крепко обхватила руками маленькое, почти невесомое тельце. Худая собака в пышном войлочном облаке. Я поставила ее на пол. Ее тело содрогалось в такт движениям моего гребня, распутывающего шерсть, он словно вычесывал всю жестокость и несправедливость этого мира, все его пороки и оковы, вычесывал и превращал в маленькие, подернутые дымкой облачка, которые теперь радостно парили над лугом. И я сказала: А теперь послушай меня, тебя надо полечить. Лежать. Она легла на спину, раздвинув лапы, подставив грудь и плоский живот. При свете дня было видно, что покрытую кровоподтеками кожу усеяли клещи, я догадывалась, что так оно будет, но это был какой-то кошмар. Живое пожирало живое.
Я один за другим принялась смачивать клещей уксусом. Некоторые были уже дохлыми, перекушенными собачьими зубами, сморщенными, мерзкими. Но было и много живых, сосавших кровь. Я осторожно просовывала крючок под толстое пузо этого представителя членистоногих, стараясь не потревожить в процессе насыщения. Иначе они могли оставить свой яд, я знаю, я читала. Я обхватывала крючком хоботок, который у клеща впереди, такой зубастый щип, как у рыбы-пилы, и два щупальца по бокам, так называемые хелицеры и педипальпы, глубоко укоренившиеся в теле хозяина, и резко дергала. Клещ, настигнутый в разгар медитации, был пойман. Затем я складывала добычу в банку. Она уже кишела иксодами – с набухшими брюшками, эдакие роскошные переливчато-серые жемчужины, – ну да, когда я оказываюсь перед лицом реальности, не могу не добавить хоть немного лиризма – и другими, еще маленькими, вновь прибывшими, красноватыми, на спинках которых можно было различить оранжевый щиток.
Пленники отчаянно сучили четырьмя парами черных лапок, отстаивая свой карликовый суверенитет, причем каждый говорил мне я есть, так же как ноты песни дрозда, заполняющей собой рассвет, говорят мне я есть или ветви и листва платана с золотыми соцветиями на висящих под листьями кистях в мае говорят мне я есть. Или тело косули, взлетевшее в прыжке над землей, говорит мне я есть. Некоторые из этих я есть принять труднее, чем другие. Некоторые наводят страх, и это естественно. Мы не в раю. Мы на планете Земля, а это, безусловно, интереснее. Мы здесь выше прочих живых существ? Или зависим друг от друга, соединяемся, смешиваемся, в том числе и с самыми мерзкими тошнотворными созданиями, но необходимыми, как и все прочие? Братья мои клещи. Природой можно не только восхищаться. Ужас, который она нам внушает, – тоже важен.