
Полная версия:
Совушка
Носить подтяжки мой свекр придумал для того, чтобы быть похожим на сельского адвоката. Он на самом деле и есть сельский адвокат, точнее был им до того, как ушел на пенсию. У него начала развиваться легкая семантическая деменция, к большому стыду его жены и сыновей, которым нравилось думать о нем как о мудром и заслуживающем полного доверия человеке, этаком Аттикусе Финче Западного побережья. Теперь, когда свекр вышел на пенсию, у него появилось время на сооружение огромного кирпичного мангала. Прямо сейчас на гигантской решетке разложены стейки на кости, потому что настал день Ежегодного Летнего Барбекю, и весь клан сегодня в сборе. Родители мужа живут всего в восемнадцати километрах к югу от нашего дома в Сакраменто, но каждый раз, когда я приезжаю к ним, у меня складывается впечатление, что я преодолела дистанцию перелетных птиц, например какой-нибудь полярной крачки, и практически попала на другую планету. Небо над Калифорнийской долиной в этот день такое голубое, что больно смотреть. Все шестеро сыновей озлобленно играют в волейбол на широкой лужайке перед домом. Никто из них в экономическом плане так и не догнал отца, поэтому они продолжают соревноваться за его любовь и маскируют взаимную враждебность спортивными играми, в то время как их жены режут салаты в кухне, а дети играют вместе, как свора собак, забираются на яблони в саду, гоняются за спасенными свекровью птицами, несмотря на ее запреты, прыгают и плещутся в слишком большом семейном бассейне, где лупят друг друга по головам поролоновыми аквапалками пастельных оттенков. Об этом бассейне слагают легенды. Каждый из сыновей однажды отводил меня в сторону, чтобы рассказать свою историю о том, как отец бросал их в детстве на самую глубину, чтобы научить держаться на воде. Много лет подряд каждый из шести сыновей с гордостью и благоговением рассказывал мне личную историю о том, как он чуть не утонул. Даже мой обычно такой практичный муж преображается, стоит ему вспомнить момент, когда настала его очередь быть брошенным в бассейн. Такая у них семья.
Пришло время мне отправиться на кухню к другим женам, которые заняты своими нехитрыми делами: кто режет капусту, кто – помидоры «бычье сердце», кто еще что. Время от времени другие жены пытаются вовлечь меня в беседу, но они разговаривают бетонными блоками, а я предпочитаю разговаривать метафорами: тогда никакая логика не способна загнать меня в капкан, никакое правило – связать мне руки, никакой факт – ограничить полет моей мысли или решить за меня, что возможно, а что нет. Обратная сторона моего подхода к общению состоит в том, что обычный бытовой разговор, бла-бла-бла, дается мне с трудом, поэтому на семейных сборищах я предпочитаю молчать. В тот день мне достается задание резать виноград на половинки для деток. Ножичек очень острый, и я постоянно думаю, как бы не перепутать свой большой палец с виноградиной. Жены объяснили мне важность разрезания виноградин на половинки. Это нужно для того, чтобы детки случайно не подавились. Интересно, почему они так оберегают детей от винограда, но при этом оставляют их без присмотра в семейном бассейне под предлогом, что те будут плескаться и играть, в то время как на самом деле дети только и делают, что удерживают головы друг друга под водой или изобретают другие способы борьбы за лидерство, чреватые смертельным исходом.
За шинковкой и готовкой жены делятся историями о родах и менструальных невзгодах.
Эти женские беседы омывают меня со всех сторон…
– На мне не сработала эпидуралка, святые небеса, мне никогда в жизни не было так больно…
– Ни за что на свете, никогда, ни под каким предлогом я больше не соглашусь на естественные роды…
– Все предупреждают, мол, будет больно, когда полезет голова, но для меня самый ад наступил, когда она начала биться плечом мне прямо в лонную кость: бах, бах…
– У меня месячные идут раз в восемь дней и такими крупными бордовыми сгустками…
– И пузо никуда не уходит…
– Я не вынесла еще одной беременности, поэтому втайне сделала аборт и до сих пор не рассказала об этом мужу…
После этих слов, сказанных женой, которую все в семье знают как тайную абортницу, в кухню врывается какой-то потный мужчина. Мне становится тревожно. Я сжимаю в кулаке ножичек для винограда. Но потом я понимаю, что это не «какой-то» мужчина. Это муж тайной абортницы. Он крайне возмущен исходом волейбольного матча и ищет лимонад. С его приходом атмосфера в кухне меняется. Вообще-то ему абсолютно плевать на то, какая тут была атмосфера до его появления, потому что он знает: в мире важно только то, при чем он лично присутствует. Он пьет, споласкивает стакан, толком его не промыв, и уходит из кухни.

Сегодня у меня важная репетиция с партнершами по струнному квартету. Остается все меньше времени до начала концертного сезона. Альтистка приехала раньше всех. Она грохочет пюпитрами, расставляя их по местам, и явно пребывает в дурном расположении духа. Альтистка мне всегда нравилась, потому что она из тех, кто старается быть всем полезной и при этом редко получает благодарность за свои старания. В этом смысле мы похожи. Я сажусь и вынимаю виолончель из футляра. В этом помещении все цвета слегка враждебны. Звуки здесь звучат резко и гулко. Смычок в руке ощущается словно охотничий лук. Я везде ищу свой маленький колчан для стрел, но его нигде нет.
Альтистка почесывается.
– Тебе не кажется, что тут что-то протухло? – спрашивает она.
– По-моему, нет, – говорю я.
– Правда? – отвечает она. – А я чувствую запах тухлятины. Как будто испортилось мясо. Или кто-то сдох в стене. Ты правда не чувствуешь?
Я пожимаю плечами и отворачиваюсь. Я почти уверена, что альтистка чувствует мой запах, но надеюсь, что, незаметно введя ее в заблуждение, я смогу избежать обнюхивания. Теперь, когда я беременна совой, я стала густо пахнуть чем-то чужим. До беременности я благоухала, как оладушек на сковородке. Сейчас я пахну перьями после линьки. Эти изменения в запахе тонкие, и, по моим ощущениям, их нельзя назвать неприятными, и я уж точно не пахну тухлым мясом, что бы ни говорила альтистка. Она, должно быть, страдает какими-то обонятельными галлюцинациями. Часто жалуется не только на странные запахи, но и на шум в ушах и прочие недомогания, известные только ей одной. Она обходит комнату в поисках источника своего дискомфорта, но потом внезапно оставляет это занятие и усаживается. Заходят первая и вторая скрипки, сестры из Чехии, которые приветствуют нас в своей очаровательной европейской манере – поцелуями в обе щеки, а потом садятся и расчехляют свои инструменты.
Сегодня все мы чувствуем готовность сыграть программу целиком, не останавливаясь. Мы начинаем с квартета Моцарта «Диссонанс». У него торжественное, печальное начало, томно вырастающее из виолончели, с низкой ноты до, которая пульсирует, как разбитое сердце, пока внезапно не вступает альт на фантасмагорично высокой ля-бемоль, а следом за ним скрипки берут ноты, полные такого изумления и такой тоски, что я хватаюсь за них и лишь они одни удерживают меня от того, чтобы бросить смычок. Внезапно не прописанный в партитуре тритон срывается с моих струн. Его никто не ждал. Нелепая ошибка. Но мы профессионалки, мы продолжаем играть. Я не могу нащупать равновесие. Я полностью выбита из ритма. Пальцы скребут гриф, как дикие животные. Эхо воспоминаний и пророчеств звенит в ушах. Я даже слышу свой собственный голос, он фальшиво гудит мимо нот, словно я пытаюсь припомнить старую песенку, которую когда-то знала наизусть. Ничего не могу с собой поделать. Совершаю ошибку за ошибкой. Это все из-за совы у меня в животе. Так она сообщает мне, кто теперь главный. Так вот что такое быть матерью, да? Это значит быть в постоянном бессознательном конфликте с собственным ребенком? Вечно оказываться лицом к лицу с упрямым своевольным существом, которому чужда логика и разум и которое всегда побеждает?
Первая скрипка постукивает карандашом по пюпитру.
Я останавливаюсь.
Все прекращают играть вслед за мной.
– Что скажете про нашу игру? – спрашивает первая скрипка. – Ваши мысли?
Все смотрят на меня.
– Простите, – говорю я.
– Давайте еще раз сначала? – мягко предлагает она.
Мы начинаем заново. Делаем повторный рывок. Еще одну попытку. За ней еще и еще. Коллеги изо всех сил стараются сгладить мои беспорядочные дикие царапанья струн своими гладкими чистыми гармониями, но все бесполезно. Они хором просят меня не принимать это близко к сердцу. Мы продолжаем в бодром темпе.
Так наступает вечер.
– Ну что ж, – говорит первая скрипка.
– По-моему, мы сегодня хорошо продвинулись, – говорит альтистка.
– Я играла очень плохо, – говорю я. – Сегодня я всех вас подвела.
– Именно для этого и нужны репетиции, – успокаивает меня альтистка. – Если бы мы играли идеально, репетиции нам были бы не нужны.
– У всех бывают плохие дни, – говорит вторая скрипка. – Со мной и не такое случалось.
Они убирают в чехлы свои инструменты, улыбаются, вздыхают, подбадривают. Говорят, что верят в меня. Сестры-скрипачки расцеловывают на прощание. Альтистка кладет ладонь мне на плечо и улыбается со всей теплотой и пониманием, а потом уходит. Я остаюсь один на один с моим совенком и виолончелью между ног, еще не успевшей остыть после смерти. Я пока не готова уйти. Я пришла сюда играть музыку. Однако, судя по всему, малышке-сове не нравится Моцарт, так что я откладываю ноты. По наитию я выбираю «Танец» Анны Клайн и начинаю играть. Это новая для меня музыка. Все ошибки, которые я в ней делаю, принадлежат только мне.
– Ну как тебе? – хрипло говорю я. – Такая музыка тебе нравится больше, маленькая шалунья?
Я ожидаю, что совенок сейчас завладеет моими пальцами, но она этого не делает. Я чувствую внутри ее мягкие кувырки. Возможно, ей нравится такая музыка. Возможно, ей скучно. Возможно, она испытывает счастье. Кто может знать, о чем думает в утробе сова? По крайней мере, мы с ней снова в ладах. Я спокойно играю дальше. Совенок не препятствует мне. Я играю до тех пор, пока меня не разносит на щепки. Играю, пока не сдергиваю эластичные бинты. Играю, пока не начинаю чувствовать полную свободу.

У меня не остается времени. Если я не решу, что делать с совенком, внезапно может оказаться, что я несусь на бешеной скорости в пожизненное материнство, но каждый раз, когда я пытаюсь действовать в собственных интересах, я слышу в голове пронзительное сопрано, поющее An meinem Herzen, an meiner Brust Шумана, голос на грани исступления и самозабвения: «Только та, что кормит грудью, знает счастье быть живой! Я опьянена блаженством!» Я не могу больше слушать голос разума. Мне нужно уехать. Нужно, чтобы муж поехал со мной. Нужно, чтобы он отвез меня в тихое и спокойное место, обнял, и в его объятиях эти навязчивые, полные излишнего оптимизма мысли про кормление грудью покинули меня, и тогда мы вдвоем придумаем план и тем самым спасем себе жизнь.
– Милый, давай куда-нибудь съездим на несколько дней, – говорю я. – Мне это необходимо. Мне необходимо побыть с тобой.
Муж поблескивает улыбкой. В последнее время он переживает, что я могу тайно сделать аборт, как поступила одна из женщин в его семье (и почти все об этом знают).
– С каким удовольствием я бы тебя прикусил, – говорит он.
А может быть, он говорит:
– С каким удовольствием я бы тебя пригласил.
Но он слишком занят на работе, чтобы прямо сейчас куда-нибудь со мной поехать.
– Пожалуйста, – прошу я.
Я говорю это очень тихим голосом, таким тихим, что он не отражает всей серьезности момента.
– В эти выходные мне придется выйти на работу, – небрежно бросает он. – Возможно, и в следующие тоже. Может быть, получится что-то запланировать позже. А пока почему бы тебе не поехать на несколько дней к моей маме? Она будет ухаживать за тобой не покладая рук, и домой ты вернешься как огурчик.
Муж не оправдал моих ожиданий.
Я покупаю билет на рейс Сакраменто – Берлин.

В Берлине никто не понимает, что я американка. Я иду в музей с большой египетской коллекцией и долго стою перед бюстом Нефертити. Нефертити помещена в короб из органического стекла, и у нее всего один глаз, очень необычно и потому особенно привлекательно. Сначала я стою перед Нефертити одна с совенком внутри, только мы втроем в тихом мрачном зале, где почти нет света (так нужно для поддержания археологических находок в сохранности) и стены тона берлинской лазури. Потом из соседнего зала появляется группа детей в школьной форме. Они пребывают в возбуждении, потому что только что покинули зал с мумиями. Их пронзительно счастливые голоса электризуют воздух. Совенок начинает трепетать и каркать у меня внутри, потому что чувствует рядом молодняк. Я ловлю себя на мысли о том, как радостно иметь детей, а еще о жизни Нефертити, матери, чей божественный любовник явился к ней в теле ястреба. Любовник Нефертити, дневная птица, носил на голове солнце как корону. Интересно, будет ли малышка-сова, плод любви птицы и женщины, чем-то похожа на божественных дочерей Нефертити? Я подозреваю, что эти мысли принадлежат не мне, а совенку, и просто мне навязаны. Интересно, сколько времени я уже состою в подсознательном общении с эмбрионом? Интересно, происходит ли так со всеми беременными? Сначала мы полностью осознаем экзистенциальную угрозу, растущую внутри нас, но постепенно эволюционные требования заглушают все разумные возражения, и желание плодиться и размножаться пересиливает волю к жизни. Потребности ребенка берут верх над нуждами хозяйки утробы, и в конце концов единственный выбор, который остается у женщин, – это добровольно и с полной отдачей принять участие в собственном уничтожении.
К этому моменту путешествия даже мне самой подобные мысли кажутся безумными. В Берлине я часто ем неожиданно влажную пищу, посещаю музеи, полные немецких школьников, одетых в агрессивно милитаристскую форму, прогуливаюсь по городу, наводненному таким количеством воспоминаний и артефактов, что существует постоянная опасность провалиться в какой-нибудь момент в прошлом и затеряться там навсегда, – словом, я провожу в Берлине столько времени наедине с собой, что теперь мне сложно принять все, что творится в реальности, какой я ее вижу. Честно говоря, это какая-то чехарда. Сова-любовница. Ребенок-сова. Одноглазый бюст Нефертити. Рейс до Берлина. Моя музыкальная карьера. Берлин – это город, в котором моя музыкальная карьера началась, и я не удивлена, что именно в Берлин я полетела, чтобы обдумать будущее и решить, какое место я в нем займу: знаменитой виолончелистки или рядовой мамы совенка. В прошлый раз я прилетала в Берлин с дебютом в «Лесной тиши» Антонина Дворжака в Берлинской филармонии – и это был триумф. «Трудно поверить, что такая хрупкая женщина может извлекать из инструмента такой могущественный звук», – написал один музыкальный критик. «Порождаемая ею музыка переливается неземными оттенками», – написал другой. Но когда путешествуешь в одиночку, всегда существует опасность того, что в какой-то момент вся твоя жизнь начинает казаться несуразной и неправдоподобной. Если проводить много времени наедине с собой, под обстрелом навязчивых мыслей, которым некому дать даже самый мягкий отпор, они в конечном счете выходят из-под контроля. Да. Именно это происходит со мной сейчас. Сокровенные мысли постепенно выходят из-под контроля.
Меня так выбивают из равновесия собственные сокровенные мысли, что я выбегаю из музея через ближайшую дверь. Свежий воздух должен привести меня в чувство. Я оказываюсь в Тиргартене, районе города, который когда-то был древним лесом, где знатные вельможи охотились на оленей и других диких животных. Спустились сумерки. В сгущающейся тьме между деревьями мелькают испуганные тени оленей. Вскоре я дохожу до Берлинской филармонии, знаменитого концертного зала, спроектированного в 1960 году безумным экспрессионистом Гансом Шаруном. Я покупаю билет и вхожу внутрь. В программе один Бетховен. В антракте я иду в дамскую комнату, где понимаю, что ждать придется долго, и если я займу очередь, то, возможно, почувствую свою принадлежность этому миру. Но тут обнаруживается, что у меня нет ничего общего с женщинами в этой очереди. Всем им в районе девяноста лет или даже больше. В любом случае репродуктивный возраст остался для них далеко позади. Я невольно начинаю представлять, чем они могли заниматься в детстве, как лазали по руинам обрушенных зданий и бегали за грузовиками американской армии в робкой надежде, что солдат бросит им картофелину или шоколадный батончик.
Дождавшись очереди и сделав свои дела, я решаю уйти из Берлинской филармонии, не дослушав второе отделение. Честно говоря, Бетховена я слушала столько раз, что хватит до конца моих дней. По дороге в отель я захожу в ресторанчик, с виду традиционно немецкий, и заказываю нечто под названием Fleischbein, потому что это слово звучит как-то празднично. Официант приносит мне отрубленную ногу крупного животного с бедренной костью, торчащей из комка мышц. Я решительно набрасываюсь на нее. Рядом с моим столом аквариум. Рыбки смотрят на меня с тревогой, но на них я планов не имею.
Я кладу нож и вилку на стол, беру обеими руками фляйшбайн и начинаю объедать с кости остатки мяса, и тут слышу крик совы на улице. Поскольку я в Берлине, где водится не так уж много сов, я не сомневаюсь, что это кричит моя нежная женщина-сова, моя возлюбленная, и она явилась сюда обсудить наши с ней дела. Вскоре моя любовница-сова пробивается в этот мир, протискивается под дверью и широко раскрывает свои исполинские крылья. Совы не обладают обонянием, так что моей любовнице нисколько не стыдно, что вслед за ней в помещение вплывает свойственный ей душок, уникальная смесь запаха перьев и гниющего грызуна. Посетители так напуганы ее появлением, что выбегают на улицу, не оплатив ужин. Повара выскакивают через аварийный выход, настроенные столь решительно, что забывают выключить газовые плиты. Вскоре к ароматам гниения и смерти, исходящим от моей любовницы, присоединяется запах карамелизованной, а затем и горелой пищи. Из кухни в зал плывут завитки дыма. Включается пожарная сигнализация. В отличие от американской, которая звучит в три такта, пронзительно и монотонно, эта немецкая сигнализация совершает мощное восхождение по пентатонному звукоряду, и я задумываюсь, указывает ли такая разница в гармонии сирен на принципиальные различия между культурами. В разных углах зала в стопках бумажных салфеток вспыхивают маленькие пожары. Рыбки всплывают вверх брюхом в своем аквариуме. Потолочные огнетушители брызжут дождем. Мы с моей любовницей-совой смотрим друг на друга со страстью и сожалением. Кажется, мне никогда еще не было так грустно. Моя возлюбленная распушила перья на голове. Я испытываю к ней такую же смесь любви, отвращения и плотского влечения, как прежде, и в то же время остро ощущаю, что совсем не рада ее видеть, ровно наоборот.
– Любовь моя, – говорит моя любовница-сова. – Я прилетела из марева на поиски тебя и готова за тебя бороться. Я хочу забрать тебя с собой туда, где твой настоящий дом. Я люблю тебя. Я всегда тебя любила. Вернись ко мне. Пойдем со мной, стань снова моей единственной, моей любимой!
– Я беременна, – говорю я.
С циничной радостью я отмечаю, что она не отрывает меня от земли и не кружит в своих объятиях, как сделал мой муж, услышав новость. Ничего подобного.
– Беременна, – говорит она. – Что ж. И что ты планируешь делать?
Мой собственный голос в голове убежденно и торжествующе произносит «Ага!», потому что ее реакция на новость о беременности окончательно проясняет для меня ее дикую плотскую натуру. Она не способна идти на компромиссы ради близкого или поступиться своей волей ради потребностей ребенка. Теперь я точно знаю, что сделала правильный выбор, оставшись с мужем. Мой муж добрый, сильный, надежный, нормальный человек, да и такой красавчик, а моя любовница-сова – громадная, пахучая, линяющая, чудовищная, аморальная, нецивилизованная и капризная сущность, которую я когда-то любила, с которой пару-тройку раз грубо и чувственно резвилась. Их невозможно сравнивать. От маленьких пожаров вокруг нас становится жарко, жар нарастает, пока сердце в моей груди не затвердевает, как сваренное вкрутую яйцо. Я заставляю себя забыть правду о том, что когда-то моя любовница-сова была мне ближе всех на свете. Были времена, когда мы сцеплялись до царапин, слипались воедино. Были времена, когда мы так жадно и ненасытно наслаждались друг другом, что обнажали глотки и криком умоляли отпустить. Но я изменилась, а она никогда не изменится, и теперь, глядя на нее, сидящую напротив, жалкую и понурую, с лицом, перепачканным сажей, и обожженными перьями, я не понимаю, за что когда-то любила ее.
– Я люблю своего мужа, – говорю я. – Он обо мне заботится.
– Он тебя сломал, – говорит моя любовница-сова. – Подрезал тебе крылья. Он мужчина. Он пес. Он никогда не поймет, какое чудовище скрывается на самой глубине. Не поймет так, как я.
– Не говори так про моего мужа, – говорю я. – Жизнь с тобой была бы полна порока и варварства.
Ее круглые желтые глаза наполняются слезами.
– Ты не будешь моей? – спрашивает она.
Я запираю сердце.
– Я сделала выбор, – говорю я.
– Тогда прощай, – говорит она.
И вылетает через окно. Разбивает его вдребезги. Мое сердце тоже вдребезги разбито. Пол усыпан квадратиками безосколочного стекла, в котором пляшут огоньки пожаров. Как только она улетает, я понимаю, что совершила ужасную ошибку, и выбегаю на улицу, но уже слишком поздно. Она парит высоко в небе и улетает от меня, взмахивая гигантскими крыльями. Я сущность земная, и я не могу последовать за ней.
Я слышу печальный смех, который шлейфом стелется за ней и постепенно затихает вдали.
Я сделала выбор.
Добравшись до своего номера, я сразу звоню мужу, чтобы напомнить себе, как сильно я его люблю.
Муж мгновенно поднимает трубку.
– Я люблю тебя, – говорю я. – Я люблю тебя, люблю, люблю.
Муж сообщает, что наш газон атаковали грызуны и что вот-вот должны прийти морильщики.
– Я хотел полностью избавиться от этой проблемы до твоего возвращения, – говорит он.
– Ты меня любишь? – спрашиваю я.
– Конечно, люблю, – отвечает он. – Поэтому и взялся за дело сразу. Не хочу, чтобы морилка как-то повлияла на нашего малыша. Они используют смертоносный газ. В этом вся суть обработки.
Я представляю, как газ проникает в норы.
Представляю в норах мам, которые нянчат своих детенышей с голой розовой кожей и еще не открывшимися глазами.

День возвращения домой наступает так быстро, что я не успеваю принять решение по поводу совы в своей утробе. Да, я попрощалась навсегда с ее второй мамой, но этот ребенок все еще связан со мной, а я с ним, и каждый раз, когда я пытаюсь послушать себя и разобраться в том, чего я хочу (чего на самом деле хочу), в голове звучит одна лишь тихая какофония. Такой звук производит оркестр за минуту до того, как на сцену выйдет концертмейстер. Приглушенное ничто. Мой внутренний голос молчит. Совенок молчит. С высоты полета море за окном похоже на мятый лист железа, а когда солнце начинает закатываться за край света, оно превращается в жидкий огонь. После полного захода солнца море выглядит как мощный круговорот вязкого ядовитого ила.
На поверхность глубин падает тьма.
Я чувствую себя такой одинокой. Но я не одна. Коготки ребенка держат меня изнутри. Держат крепко и горячо.
«Люби меня», – умоляет совенок.
Я выглядываю в черную пустоту.
И вижу отражение собственного лица.
Я вдруг понимаю, что виню безвинное дитя, а все из-за того, что поссорилась с его второй мамой.
Я думаю: «Не такая уж дурная судьба, так ведь? Любить этого ребенка».
А потом думаю: «Я буду мамой, несмотря ни на что».
Стоит мне об этом подумать, как солнце начинает медленно выплывать из-за горизонта с противоположной стороны, и золотая вспышка возвращает землю к жизни. Кажется, что этот прекрасный золотистый рассвет срежиссировали для меня одной, чтобы поддержать в момент капитуляции. Мир начинает упорядочиваться и принимать узнаваемые формы зеленого и серого цвета, шасси касаются взлетной полосы, и я не успеваю опомниться, как снова вдыхаю спертый воздух терминала и муж обнимает меня, словно я вернулась из мира мертвых.

Детство моего мужа было цвета свежевыстиранного белья, а голос его детства – это голос матери, зовущий ужинать. Мое детство было цвета крови, а голос моего детства – это голос диких ночных существ, ликующих во тьме. Муж вспоминает детство как идеальное время. Я о своем детстве так сказать не могу. Неудивительно, что мы с мужем не всегда сходимся во взглядах.



