
Полная версия:
Фердинанд Лассаль. Его жизнь, научные труды и общественная деятельность
Недостаток места не позволяет нам полностью проследить полемику Лассаля с Шульце. Но едва ли это прибавило бы что-нибудь новое к тому, что уже нам известно относительно экономических взглядов и общего миросозерцания ее автора.
Это сочинение Лассаля является как бы параллелью к его книге «Юлиан Шмидт». Там он ставил задачей сразить «литературного идола». Здесь же он хотел «теоретически завершить свое восстание против политического и экономического идола». Посвящая свое сочинение не только рабочему сословию, но и буржуазии, Лассаль говорит в предисловии, что не ждет, конечно, того, чтобы оно обратило в его убеждения всю немецкую буржуазию как сословие. «Никакая теория, – говорит он, – не может возвысить целое сословие над его действительными или мнимыми интересами». Но он надеется, что книга «возбудит в ней стыд, стыд за абсолютное, бездонное ничтожество слабоумного идола, которого она провозгласила своим героем, увенчала лаврами и прославила на весь мир, – и все это единственно в уповании на авторитет „газетной братии“, как говорит Гёте!»
Благодаря полемической форме и популярному изложению, книга оказала большое влияние на современников Лассаля, особенно на его приверженцев. Она действительно сделалась для них до известной степени «кодексом». Недаром же австрийский министр финансов Плэнер говорит, что эта книга Лассаля, вместе с прочими его работами по общественным вопросам, «имеет значение поворотного пункта в научном и социально-практическом развитии Германии».
По выходе «Бастиа-Шульце» прогрессисты, которые со своей стороны в полемике уступали Лассалю разве только в меткости, но уж никак не в грубости, не преминули, конечно, накинуться на «тон» книги с тем большим азартом, что по существу им возражать было нечего. Сам же Шульце выступил с ответом только через два года, возражая, впрочем, лишь по вопросу о производительных товариществах с государственным кредитом.
К последней же зиме 1863/64 года относятся и связи Лассаля с Бисмарком. О них достоверно стало известно лишь в 1878 году, когда Август Бебель предал их гласности в германском парламенте. На основании безусловно верных сообщений графини Гацфельд, Бебель заявил, что Бисмарк через посредство одного из принцев королевского дома и графини Гацфельд старался побудить Лассаля завязать с ним дружбу. Лассаль упорно отказывался, считая, что первый шаг должен сделать сам Бисмарк. И он, видя, что Лассаль упорно стоит на своем, решился наконец написать через своего тайного секретаря доктора Цительмана письмо, подписанное также им, Бисмарком, в котором приглашал к себе Лассаля на свидание – для переговоров. Вследствие этого приглашения состоялся целый ряд встреч Бисмарка с Лассалем. И всякий раз перед встречей с Лассалем Бисмарк давал строжайшее приказание решительно никого не принимать. Таким образом было однажды отказано и баварскому посланнику, приезжавшему к Бисмарку по очень важному делу. В этих долгих переговорах центральными являлись два вопроса: октроирование[13] общеизбирательного права, которое казалось необходимым Бисмарку для подавления прогрессистской оппозиции, и разрешение государственного кредита для производительных ассоциаций. Бисмарк соглашался на то и другое, но откладывал все это до счастливого завершения шлезвиг-гольштинской войны. Это обстоятельство, как и то, что Бисмарк смотрел на Лассаля не как на равноправного контрагента, за спиной которого была партия, а как на прекрасное орудие против прогрессистов, заставило Лассаля прервать с ним сношения.
Понятно, что разоблачение тогдашних намерений Бисмарка – навязать общеизбирательное право сверху – не пришлось по вкусу имперскому канцлеру. В своем ответе он принял позу конституционного целомудрия. Впрочем, дадим слово князю Бисмарку, тем более что ответ нашего юнкера не лишен известного интереса и как характеристика Лассаля.
«Наши сношения, – сказал Бисмарк, – отнюдь не имели характера политических переговоров. Что мог мне Лассаль предложить и дать? За ним не было никакой силы. Во всех политических переговорах играет роль принцип do ut des – я даю с тем, чтобы и ты дал… Лассаль же мне как министру ничего дать не мог. То, чем он обладал, было такого рода, что в высшей степени привлекало меня как частного человека. Он был один из одареннейших и любезнейших людей, с какими я когда-либо встречался, – человек с честолюбием высшего ранга, отнюдь не республиканец. У него был вполне национальный и монархический образ мыслей… Его идеей была Германская империя, и в этом мы сходились. Лассаль был страшно честолюбив. Он, пожалуй, сомневался в том, завершится ли Германская империя династией Гогенцоллернов или династией Лассаля… Лассаль был энергичный и очень умный человек, беседа с которым была весьма поучительна. Наши беседы тянулись часами, и я всегда жалел, когда они подходили к концу. Неверно, что я будто бы разошелся с Лассалем. Отношения наши покоились на взаимном расположении. Он замечал, что я смотрю на него как на умного человека, с которым приятно разговаривать, и являюсь интеллигентным и внимательным его слушателем. О переговорах уже потому не могло быть речи, что я лично мало говорил. Разговор поддерживался главным образом им самим, но в самой приятной и милой форме. Всякий, кто его знал, подтвердил бы мои слова. Он не был тем человеком, с которым можно было входить в сделки на почве do ut des, но я жалею о том, что его политическая позиция и моя не позволяли мне поддерживать с ним постоянные отношения. Зато был бы весьма рад иметь своим соседом по имению человека столь талантливого и умного… Конечно, мы говорили и об общеизбирательном праве, но никак не об октроировании последнего. Я был всегда далек от такой чудовищной мысли – навязать общеизбирательное право… Что же касается производительных товариществ с государственным кредитом, то я еще и теперь не убедился в их нецелесообразности…»
Трудно, однако, думать, что Лассаль ограничивался ролью приятного собеседника в своих разговорах с «честным маклером». Сомнительно также, чтобы для Бисмарка, который находился тогда на пороге своей политики «крови и железа», такой человек, как Лассаль, мог быть политической quantité négligeable – ничтожной величиной. В этом случае можно смело поверить даже г-же фон Раковиц (Дённигес), которая, передавая свой разговор с Лассалем о Бисмарке, приписывает Лассалю следующие слова: «Мы не пришли ни к какому соглашению, Бисмарк и я; мы никогда не будем действовать вместе. Мы оба слишком хитрили и поняли нашу взаимную хитрость. В сущности мы бы кончили тем, что расхохотались бы друг другу в лицо, но для этого мы слишком хорошо воспитаны. Поэтому и разошлись».
В судебной речи, произнесенной Лассалем весной 1864 года, с полной очевидностью отражаются тогдашние планы прусского правительства, в которые Лассаль был хорошо посвящен.
«Хотя не более как частный человек, я, однако, говорю вам прямо, господа: я не только хочу низвергнуть конституцию, но года не пройдет, как я низвергну ее! Но как? Так, что при этом не прольется ни одной капли крови, ни один кулак не поднимется на насилие! Не пройдет, может быть, и года, как общее и прямое избирательное право будет введено самым мирным образом. Ведя сильную игру, можно играть в открытую, господа! Самая сильная дипломатия та, которой нет надобности облекать свои расчеты в тайну, потому что они основаны на железной необходимости…»
Как известно, Лассаль в своих расчетах не ошибся. Общеизбирательное право было действительно введено в 1867 году. Правда, оно было не навязано, а послужило как бы органической основой для нового союза Северо-Германских государств. События, наступившие после войны с Австрией, изменили первоначальный план Бисмарка навязать его «сверху» для Пруссии. Что Лассаль был посвящен в планы Бисмарка, видно и из того, что в шлезвиг-гольштинском вопросе он стоял на стороне Пруссии – вопреки прогрессистам и общественному настроению в прочих союзных странах. Бисмарк, однако, прав, говоря, что Лассаль не прерывал с ним окончательно всяких отношений. Лассаль и после не переставал присылать Бисмарку через канцелярию «Общегерманского рабочего союза» по два экземпляра своих речей – в запечатанном конверте, с надписью: «В собственные руки».
Как мы уже раньше упоминали, Лассалю вечно приходилось возиться с судами и администрацией. Бисмарк, поддерживавший с ним отношения и даже расточавший ему комплименты, придерживался, по-видимому, поговорки: «Люблю, как душу; трясу, как грушу». Этим трясением занималась, конечно, прусская прокурорская власть. За известную читателю речь «Празднества, пресса…», которая так понравилась консерваторам, Лассаль был заочно приговорен дюссельдорфским судом к году тюремного заключения. Вторая инстанция, перед которой Лассаль защищался лично, сократила это наказание на шесть месяцев. Во время этого процесса Лассаль был однажды арестован на улице в Берлине, когда он шел под руку с графиней Гацфельд. Полицейские отправились с ним на квартиру, стояли там до самого вечера, как статуи, а затем были отозваны. Лассаль накинулся за это на администрацию в такой резкой форме, что в мае 1864 года последовал новый процесс, и он был вновь осужден на четыре месяца тюремного заключения. Но самое крупное дело «разыгралось» 12 марта 1864 года в Берлинском государственном суде, где Лассаля обвинили в государственной измене. Преступление состояло в том, что своим «Обращением к берлинским рабочим» Лассаль, по мнению обер-прокурора, взывал к насильственному изменению конституции и введению общеизбирательного права. Разбирательство изобиловало бурными инцидентами. Лассаль произнес блестящую речь, не лишенную, впрочем, как мы уже раньше указывали, своеобразных следов его отношений с Бисмарком. Вот что писал Лассаль своей сестре на другой день после процесса:
«Милое дитя! Вчера была великая баталия! Разбирательство по обвинению меня в государственной измене происходило перед Государственным судом. Дело было жаркое. Обер-прокурор лично вел обвинение и предложил всего только три года заключения в смирительном доме, пять лет полицейского надзора и сто рублей денежного штрафа. Заседание длилось от десяти до шести часов. Я говорил четыре часа, временами с яростью королевского тигра! От трех до четырех раз я был прерван бешеным ревом судей, привскакивавших со своих мест. Но я укрощал моих львов так же хорошо, как Бэтти. Я предлагал им лишить меня слова, если им так угодно. Но покуда, говорил я, слово за мной, я буду говорить свободно, как свободно парит птица в воздухе. Лишать меня слова они не решались, ибо это послужило бы очевидным поводом для кассации. Поэтому они от мятежа возвращались каждый раз к смирению, и я бодро шел вперед, мощно потрясая нагайкой. Когда судьи удалились на совещание, вся аудитория представляла собой крайне печальное зрелище. На заседание явилось много моих друзей. Между ними не было ни одного, который не считал бы меня потерянным человеком. Такое впечатление производило озлобление судей. Дорн, бывший в публике и как все с преданностью выдерживавший томивший его голод, сказал мне: „Государственный суд еще никогда никого не оправдал“. Он советовал мне быстро уехать в безопасное место. То же самое советовал и Гольтгоф, который решительно не верил в мое оправдание. Все друзья бурно требовали от меня того же. Но я считал для себя недостойным обратиться в бегство. Я выжидал, как скала в бурю, хотя мой немедленный арест, в случае осуждения, не подлежал сомнению, да и сам я не верил больше в мое оправдание – так сильно было озлобление. Можешь себе представить, что вытерпела графиня, бывшая тут же! Вот так я ждал возвращения судей. Это был четвертый раз в моей жизни, когда я предчувствовал свое полное уничтожение. Наконец они вшили и объявили меня оправданным. Если бы ты видела ликование моих друзей, в особенности графини и Бухера, который от радости чуть не перекувыркнулся! А лицо обер-прокурора! Он похож был на кошку, напившуюся уксуса. Президент очень любезно подошел ко мне, выразил свое удивление моему голосу и сожаление, что мне пришлось так напрягать его, ибо ему из актов известно, что я страдаю горлом. Он уверял теперь, что взывал к моей умеренности в интересах моего горла!..»
Справившись с этим процессом, Лассаль снова воспрянул духом и обратился к своим «военным смотрам». Это были последние его агитационные поездки, представлявшие собой сплошное триумфальное шествие по преданным ему общинам. 11 мая он выехал из Берлина в прирейнские провинции. По дороге он завернул в Лейпциг, говорил там на собрании местных членов «Союза», а затем направился в Золинген, Бремен, Кёльн и Вермельскирхен. Во всех этих городах народ встречал его с энтузиазмом.
«В нашей общине, – писала одна газета в своем отчете от 19 мая 1864 года, – происходил сегодня праздник, какого никто из старожилов не припомнит… Еще до въезда в город, на железнодорожной станции Кюнерштег, президент был встречен депутацией здешних рабочих, прибывших на двух телегах, украшенных по-праздничному венками. На расстоянии трех часов езды от Кюнерштега до Вермельскирхена масса работников и поселян то и дело присоединялись к кортежу. На меже, отделяющей Вермельскирхен от Буршейда, через всю шоссейную дорогу красовалась триумфальная арка с надписью: „Добро пожаловать!“ Тут происходило первое формальное приветствие, состоявшее в речи, обращенной к президенту, троекратном „ура!“ и песне, спетой под аркой… Кортеж так разросся, что телеги с трудом могли продвигаться вперед среди теснившейся массы работников, крестьян и детей».
Дальше следует подробнейшее описание триумфа Лассаля в самом городе. Об этой встрече Лассаль писал графине Гацфельд: «Ничего подобного я за свою жизнь не видел! Тут не было уже речи о торжестве или собрании, устроенном партией. Все население охвачено было неописуемым ликованием… Мне постоянно казалось, что так должно было происходить при основании новых религий…»
Последним же триумфом Лассаля стала годовщина основания его «Союза», которая была отпразднована 22 мая 1864 года в Ронсдорфе с большой помпой. Тут не было числа триумфальным аркам, цветам, серенадам, приветствиям, депутациям, «почетным девицам» (Ehrenjungfrauen) и непрекращавшимся крикам «ура!» огромной массы народа, – словом, Лассаля прославляли тут, точно короля. Народ теснился вокруг заваленной гирляндами и венками телеги, на которой находился Лассаль. Всякий протискивался к трибуну, чтобы с религиозным благоговением пожать его протянутую руку. В Ронсдорфе Лассаль произнес свою последнюю речь, которая была как бы его «лебединой песнью». Она появилась потом в печати под заглавием «Агитация Общегерманского рабочего союза и обещание прусского короля». Горделиво-лаконичным слогом победоносного полководца Лассаль перечисляет в ней успехи «Союза», необыкновенно их раздувая и обольщая таким образом и слушателей, и себя самого. Он много говорит о короле, внявшем будто бы голосу его агитации. Он не забывает и католического прелата Кеттелера, с большим сочувствием относящегося к лассальянцам. Одним словом, за него и кесарь, и сам Бог в лице рейнского патера. Успех рабочего дела, стало быть, обеспечен. В конце своей речи Лассаль, точно предчувствуя свою близкую кончину, говорит собранию, что, поднимая знамя нового движения, он знал: путь его усеян не розами, а терниями.
«Но те чувства, которые возбуждает во мне мысль о возможности моей личной гибели, я лучше всего могу выразить стихом римского поэта: „Exoriare aliquis nostris ex ossibus ultor!“ („Когда я погибну, пусть из костей моих восстанет преемник и мститель!“). Пусть не погибнет со мной это великое национальное культурное движение; пусть зажженный мною пожар пожирает вокруг себя все – дальше и дальше, пока жив будет хоть один из вас! Обещайте мне и в знак обещания поднимите руки!..»
В величайшем волнении собрание как один человек поднимает руки. Долгое бурное рукоплескание провожает народного трибуна.
Это была последняя агитационная речь Лассаля, – последняя и, нужно прямо сказать, самая слабая из всех его речей, – как по содержанию, так и по ее тенденции. Вся она построена на посторонних соображениях, которые, как белые нитки, сквозят и в самых красноречивых, патетических местах. Еще больше, чем в речи «Празднества, пресса…», он старается внушить правительству убеждение и веру в политическую силу своей партии, чтобы таким образом оказать влияние на его политику, на его намерения ввести общеизбирательное право. Всеми средствами – подчас и далеко не симпатичными – старается он вселить своим приверженцам веру в фактическое могущество созданного им движения. И преувеличенные успехи, и в особенности средства двусмысленного характера, пущенные им в ход, должны были неминуемо ввести его слушателей в заблуждение. Здесь можно было бы напомнить Лассалю его собственные слова: «Ведя сильную игру, можно играть в открытую». Не только «можно играть», но и должно, – прибавим мы. Это, конечно, отлично понимал и сам Лассаль. Но что же ему оставалось делать? Он напрягся в высшей степени, собрал все свои немалые силы, чтобы «штурмом» завоевать народные массы, вызвать в них самосознание и готовность идти в бой. Однако опыт показал ему, что это не достигается так скоро. Получились результаты, сами по себе прекрасные, но далеко, далеко не такие, какие нужны были Лассалю, каких он ожидал. Предстояла долгая, кропотливая, упорная организационная работа. А для этой работы он не был создан – ни по своему темпераменту, ни по уму. Темперамент его был слишком бурный, огненный, а умственные силы – слишком велики, чтобы он мог отдаться такой работе и найти в ней хоть какое-нибудь удовлетворение. «Я понимаю политику как деятельность настоящей минуты», – писал он графине. Как же выйти из этой ужасной дилеммы? И вот диктуемое темпераментом желание ускорить, обогнать медленный исторический процесс заставляет Лассаля пускаться в «дипломатию» и ожидать от нее существенных результатов для своего дела.
Само собой разумеется, что Лассаль не в состоянии был долго находиться в таком самообмане. Он скоро, как мы это увидим ниже, осознал всю глубокую затруднительность своего положения. Он понял, что его историческая миссия на этом поприще закончена или по крайней мере должна быть прервана, пока естественный ход событий, сама жизнь вновь не очистят для него достаточно широкой арены деятельности, которая в состоянии была бы поглотить все его силы.
Но то обстоятельство, что он мог так далеко зайти в своем заблуждении и самообмане, объясняется лишь тем упадком сил, страшным переутомлением, необычайной нервозностью и удрученным нравственным состоянием, в котором находился Лассаль в последние месяцы. Все это застилало прежнюю ясность взгляда и прозорливость трезво мыслящего агитатора. Это же физическое и душевное состояние вогнало его в глухой тупик, единственным выходом из которого оказалась трагическая катастрофа, так рано прервавшая его кипучую жизнь.
После своих речей в Лейпциге, Золингене, Бремене, Кёльне, Вермельскирхене и Ронсдорфе Лассаль, смертельно усталый и больной горлом, отправился в Эмс, где прожил до 25 июня. 27 июня он защищался в последний раз перед второй инстанцией дюссельдорфского суда по делу, упомянутому нами выше, и был осужден, как мы уже сказали, на шесть месяцев тюремного заключения. В середине июля Лассаль был уже в Швейцарии, на Риги-Кальтбаде, где надеялся поправить свое расстроенное здоровье.
Глава VI
Болезнь и душевное состояние Лассаля.·– Елена фон Дённигес. – Встреча с нею на Риги. – Любовь. – Женева. – Измена. – Последние дни. – Дуэль. – Смерть. – Похороны.
Высокое, приподнятое настроение, овладевшее было Лассалем во время его последних триумфальных поездок, как мы уже знаем, далеко не отвечало его истинному душевному состоянию. Когда Лассаль оставался наедине со своим холодным сознанием, грезы самообольщения покидали его, и он с горечью начинал мало-помалу убеждаться, что ему не так скоро удастся повести за собой широкие народные массы, что не так-то легко прибить свой победный щит к вражеской твердыне, как это казалось ему вначале. Уже 14 февраля 1864 года он пишет:
«Как ни крепок мой организм, – я смертельно утомлен; мое возбуждение так сильно, что я совсем не сплю по ночам. Провалявшись до пяти часов утра на кровати, я встаю с головной болью и совершенно истощенный… Безумное напряжение, с которым я в четыре месяца написал „Бастиа-Шульце“, имея при этом еще и другие занятия, и глубокое, мучительное разочарование, пожирающее внутреннее огорчение, причиняемое мне равнодушием и апатией рабочего сословия, то есть большинства его, – всего этого было слишком много даже и для меня! Я предаюсь métier de dupe (ремеслу глупца), и это тем больше огорчает и раздражает меня, что нельзя высказывать мое огорчение и раздражение, что надо вгонять его внутрь, часто даже утверждать совсем противоположное… И все же я не сложу своего знамени до тех пор, пока еще хоть какая-нибудь искорка надежды блещет на горизонте…»
Но, очевидно, и эта искорка стала мало-помалу угасать. Так, 28 июля 1864 года он пишет графине Гацфельд:
«Вы очень ошибочно судите обо мне, полагая, что я не могу довольствоваться некоторое время наукой, дружбой и красивой природой, что мне необходима политика. Я ничего не желаю так сильно, как вполне развязаться с политикой, чтобы уйти в науку, дружбу и природу. Я переполнен политикой и сыт ею по горло. Правда, я воспылал бы к ней большей страстью, чем когда бы то ни было прежде, если бы наступили серьезные события, если бы я получил власть или имел в перспективе средство приобретения ее, – такое средство, которое было бы к лицу мне, потому что без высшей власти ничего не сделаешь. А для ребяческой игры я слишком вырос и слишком стар. Оттого я в высшей степени неохотно принял на себя президентство (в „Общегерманском рабочем союзе“). Я уступил только Вашим настояниям. И теперь это положение гнетет меня. Но как отделаться от него? Боюсь, сильно боюсь, что события будут развиваться медленно, очень медленно, а моя страстная душа не терпит этих детских болезней, этих хронических процессов. Я понимаю политику как деятельность настоящей минуты. Все другое можно делать, оставаясь и в научной области…»
Правда, эти строки Лассаль писал уже не только под воздействием того сознания и разочарования, о котором мы говорили выше, но и под влиянием пришедшей к нему любви, еще больше заставившей его думать об отдыхе, тихой пристани после бурных треволнений житейского моря. Но женщина, с которой Лассаль мечтал добраться до заветной пристани, оказалась коварной спутницей, и бедный пловец пошел ко дну…
Как читателю известно, Лассаль не питал расположения к жизни анахорета. Он любил женщин, и женщины отвечали ему взаимностью. Но среди немецких женщин Лассаль, как мы уже говорили, не находил для себя подходящей подруги жизни. Мы знаем, с какой страстью он «ухватился» за русскую девушку, с которой ему случилось познакомиться. Но ему не повезло. Наша соотечественница предпочла незатейливую идиллию русской деревни знаменитому иностранцу. А между тем душа Лассаля страстно жаждала личного счастья. «Мне нужно, – писал он в конце июля 1863 года Софье Солнцевой, – личное счастье, а у меня его вовсе нет. Я еще имею всех моих друзей, но ничего, что наполняло бы мне сердце, а я, кажется, достаточно глуп, чтобы нуждаться в этом. Итак, довольство ума – вот грустный удел моей души». Из этого письма мы видим, что любовь Лассаля к нашей соотечественнице тогда еще не угасла в нем настолько, чтобы он серьезно мог увлечься другой женщиной. Правда, уже в 1862 году Лассаль случайно познакомился в Берлине с дочерью баварского дипломата Еленой фон Дённигес. И если верить мемуарам этой госпожи («Мои отношения с Фердинандом Лассалем»), то она с первой встречи произвела на Лассаля такое сильное впечатление, что он тогда уже прозвал ее «своей судьбой», носился с ней «как с писаной торбой» и подумывал даже о женитьбе на ней. Но мемуары эти, написанные, кстати сказать, с целью собственной реабилитации, для чего приложен был и собственный портрет, и больше смахивающие на беллетристическое «сочинение», чем на правдивую передачу действительных фактов, – заслуживают весьма осторожного обращения с ними. В действительности же о таком безусловно глубоком впечатлении личности Елены на Лассаля вряд ли могла тогда идти речь. На вопрос приятеля, адвоката Гольтгофа, у которого Лассаль познакомился с Еленой, сделает ли он ей предложение, – Лассаль отвечал: «Нет, этого я не сделаю. Наружность девушки мне очень нравится. Если она, при более близком знакомстве, понравится мне в такой же степени и внутренними качествами, то я не прочь был бы на ней жениться. Я могу только обещать, что порву с ней всякое знакомство, если она не понравится мне достаточно для женитьбы». После первого знакомства он встречается с Еленой еще раза два, – а он, наверное, сумел бы добиться более частых свиданий, если бы чувствовал в том глубокую потребность, – а затем совершенно перестал интересоваться ею, как и многими другими, мимолетно пленявшими его сердце. В течение 1863 года мы решительно ничего не слышим о Елене, хотя она до конца года жила в Берлине со своей бабушкой. После ее смерти Елена уехала к родителям в Женеву. Там постоянно жил ее отец, занимавший пост баварского дипломатического агента в Швейцарии. Лассаль, по-видимому, больше о ней и не думал – до их роковой встречи на горном курорте Риги-Кальтбаде.