
Полная версия:
Хроники Аластера Бэйли. Правило трёх

Кирилл Блинов
Хроники Аластера Бэйли. Правило трёх
ПРОЛОГ
Шел 1803 год. Лето разлилось по земле таким тяжёлым зноем, будто само небо опустилось ниже обычного и накрыло мир прозрачным стеклянным колпаком. Даже те немногие звуки, что обычно живут в глуши – стрекот кузнечиков, шорох зверьков в высокой траве, перелет птицы – растворились в густом воздухе, словно утонули в горячем молоке. Ветер плыл над полями лениво, неохотно, поднимал сухую пыль едва заметными спиралями и осторожно трогал золотистые головки трав, рассыпанные вдоль пустой дороги подобно забытым кем-то праздничным монетам.
Небо стояло бледно-голубое, хрупкое и почти прозрачное, будто лист пергамента, истончённый временем. Немногочисленные облака растекались на нём бесформенными акварельными мазками. Солнце висело над землёй тяжёлое и безмолвное, словно расплавленный золотой круг, удерживаемый в вышине невидимой силой. От его неослабевающего сияния дальние холмы мерцали лёгкой дрожью, будто их очертания рассматривали сквозь прозрачное, колышущееся от зноя стекло. Птицы, обычно неутомимые и шумные, словно поддались общей дремоте природы; они прятались глубже в густых зарослях и лишь изредка одинокий крик прорезал неподвижный воздух. Казалось, сама земля замерла в ожидании прохлады, затаив дыхание посреди бескрайней летней тишины.
Карета медленно катилась по каменному мосту, отмеряя шаги своих колес с той степенностью, с какой человек взвешивает каждый факт перед тем, как сделать заключение. Каждое колесо ударялось о неровность мостовой и отвечало едва слышимым стуком, который складывался в ровный, почти гипнотический ритм. При движении кабина слегка покачивалась, и кожаные ремни подскакивали вместе с мелкими вздрагиваниями полозьев; внутри можно было угадать запах старой ткани, тонкую кислинку дорожной пыли и терпкий аромат лошадиного пота, смешанный с запахом смычка и воска. Тонкие тени от перил пролегали по дощатому полу, словно полосы старой карты, и мне представлялось, что под мостом вода течет не просто рекой, а скрывает под собой истории, бесследно уносимые в тёмные глубины.
Карета была запряжена вороными жеребцами, и наблюдать за ними было равноценно внимательному изучению свидетелей у важного дела. Их шёрстка блестела от пота, как отполированный чёрный лак; мускулы на груди и плечах волнами переходили друг в друга при каждом шаге. Они шли не спеша, но не без достоинства, постукивая копытами по камню ровным, уверенным тактом. Ноздри их часто раздувались, выпуская пар в тёплый воздух, а уши двигались, ловя каждый шорох, словно животные не только несли груз, но и непрестанно оценивали обстановку вокруг. Хвосты то и дело отгоняли мух, а у подхвостовых складок собирался лёгкий налёт пота, который, подсыхая, оставлял на коже тонкие полосы. Повозчик держал в руках узды крепко, но без натуги; иногда он слегка щёлкал хлыстом, не чтобы заставить лошадей ускориться, а чтобы мягко подчеркнуть направление, как опытный сыщик указывает путь долгой логической цепочки.
Внутри кареты царил мягкий полумрак, скользящий по стенам при каждом покачивании, будто сама дорога тихо дышала под колёсами. В этой колеблющейся тени мальчик выделялся удивительной сосредоточенностью, словно для него движение кареты было не помехой, а естественным ритмом работы.
Он был худощав, с тонкими, чёткими чертами лица, в которых необычным образом сочетались юность и внимательность. Его светлые глаза, казалось, впитывали каждую мелочь – линию света на занавеске, дрожание стенки, форму пылинки, пойманной солнечным лучом. В этих глазах не было рассеянности, присущей большинству детей; напротив, там жила привычка наблюдать, сопоставлять, удерживать. Тёмные волосы спадали на лоб мягкими прядями. Стоило карете особенно качнуться, как он лёгким движением поправлял их – будто жест был отточен годами.
Но сильнее всего о нём говорили его руки. Длинные, гибкие пальцы были испачканы тонким серым налётом – следом постоянного труда. На коже у ногтей заметен был тёмный графит, въевшийся так глубоко, что ни вода, ни дорожная тряска его не побеждали. Эти руки двигались осторожно, уверенно, словно обладали собственной памятью.
На коленях у мальчика лежала толстая тетрадь, уже заметно потёртая от многочисленных путешествий и работы. Листы в ней были плотные, некоторые чуть загнуты, некоторые исполосованы тонкими штрихами. И каждый из этих штрихов говорил о том, что его автор не просто рисовал – он изучал. В рисунках угадывался взгляд человека, который всегда ищет закономерность: точную форму тени, верное направление линии, характер изгиба дерева или силуэт далёкого холма.
В руках он держал простой графитовый карандаш – тот самый, которым пользовались дорожные рисовальщики и чертёжники. Деревянная оправка была местами потемневшей от частого прикосновения пальцев, а кончик грифеля сточен до тончайшей остроты, как нож, которым работает опытный ремесленник. Мальчик водил им по бумаге легко, но с внутренней решимостью. Карета подбрасывала его на кочках, линии порой дрогли, но он лишь терпеливо уточнял их, будто каждое непредвиденное движение дороги было ещё одним испытанием точности.
В его облике и в том, как он работал, чувствовалась редкая склонность: он видел в мире не просто поверхность, а структуру, и пытался перенести её на бумагу. Можно было безошибочно сказать – этот мальчик рисовал много, часто, с той настойчивостью, которая превращает простое увлечение в мастерство.
– Томми, ты закончил? – негромко спросил попутчик, обращаясь к мальчику так, словно каждое слово должно лечь на своё точное место.
Мальчик кивнул и ответил тихим, уважительным голосом:
– Да, мистер Бэйли.
Имя Аластер Бэйли обладало тем особенным весом, который присущ только людям редкого склада ума. В его звучании было что–то от холодного утреннего ветра над побережьем и от строгой уверенности человека, привыкшего не гадать, а устанавливать. Он сидел неподвижно, но в этой неподвижности не было ни высокомерия, ни ненужной чопорности, а лишь пружинящая внутренний склад собранность, подобная аккуратно заведённому механизму, что никогда не даёт сбоя.
Лицо Аластера было чётким, тщательно вылепленным природой будто для наблюдения: высокий лоб, прямой нос, тонкие губы, сдержанные в выражении, но не сухие; глаза – стальные, холодноватые, обладающие редкой способностью фиксировать предмет так, словно высекали его очертания на невидимой пластине. Эти глаза умели задерживаться ровно настолько, чтобы вынести заключение, и уходили дальше, освобождая ум для следующего шага. Волосы его, тёмные и гладко зачёсанные, светились лёгким серебром у висков – не от возраста, а скорее от бесконечных часов, проведённых в сосредоточенных наблюдениях и ночных размышлениях.
Одежда мистера Бэйли была подобрана так же строго, как и его рассуждения. Он носил глубокий, насыщенно-зелёный камзол, сшитый так аккуратно, что каждый стежок казался частью некого тайного геометрического расчёта. Поверх камзола лежал тяжёлый дорожный плащ, длинный, с жёсткими подплечниками, которые придавали фигуре собранность и не позволяли ткани обвиснуть от пыли и тряски. Бархатный воротник плаща чуть поблёскивал, когда Аластер поворачивал голову, и этот мягкий отблеск рифмовался с матовым блеском его тёмного дамасского жилета. На шее был перевязан платок, узел которого был настолько ровен и безукоризнен, что мог бы служить меркой для портного.
Головной убор Аластера выделял его даже среди хорошо одетых людей. Треугольная шляпа из плотного тёмного сукна была подогнана безукоризненно. По её краю можно было заметить следы тонкой работы: едва светлую линию клея, маленькие вдавленные точки – результат частой корректировки положения – и почти невидимое пятнышко от графита. Эта шляпа была не украшением, а частью его метода – знаком точности и внутреннего распорядка.
Но ничто не говорило об Аластере столь выразительно, как большой кожаный футляр у его ног. На первый взгляд он мог бы показаться обычным дорожным ящиком, однако стоило открыть крышку, чтобы понять: перед вами не багаж, а тщательно собранный кабинет наблюдателя, чья страсть к деталям перешагивает пределы простого ремесла.
Большая часть очков в футляре была, по правде сказать, скорее украшением, чем практическим инструментом. Аластер Бэйли, человек точного ума и строгой дисциплины, обладал странной любовью к самому разнообразию этих стеклянных помощников. В футляре рядами лежали оправы разных форм – круглые, вытянутые, треугольные, даже немного нелепые, словно созданные ради каприза или эстетического удовольствия. Он почти никогда не использовал их в деле, но хранил так, как коллекционер хранит драгоценные камни.
По-настоящему ценными для него были линзы – разложенные ровными ячейками, каждая в мягкой тряпичной оболочке. Они отличались не только формой, но и цветом, словно отпечатками различного состояния мира. Были линзы прозрачные, дававшие предельно чистый холодный фокус; чёрные, приглушавшие свет до тёмного бархата; глубокие синие, через которые пейзаж становился строже, а линии – решительнее. Были линзы зелёные, которые оживляли тени и делали мир чуть плотнее. Розовые, странные на вид, придавали предметам мягкую пульсацию света, словно вызывали скрытую нежность в вещах, казавшихся прежде грубыми. Жёлтые оживляли мельчайшие контуры, выделяя тёплые тона, которые обычный взгляд не различает. Были и совсем редкие – фиолетовые, дымчатые, молочные, создающие настолько особенные оттенки реальности, что сами по себе были уже инструментом анализа.
Каждая линза лежала в футляре как маленькая вселенная, и Аластер Бэйли дорожил ими с трепетной, почти суеверной преданностью. Он протирал их сам, укладывал сам, осматривал на свет так скрупулёзно, будто проверял здоровье живых существ. И никому – ни другу, ни помощнику, ни уважаемому коллеге – не разрешал даже прикоснуться к ним. Эти линзы не были просто инструментом. Они были продолжением его взгляда и, возможно, даже его сердца.
Манеры его были спокойны и выверены. Каждое его слово звучало так, будто оно уже прошло проверку логикой. В свете дрожащей дорожной пыли Аластер Бэйли представлял собой фигуру, которая видела там, где остальные просто смотрели, и понимала там, где другие лишь удивлялись. Таков был человек, рядом с которым даже молчание казалось частью расследования.
– Ну что ж, Томми, – произнёс мистер Бэйли ровным, внимательным тоном. – Давай посмотрим, что у тебя получилось.
Мальчик молча протянул ему тетрадь. Аластер взял лист осторожно, как принимает вещь, требующую прежде всего уважения к труду, и наклонил его к свету, пробивавшемуся сквозь ткань занавески.
На рисунке был изображён угол одной из улиц Лондейла. Узкая брусчатая мостовая, влажная от ночной сырости, тянулась между высокими домами, чьи стены казались толще тени, что лежала на них. Томми передал их не столько линиями, сколько настроением: неровный контур кирпича, мелкие трещины в кладке, тусклый отблеск фонаря на одном из карнизов.
В центре сцены лежало тело молодой девушки. Томми изобразил её с поразительной точностью: подогнутая нога, неестественный разворот ладони, словно рука ещё пыталась что-то удержать, и прядь волос, сползшая на лицо. Он отметил каждый изгиб, каждую тень, разницу в глубине складок на платье – всё то, что взгляд обычного прохожего обратил бы в расплывчатое впечатление, а не в конкретику.
Особое внимание он уделил затылку девушки. Там, среди тщательно прорисованных прядей, была видна аккуратная, глубоко прорисованная рана. Томми скрупулёзно отметил тёмный ореол вокруг неё, передав тяжесть удара, который был нанесён чем-то узким и твёрдым.
Рядом на мостовой он нарисовал то, что оставила девушка в падении: осколки разбитой бутылки. Стекло было проработано тонкими, острыми штрихами. Одни осколки лежали кучно, другие были разбросаны дугой, как будто сосуд выскользнул из руки в самый последний момент. Томми даже отметил перелив света на двух крупных кусках – так делал только тот, кто видел стекло не как предмет, а как форму света.
На втором листе, более тонком и плотном, Томми вывел крупные, тщательно проработанные детали, словно приближая глазу то, что обычно скрывается от невооружённого взгляда.
Прежде всего бросалась в глаза рана на затылке девушки: не грубая, не размашистая, а точная, будто нанесённая рукой человека, знающего, куда бить. Томми передал её тонкими, уверенными штрихами, обозначив сухой, чистый разрыв кожи и лёгкую тень вокруг – немой отпечаток силы, вложенной в удар.
Рядом мальчик изобразил фрагмент ткани на плече девушки. Он не стал перегружать рисунок догадками – лишь лёгким смещением нити, едва заметной складкой показал, что за этот участок кто-то мог схватить её, удержать или дёрнуть. Строчка ткани по его линии будто дрожала – так умело он передал напряжение мгновения, застывшего в материи.
Ниже Томми нарисовал осколки стекла – каждый со своей формой и блеском. Некоторые были большими, с острыми краями, словно только что раскололись с сухим треском. Другие – совсем мелкие, похожие на ледяную крошку. Он штриховал их так тонко, что создавалось ощущение, будто эти осколки вот-вот зазвенят под давлением шагов.
Последним элементом была пролитая жидкость. Томми не просто вывел пятно – он показал, как оно растекается, как темнота его постепенно впитывается в брусчатку. Края пятна неровные, живые, слегка прозрачные по толщине, будто оно ещё продолжает двигаться, расширяясь по камню. В этой тени угадывался отблеск разбитой бутылки, последние мгновения её наполнения.
Каждая деталь, вынесенная на этот лист, словно принадлежала не рисунку, а настоящему месту преступления, застывшему во времени и перенесённому на бумагу рукой человека, который видит мир не как картинку – а как цепь следствий и причин.
Аластер Бэйли задержал взгляд на одном из штрихов, затем вернул лист мальчику без единого слова – и это было лучшей похвалой, какую он мог дать.
– Мистер Бэйли… – нерешительно начал Томми, всё ещё держа тетрадь прижатой к груди. – Зачем же вы попросили меня нарисовать это место преступления?
Аластер поднял взгляд. Он делал это всегда медленно, будто сначала доводил до конца внутреннюю мысль, и только потом позволял глазам вступить в разговор.
– Скажи мне, Томми, – произнёс он ровно, – когда произошло это убийство? Ты помнишь?
Мальчик нахмурил брови, провёл пальцем по переплёту тетради, словно пытаясь извлечь из неё нужную дату.
– Кажется… это было в первой половине сентября 1802 года.
– Верно, – кивнул Бэйли. – Одиннадцатого сентября, приблизительно в половину десятого вечера. По крайней мере, так утверждал тот пьяница, который и обнаружил тело девушки. Её звали… – он замолчал на мгновение, будто отдавая дань памяти, – Маргарет Кардэйл.
Томми сжал листы в руках.
– Но… – пробормотал он, – вы же тогда отказались расследовать это дело. Так почему же сейчас решили о нём вспомнить?
Карета тряхнулась на неровности дороги, но Аластер не отклонился ни на дюйм.
– Потому что тогда, Томми, – медленно произнёс он, – мне задали неверный вопрос. А неверный вопрос всегда ведёт к неверному выводу.
Мальчик не сразу ответил. Потом, собравшись с духом, продолжил:
– Но тот пьяница… о котором вы упомянули… полиция арестовала именно его, как главного подозреваемого.
Аластер слегка дернул уголком губ – жест настолько тонкий, что его можно было принять за тень улыбки или тень досады.
– Он не убивал мисс Кардэйл.
– Но… – Томми вскинул голову, в его глазах была тревога и искреннее непонимание, – на его руках и одежде нашли кровь. Вероятно, это была кровь убитой.
Аластер Бэйли отвернулся к окну. Свет падал на его профиль так, что казалось – он рассматривает не пейзаж за окном, а строки некой внутренней книги.
– Кровь, – произнёс он почти задумчиво, – нередко связывает человека с преступлением. Но, Томми… – он повернулся, и его глаза вновь стали холодными и предельно ясными, – кровь на руках ещё не делает человека убийцей.
Томми некоторое время молчал. Он смотрел на рисунки так, словно видел их впервые, и наконец произнёс осторожно, почти шёпотом:
– Судя по всему, вы знаете, кто убил мисс Кардэйл. Но почему же тогда вы отказались расследовать это дело? Из-за вас арестовали человека, который, возможно, был ни в чём не виновен.
Аластер Бэйли не изменился в лице. Его холодная сдержанность была не жестокостью, а привычкой ума, выработанной годами наблюдений.
– Я раскрыл это преступление на следующий день, ответил он спокойно. И, признаться, это было нетрудно.
Он замолчал на мгновение, словно позволял воспоминанию занять своё место.
– Но именно поэтому оно и отпечаталось в моём сознании. В тот день я впервые отступил от собственных принципов.
Томми поднял на него глаза.
– Я не совсем понимаю, к чему вы клоните, мистер Бэйли.
Бэйли слегка наклонил голову, будто взвешивал, с чего начать.
– Ты ведь помнишь, Томми. Нет, ты точно помнишь, как выглядело место преступления.
Вопрос был риторическим. Ответ уже содержался в самом тоне его голоса.
– Тело мисс Кардэйл лежало лицом к земле, продолжил он. А травма находилась на затылке. Уже одно это исключает множество поспешных версий. Удар был нанесён тяжёлым предметом в затылочную часть головы. Это очевидно. Но куда важнее другое.
Он сделал паузу.
– Если человека бьют сзади, удар почти всегда наносится сверху вниз. Так устроено тело. Так действует рука. Удар снизу вверх не только неудобен, он противоестественен. Его трудно выполнить, особенно в темноте и особенно внезапно.
Томми слушал, затаив дыхание.
– Теперь предположим, продолжал Бэйли, что убийцей был тот самый пьяница. Его, кстати, звали Сэмюэл Пайк. Человек грубый, неумеренный, но предсказуемый. Если бы он решился на убийство, цель была бы одна. Грабёж.
Томми перевёл взгляд на тетрадь.
– Но у мисс Кардэйл в тот вечер при себе не было ни денег, ни украшений. Лишь бутылка джина, купленная в кошачьей налевайке. Дешёвое пойло, которое обычно пьют ради забвения.
Бэйли чуть прищурился.
– Если бы Пайк хотел завладеть бутылкой, он не стал бы бить её по затылку. Удар сзади гарантировал бы одно. Она с высокой доли вероятности выронит бутылку. Стекло разобьётся, и вся его добыча окажется на мостовой. Ни один пьяница, даже самый отчаянный, не действует вопреки собственной выгоде.
Он замолчал.
– Вот почему я знал, Томми, что Сэмюэл Пайк не убийца. Не потому, что он был добродетелен. А потому, что логика его поступков не совпадала с тем, что произошло на той самой улице Лондейла.
В карете снова воцарилась тишина. Но теперь она была иной. Это была тишина, в которой каждая деталь уже заняла своё место, и истина, ещё не названная вслух, начинала медленно проступать сквозь рассуждения, как рисунок под рукой терпеливого художника. Томми некоторое время молчал, затем поднял взгляд и тихо спросил:
– Откуда вам было известно, что у мисс Кардэйл при себе ничего не было и что Пайк её всё-таки не обокрал?
Аластер Бэйли ответил не сразу. Его взгляд скользнул в сторону, словно он вновь увидел ту узкую улицу Лондейла, освещённую редкими фонарями.
– Есть простое правило, Томми, – произнёс он наконец. – Всё по-настоящему ценное человек обычно носит под рукой. А точнее, в передних карманах, ближе к телу, там, куда можно дотянуться мгновенно. Деньги, ключи, мелкие личные вещи. Всё остальное вторично.
Он сделал короткую паузу.
– Тело мисс Кардэйл почти не трогали. Почти.
Томми невольно напрягся.
– Сэмюэл Пайк, – продолжил Бэйли тем же ровным тоном, – действительно прикоснулся к ней. Когда он нашёл тело, он попытался перевернуть его. Потянул за плечо платья, но ткань была старая и не выдержала, она оторвалась у него в руках. Он бы попробовал ещё раз, но в этот момент увидел патрульных полицейских.
Он слегка качнул головой.
– Тогда он понял, что уже поздно. Та добыча, о которой он мог подумать, ушла. И в этот момент в его голове возникла другая мысль. Он нашёл тело. Он знал, что не убивал её. Значит, он решил, его не смогут обвинить. Он остался на месте преступления. Худшее решение, которое может принять человек, уверенный в собственной невиновности.
Томми задумался, затем спросил:
– И как же вы тогда нашли убийцу?
Бэйли повернулся к нему и посмотрел прямо, без тени колебаний.
– Я не говорил, что нашёл убийцу. И не могу сказать этого даже сейчас, спустя год.
Мальчик растерянно нахмурился.
– Я не совсем понимаю, мистер Бэйли.
– Понимаю, – спокойно ответил Аластер. – Это звучит странно. Но мисс Кардэйл никто не убивал. По крайней мере намеренно.
Он сделал паузу, позволяя словам осесть.
– Она умерла по страшно случайному стечению обстоятельств.
Карета качнулась на ухабе, и за окном продолжали тянуться выжженные зноем поля, равнодушные к человеческим трагедиям. Бэйли заговорил снова, и теперь его голос звучал так, словно он выстраивал окончательное заключение.
Томми некоторое время молчал, затем негромко спросил:
– Но как же всё-таки умерла госпожа Кардэйл?
Аластер Бэйли слегка наклонил голову, словно этот вопрос был давно ожидаем.
– Как я уже говорил, Томми, мисс Кардэйл вышла тем вечером за дешёвым джином в местную налевайку. Получив бутылку, она сразу направилась домой. Днём ранее она поссорилась со своим женихом, поэтому была расстроена и хотела залить своё горе алкоголем.
Он говорил спокойно, выстраивая мысль шаг за шагом.
– Её мысли были заняты ссорой. Не дорогой, не улицей и не окружающим её миром. Она не смотрела по сторонам, когда переходила дорогу. Это обычное состояние для человека, чьё внимание захвачено переживаниями. И, к сожалению, это не редкость. Чувства часто оказываются куда опаснее темноты.
Бэйли сделал короткую паузу.
– И здесь вступает в дело то самое страшное стечение обстоятельств. В тот вечер домой спешила женщина по имени Мэрион Хэллоуэй. Она вела повозку, возвращаясь с работы. Но торопилась она не из беспечности.
Томми внимательно слушал.
– Дома у неё лежала дочь, сломленная жаром. Сильная лихорадка держала девочку уже вторые сутки. Мэрион боялась оставить её одну дольше необходимого.
Голос Бэйли оставался ровным.
– На той самой мостовой, где нашли тело мисс Кардэйл имелась небольшая выбоина. Незаметная днём и коварная или может лучше сказать роковая в сумерках. Колесо повозки попало именно в неё. Повозку резко тряхнуло. Внутри лежали рабочие инструменты. Среди них был тяжёлый металлический мотыжник, ручное орудие для возделывания земли. При толчке он подскочил, развернулся и, подчиняясь одной лишь инерции, вылетел за край борта, но черенок остался в повозке.
Бэйли поднял взгляд.
– Мисс Кардэйл оказалась именно там, где не должна была быть ни одна живая душа.
Томми нахмурился и спросил:
– Но почему эта женщина даже не остановилась?
Аластер посмотрел на него почти с мягким удивлением.
– Ты всё ещё не понял?
Он покачал головой.
– Потому что она этого просто не заметила. Для неё это был лишь резкий толчок на плохой дороге. И к тому же мысли её были уже дома, у постели больного ребёнка.
Он добавил тихо:
– Мэрион Хэллоуэй поехала дальше, не зная, что за её спиной осталась смерть. Это не банальное преступление, ведь в нём я не могу проследить хоть какой-то умысел. А вижу лишь цепь обстоятельств, в которой человеческая спешка и судьба совпали в один роковой миг.
Томми замолчал, понимая, что перед ним была правда, слишком сложная и слишком человеческая, чтобы уместиться в рамки обычного обвинения.
– Но всё это не отменяет того факта, что полиция задержала невиновного человека. И вы при этом не вмешались, мистер Бэйли. Почему? Вы ведь знали правду.
Аластер Бэйли ответил не сразу. Его лицо осталось неподвижным, словно вопрос не задел его вовсе.
– А кому стало бы лучше от этой правды? – произнёс он наконец, совершенно бесстрастно.
Он говорил не оправдываясь и не защищаясь, а так, будто излагал вывод, к которому невозможно прийти иначе.
– Миссис Хэллоуэй, – продолжил он, употребляя обращение с точной, почти холодной вежливостью, – хороший человек. У неё трое детей. И она растит их одна. Её муж ушёл из семьи ещё три года назад и с тех пор она работает каждый день, не щадя себя, лишь бы прокормить своих детей.
Томми слушал, не перебивая.
– Я говорил с ней. На ферме, где она работает. Она добра и очень терпелива. В её жизни нет ни тайных выгод, ни злых намерений. Есть только усталость, страх за больного ребёнка и бесконечная обязанность идти вперёд, несмотря ни на что.
Бэйли слегка повернул голову.
– Теперь посмотрим на Сэмюэла Пайка. Пьяница. Человек, который каждый вечер возвращается домой, чтобы выместить свою злость на собственной жене и сыне. Кстати, кровь на его руках и одежде в день смерти мисс Кардэйл была именно их. Он бил их не из нужды. И далеко не из чувства собственного отчаяния. А лишь ради ощущения силы. Ради краткого иллюзорного превосходства хоть над кем-то.

