banner banner banner
Прошлое в наказание
Прошлое в наказание
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Прошлое в наказание

скачать книгу бесплатно

К Белому дому я возвращался пешком. Хотелось увидеть всё своими глазами. На Герцена стояло несколько танков. Покуривали солдаты, сидевшие на башне. Рядом стайка мальчишек. Горожане, удивленно взирающие на редкую для городских улиц технику. Они были нестрашные, эти танки. Но это с выключенными моторами, окруженные беспечными людьми. А если взревут стальные махины, двинутся по приказу на толпу? Если прицел найдет цель, а палец нажмет на гашетку? Об этом не хотелось думать. Но я понимал, сколь это реально. И музыка, звучавшая во мне, была тревожной. Не дающей расслабиться.

Музыке не нужны посредники. Она обращается к душе. Она сама язык души. Если она грустит, и вам грустно. Если радуется, вам радостно. Значит, душа для музыки? Но музыку можно подбирать к своему состоянию. Искать резонанс. Когда подобно колыбели подхватит она ваше настроение, поддержит, усилит. У каждого состояния своя ритмика, свой темп, мелодика. Своя музыка.

Народу у Белого дома прибавилось. И суеты прибавилось. Люди не знали, что делать. Им хотелось действия. Какого-то развития, изменения ситуации. Пусть подойдут войска. Пусть откроют стрельбу. И тогда появится определенность. Будет ясно, что делать дальше. Но ничего не происходило. Ничего не менялось. Это угнетало.

Вдруг меж стоявших разошлось: танки! И сразу оживление: где? сколько? куда направляются? И суровость в глазах: вот оно. Скоро. Сейчас. Началось.

Их было пять. Небольшая колонна. Медленно приблизились. Наполнили грохотом окрестности. Что последует? Будут стрелять? Но люки открыты. Колонна останавливается. Танкисты выглядывают из стального нутра. Что они будут делать? Что им приказано? С кем они? Люди заволновались. И вдруг слова, разлетающиеся среди стоящих: «Они за нас! За нас!» И ликование вокруг. А чуть позже: «Снарядов нет». Хотя вставшие на подступах к раскинувшемуся на большой территории зданию, смотрящие орудиями туда, откуда могли наступать, железные громадины успокаивали. Само их присутствие казалось символическим.

Время двигалось скачками. То останавливалось, то неслось. Необычность происходящего дурманила головы. Я смотрел на лица. Они не были теми обыденными, которые постоянно видишь на улицах, в магазинах, в каких-то учреждениях. Не было на них утомительных повседневных забот. Каждый чувствовал, сколь необычен этот день. Не в истории – кто о ней думает, пока она вершится. В его собственной жизни.

Я обошел немалое здание, – минут двадцать потребовала неспешная прогулка. Везде кучковались группки оживленных людей. Те, что поодаль, расположились подле баррикад. Описав круг, я встал около парапета, облокотился на гладкую каменную поверхность. Стоял и смотрел на реку. Неторопливо, как бы ленясь, плыл сухогруз. Грязный, пузатый. Внизу, на траве, пестрая компания кипятила на костре чай. Они расположились, словно на пикнике. Дымок спокойно поднимался вверх. И лишь баррикады неподалеку, перегородившие все подходы, нарушали идиллию.

Потом что-то произошло там, ближе к реке, на проезжей части. Какое-то оживление в одном месте. Люди сгрудились, обступили кого-то. Чуть позже тесная группка переместилась к танку. Я видел, как несколько человек взобрались на дремлющее чудище. Один из них, высокий, седой, начал говорить – рука его решительно двигалась в такт словам, которые не долетали до меня. Это был тот, кого желали слушать и слышать. Кто олицетворял собой мечты, надежды собравшихся здесь. Тот, кому я помогал избраться депутатом немногим более двух лет назад. Это был президент России Ельцин.

Я успел еще раз смотаться в Моссовет, разузнать ситуацию. Бронетранспортеры на Манежной, в Театральном проезде. Пугали комендантским часом. Мои товарищи ожидали арестов. Договорились, где встретимся, если будет совсем туго, если вконец закрутят гайки.

Шальное веселье не покидало меня. «Ты что улыбаешься?» – Михаил поглаживал свою реденькую бородку. «Так, – загадочно проговорил я. – Мне пора. Возвращаюсь».

Он завидовал мне. Я шел туда, где было горячее, а он не мог покинуть свой пост. Мы с ним познакомились в январе восемьдесят девятого. Все еще только начиналось. Еще только-только пахнуло тем воздухом свободы, который чуть позже заполнил страну.

Люди между Белым домом и раскрытой книжкой здания Совета экономической взаимопомощи стояли теперь так тесно, что приходилось продираться меж ними. Чего ждали они? Подхода войск? Столкновения? Или того, что военная сила отступит перед столь многими, пусть и безоружными?

Темнело. Моросил меленький скучный дождь. Его не замечали.

Потом прошел слух о десантном полке – целая колонна боевых машин на подходе. Скоро будут здесь. И совершенно точно – «на нашей стороне». А чуть позже возбужденно передавали друг другу, что полк «не наш». Прибыл, чтобы разогнать нас. В боевых машинах – снаряды. И что тогда против них пять безоружных танков? Потом все совсем перепуталось: спорили, наши подходят или не наши, станут стрелять или нет, пока не раздался нарастающий гул с набережной, со стороны Киевского моста. В упавшей темноте истаявшего пасмурного дня видна была длинная вереница ярко горящих фар. И стихли разговоры. Взгляды устремились в одном направлении. Я не смог стоять на месте, пошел навстречу колонне.

Тут я увидел Эдуарда. В простенькой, неброской одежде. Он стоял совсем рядом. Неприметный такой. Я скользнул взглядом по лицу и только мгновеньем позже понял: он! Что-то во мне дернулось, я готов был остановиться и тотчас раздумал: разве не ясно, зачем он здесь? Пусть. У нас разные дороги. Отворачиваясь, я видел краем глаза – он смотрит на меня.

На Калининском проспекте невозможно было продраться сквозь тесно стоящих людей. Боевые машины выезжали снизу. Какие-то бесшабашные ребята лезли прямо под гусеницы. Надрывно кричал в мегафон какой-то мужчина: «Отойдите! Дайте дорогу. Отойдите, …вашу мать!» Небольшие, но мощные стальные машины двигались рывками. «Вы с нами? – спрашивали у торчавших из люков солдат стоявшие рядом. – Вы на подмогу или нет?» Солдаты ничего не отвечали. Сами не знали толком, куда они и зачем. Приказано двигаться, и все тут. Колонна подошла к каменному Горбатому мосту, сохраненному в память давних боев пролетариата непонятно за что, и остановилась. И сразу стало видно, как устали десантники. Как измотал их далекий переход. А им уже протягивали сигареты, еду, питье.

«Гаврила просит тебя организовать защиту Моссовета, – сообщил мне Миша, когда я в назначенное время разыскал телефон и позвонил в штаб. – Срочно вези сюда людей от Белого дома». Гавриил Харитонович Попов был мэром Москвы, избрания которого мы добились совсем недавно, так что его просьбу я воспринял всерьез.

В этот день многое давалось легко. Через час я пригнал несколько седельных грузовиков к Белому дому – лишь такие удалось спешно найти. Когда я начал звать желающих помочь защите Моссовета, многие кинулись к грузовикам. Но тут раздались крики: «Это провокатор! Он хочет увезти людей отсюда». Машины вмиг опустели. Я опять кричал, что надо защитить и демократическую власть Москвы, что это просьба демократических лидеров. Машины вновь наполнились. Мы поехали по московским улицам, совсем обычным, если не считать стоявшие кое-где танки, бронетранспортеры. Все происходящее показалось вдруг сном, странным и бесполезным. Открытый кузов грузовика, я стою впереди, опершись руками о кабину, прохладный воздух забирается за ворот легкой куртки и рубашки, холодит спину. Рядом и сзади меня люди, которые откликнулись на просьбу. Не мою, но мной оглашенную. Которые посчитали своим долгом помочь. Даже не зная, чем это для них обернется. Я косился на лица. Они были разные: серьезные, любопытные, глупые. Но их объединяло ощущение важности происходящего. «Нужно ли все это?» – мелькнуло у меня. И тут же позабылось. На том отрезке времени действовать было важнее, чем размышлять.

У Моссовета – ни единой души, когда мы подъехали. Вмиг тротуар заполнился людьми. Готовыми, как им казалось, ко всему. Хотя к чему они были готовы? Что в них начнут стрелять? Что применят силу? Что арестуют? Единственное, что они могли, – показать свою поддержку тем, кто находился внутри.

Они быстро устроились, понатащили откуда-то из дворов досок, железяк. Перегородили подходы. Устроились сами, создав некое подобие уюта. И затихла суета.

Вечер выдался прохладный. Дождь то начинал накрапывать, то опять забывал сеять свою мелкую пелену. Вскоре прямо на асфальте мои ребята развели костер, многие расположились вокруг него и грелись, оживленно разговаривая, разливая в несколько стаканов водку и передавая их по кругу. Все это походило на бивуак туристов, если бы не главная улица столицы, если бы не здание Моссовета рядом.

Мне тоже налили, хотя я стоял в стороне. «Командир, выпей с нами». Не люблю водку, но отказываться не стал. В тот вечер нельзя было отказываться.

Улица Горького совсем опустела. Не было даже одиноких машин. Ничто не тревожило тишину, сковавшую город. Комендантский час? Но я не видел патрулей. Страх? Навряд ли. Скорее, желание проявить осторожность, не лезть на рожон, пока не станет ясно, чем все кончится.

Я отправился вниз по улице Горького, туда, где на Манежной виднелась в свете желтоватых уличных ламп угрюмо замершая цепочка бронетранспортеров. Они казались спящими чудищами, неповоротливыми и некрасивыми, таящими опасность.

Кое-где темнели фигурки солдат, наверно часовых. Я подошел к двум из них, тем, что были поближе. Разговаривать со мной они не хотели, но я все-таки выяснил, что полк из-под Москвы – из поселка Мосрентген, что притулился с внешней стороны МКАД где-то на юго-западе. По некоторым данным, там располагалась дивизия КГБ. На меня ребята смотрели с подозрением – будто я некий злоумышленник, опасный человек. Из этих, демократов. Офицеры хорошо поработали.

Я шел назад по большой московской улице, которую прежде, в царские времена и в первые два десятилетия советской власти называли Тверской и которая столько перевидела на своем веку. Улица выжидала – чем все кончится на этот раз? Притихла, насторожилась вся Москва. Над городом повис какой-то едва слышный печальный звук. Может быть, тревоги. Печали. Обреченности. Словно кто-то медленно водил смычком по струне виолончели, извлекая теплый, сочный и очень заунывный звук. Это было мое настроение. Не слишком бодрое.

Звук может заставить плакать от нежности, может дать надежду, может подчеркнуть трагичность происходящего, отразить бурность событий, заставить испытать тревогу. Но никогда – ненависть, зависть, гнев. Музыка добра по самой своей сути. А любят ее и хорошие люди, и подлецы. Увы, но последних она не делает лучше.

Когда я вернулся к Моссовету, костер едва горел. Часть моих ополченцев спала, устроившись где попало, часть бодрствовала, ведя неспешные разговоры.

«Ну что там, командир?» – на меня смотрели с любопытством. Присев рядом, я поведал о своем общении с солдатами, о моей догадке, что на Манежной и в округе стоят войска КГБ. «Если что, эти не пожалеют», – подытожил я.

Помолчали. Потом пошел разговор о любви, о том, стоит ли разводиться, если есть дети, а любишь другого человека. Без особой горячности высказывались противоположные суждения. Спорили как бы понарошку. Словно хотели отвлечься от иных, неприятных мыслей. Или заглушить тревогу. А может, просто от усталости.

Утро пришло незаметно. Неяркий свет заполнил улицы, площадь перед Моссоветом. И окружающие дома, и Юрий Долгорукий на коне вдруг обрели тяжесть, стали привычными, дневными.

На улицы пришла положенная утренняя суета. Разве что машин было меньше, чем обычно. И все-таки что-то носилось в воздухе – сомнение или тревога? Ожидание томилось в лицах. Что будет? Что ждет нашу большую и бестолковую страну?

Ближе к полдню меня вызвал к себе Гавриил Попов. Сообщил, что Моссовет решено более не защищать. Попросил поблагодарить всех, кто откликнулся на его просьбу. Что я и сделал. После чего вся собранная мною команда отправилась назад, к Белому дому. Теперь уже на метро.

Нас встретила хорошо отлаженная оборона – пикеты, заслоны, охраняемые проходы между баррикадами. Всё по четким законам военного времени. Не было – оружия. Люди, добровольно подчиняющиеся приказам, готовые противостоять грозному противнику, не имели даже холодного оружия. Внутри весьма объемного здания все было по-другому. Там получить автомат ни для кого не представляло труда. Там буквально у каждого был калашников за плечом или в руках. Там оружие как бы прирастало к человеку, наполняя его страшным ощущением возможности убийства. Его легкости. И те, кого не отвлекали спешные дела, пребывали в каком-то оцепенении. Словно хотели спрятаться от мыслей о неприятном, страшном, о том, что неразрывно было связано с оружием. Но снаружи находились лишь невооруженные люди. И мне почему-то хотелось быть с ними. Я не стал задерживаться внутри Белого дома – вновь вышел на улицу под серый, катящийся к вечеру денек, под усталый, равнодушный дождик.

События раскручивались все быстрее, наслаиваясь одно на другое. Хотя, по сути дела, ничего не происходило. Вернее, то, что все определяло, решалось не на глазах многих и многих, но собравшиеся у Белого дома люди, сами того не сознавая, участвовали в происходящем.

В темноте упавшей на город ночи люди ждали развязки. Кто – терпеливо, будто смирившись с судьбой, кто – не находя себе места, непрестанно всматриваясь в темноту, нервно похаживая взад-вперед. Каждый ожидал нападения, представляя, как оно начнется – с обстрела орудиями или со штурма какими-то лихими спецподразделениями, которые вдруг возникнут непонятно откуда, сметая все на своем пути, или еще как-то. Ясно было только, что прольется кровь. Много крови. И когда пронеслось от человека к человеку, разлетелось мгновенно вокруг Белого дома, что было первое столкновение, тут, неподалеку, на Садовом, и есть жертвы, в настрое находившихся здесь произошла перемена. Это ощутили все. Появилась решимость стоять до конца, до смерти, стоять, несмотря ни на что. Словно мощные звуки Бетховенской «Героической» симфонии наполнили всю округу. Я видел эту решимость в лицах, едва различаемых в темноте. Я чувствовал это в себе. Мы были готовы. Мы ничего не боялись. Мы ждали. Это был наш звездный час. Это была наша ночь.

Дождь то развешивал свою влажную пелену, то вновь останавливался, будто ему надоедало столь скучное дело. Неслись минуты. Тяжелые, словно куски свинца. Мы ждали. Но штурм все не начинался. И когда тихо и робко протиснулось утро, мы поняли – они испугались. И это была уже победа. Но никто не обольщался. Могло еще произойти все что угодно.

Анданте

Это походило на всеобщее помешательство. С механическими остервенелыми лицами люди, вооружившись чем попало, крушили металл и камень. Железный Дзержинский мрачно взирал на то, как разбивали мраморные фигурные блоки, доставшиеся ему в наследство от старого дореволюционного фонтана, чье место посреди просторной площади он занял, как выгибали и корежили, пытаясь отодрать, громадный меч с гордого постамента. Будто именно этот меч карал невинных сразу после Октябрьского переворота тысяча девятьсот семнадцатого и позже, в двадцатых, тридцатых, сороковых годах.

Я был одним из немногих, кто пытался остановить безумие. Бесполезно. Люди накатились тесной клокочущей толпой, обступили памятник и принялись крушить. Жажда разрушения, немедленной мести владела ими, объединяла, делала похожими, одинаковыми и молодых, и людей средних лет, и пожилых. «Триумф победителей? – зло думал я. – Так он вершится? Мерзость. Стоило ли ради этого добиваться победы?» Обрушившаяся на них свобода оказалась непосильным бременем. Ловушкой.

Вскоре откуда-то притащили крепкую длинную веревку. Несколько ловких ребят взобрались славному чекисту на плечи, накинули веревку на шею. Свержение идола ждали как высшей радости, как благодати.

– Что вы делаете?! – истошно кричал я. – Если он упадет, отскочить не успеете. Смотрите, сколько народу. Десятки погибнут. Вы что, не понимаете?

Не понимали. Жажда свержения ненавистного символа была сильнее чувства самосохранения.

К счастью, силенок не хватило. Слишком тяжел оказался Железный Феликс. Не поддался и меч, надежно, будто в ожидании подобного натиска, прикрепленный к постаменту. Вскоре ниспровергатели оставили свое намерение, толпа рассосалась. Часть ее потянулась к Старой площади, где уже окружили здание ЦК КПСС, – разнесся слух, что сановные коммунисты хотят вывезти какие-то важные документы. Посрамленный Дзержинский с веревкой на шее по-прежнему нависал над площадью. И надпись, выведенная белой краской нетерпеливой, ликующей рукой будто светилась на черной поверхности постамента: «Мы победили!» Эта надпись, погнутый меч да разбитый гранит старого фонтана – все, чего достигла выплеснувшаяся ненависть.

Только тут я понял, что у этого действа не было музыки. Оно могло идти лишь под барабанный бой, под грохот литавр. Голая ритмика, жесткая, примитивная, давящая сознание. И ничего более. Ни-че-го.

На Старой площади события развивались куда спокойнее. Хмурая толпа сгрудилась около главных подъездов, но обошлось разбитыми вывесками с надписью «Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза». Той самой партии, которая считала себя умом, честью и совестью эпохи. Потом наружу потянулись невзрачные мужчины и женщины; ясное дело, не коммунистические начальники, а низовые исполнители. Осадившие подъезд расступились, образовав коридор, и провожали плевками тех, кто понуро покидал недавнее вместилище «совести и чести», долгие годы руководившей страной. То, что происходило, было мерзко, но я понимал – жаждущих быстрого мщения не остановить.

Я отправился в Моссовет. Поезд метро вез людей с будничными лицами, которые так сходны со скучной музыкой. Будто и не произошло в минувшие три дня чего-то безмерно важного, связанного буквально с каждым, обещающего перемены всей стране. Будто и не пришло время надежды. На улице Горького тоже текла обычная жизнь. Будничные лица заполняли ее. Я не удивлялся этому, но мне было немного обидно. Съежившийся, грустный звук тянулся во мне.

Моссовет являл собой разительный контраст с тем, что творилось за его стенами: вне его стен всюду сновали деловитые мужчины и женщины, оживленно беседовали курильщики. Происходящее могла передать бойкая, ритмичная мелодия.

Миновав приемную, я прошел в кабинет Музыкантского. Александр Ильич был занят: перед ним сидели какие-то люди, сам он говорил по телефону. Впрочем, увидев меня, Александр накрыл ладонью трубку и с ходу выпалил:

– Надо съездить в Союз писателей России. Там что-то случилось. Скандал. Ребята поехали здание опечатывать, а там съезд какой-то. Смотайся, разберись. Машину я тебе дам.

Наши ребята с трехцветными повязками встретили меня у входа в старинный особняк на Комсомольском проспекте. Холл оказался полон людей, знакомых мне и незнакомых. Писательская братия и вправду собралась на съезд. Это были наши оппоненты, большей частью деревенщики.

Внезапно ко мне кинулся немолодой, подвыпивший мужичок, бородатый, напоминающий киношного купца.

– Я не покину здание. Стреляйте. Убейте меня, изверги. Убейте. Не покину. Я хочу умереть за Россию!

Ему грезились лавры героя-мученика. «Ты недостоин умереть за Россию», – молча заключил я. Не проявляя никакой реакции, поднялся на второй этаж, миновал открытые двери зала, наполненного писателями и ненавистью, одолел еще один лестничный марш, прошел в начальственный кабинет.

За большим столом сидели хмурые люди. Во главе – очень известный писатель из тех, кого советская власть давно возвела в чин литературного генерала. Рядом с ним – мой давний знакомый Коля Ерошенко. Несколько десятков пар настороженных, недоброжелательных глаз смотрели на меня.

– И ты с ними! – зло выпалил Коля.

– Мне поручено во всем разобраться, – я старался говорить ровным, спокойным голосом.

Он пропустил мои слова мимо шей.

– Посмотрите, – фальшиво, взывающе пропел он, – бывший писатель пришел закрывать русскую литературу. Новый Железняк! – И, глядя на меня с показным осуждением, добавил: – До чего ты дошел. Продаешь американцам Россию.

– Не беспокойся, – мой взгляд стал жестким. – Я не жадный. С тобой поделюсь.

Когда-то давно, в те времена, которые принято считать застойными, я занимался в литературной студии, лучшей в Москве, при Союзе писателей СССР. Мы собирались в благословенном месте, Центральном доме литераторов, и после бурных, с руганью до посинения, споров до хрипоты о рассказах, повестях, романах перебирались в Пестрый зал – в кафе, где частенько сиживали маститые писатели, поэты. Мы веселились от души, пьянея скорее от ощущения грядущих успехов, будущего признания, чем от соседства знаменитостей. Мы верили в свой жребий. В настоящее искусство. Наша жизнь шла как бы в двух плоскостях: истинной, связанной с литературой, с нашим творчеством, и ложной, порожденной скучной реальностью, в которой все было тронуто тленом. Порой казалось, что эти плоскости вовсе не пересекаются.

Я дружил с Мишей Манцевым, большим любителем выпить и автором неплохих романов, которые в силу несоответствия советской идеологии не имели никаких шансов на публикацию. Семью он содержал работой в фотоателье. Он был сыном писателя Ореста Манцева, удостоенного в начале пятидесятых Сталинской премии за роман о трагедии югославского народа и его «палаче» Иосифе Броз Тито, с которым поссорился другой Иосиф, Сталин, и которого требовалось заклеймить. Но вскоре после этого Сталин сыграл с Мишиным отцом скверную шутку – взял и умер. Отношения между СССР и Югославией начали налаживаться, книгу Ореста Манцева срочно изъяли из магазинов и библиотек. Рассказывали, что когда Тито вновь приехал в Советский Союз, он просил, и весьма настоятельно, о встрече с автором скандального романа. Увы, того не оказалось в Москве, поскольку наши власти срочно услали писателя в творческую командировку на Камчатку. Всего этого Мишин отец не перенес, затосковал, начал беспробудно пить и, не дождавшись толком, чем кончится приход к власти Брежнева, покинул этот мир.

Как многие пропойцы, Миша был добрым человеком. Никому не желал зла. Когда ругал чужие творения, это было не обидно – чувствовалось, что он судит с таких высоких позиций, что соответствовать им мог лишь гений. Он и себя не щадил. Потому, наверно, и пил, что понимал – то, что он пишет, слабо, подвластно времени. Потом от него ушла жена, уставшая от пьянства, от неустроенности, от безденежья. Миша тяжело переживал ее уход. И пил еще сильнее.

Как-то мы с ним запили на пару. Он – по своей причине, а я – от хандры. Стояло дождливое лето, и на улицу вовсе не хотелось. Мы славно кутили. Разговаривали о литературе, о политике. Миша ругал Горбачева. А вместе с ним Брежнева, Хрущева, Сталина. Потом он убежал в магазин, а я остался ждать. Тут в комнату вошла его мать, худая женщина с безмерно усталым лицом. Она посмотрела на меня пристальными недоверчивыми глазами и спросила:

– Давно вы знакомы с Михаилом?

– Давно.

– Два или три часа?

– Два года. Мы с ним в литературной студии учимся.

Сухо, прощающе кивнув, она ушла в свою комнату, и позже я видел ее лишь мельком.

Потом мы опять пили. Миша опять ругал Горбачева, Сталина. И социализм в придачу.

Колю Ерошенко Михаил не жаловал. По поводу ладных деревенских рассказов Николая говорил безапелляционно: «Скучно. И вранья много». – «Не будем спешить, – мягко возражал я. – Самое начало». – «Тут все ясно», – решительно ставил точку Михаил.

Вскоре Николай удачно женился на дочери большого начальника и пошел на службу, выбрав путь литературного чиновника. С тех пор я с ним не встречался. Пылились на прилавках его книги, которые мало кто покупал, доходили сведения об успешном восхождении по служебной лестнице. Я мало этим интересовался. Заурядная мелодия, которая не может привлечь, и потому бесполезна. Устроившись на работу в издательство, я жил своей жизнью и вовсе не собирался завидовать чужим успехам. Тем более добытым подобным путем.

Все это было теперь таким далеким, оторванным от нынешней реальности. Будто придуманным в собственной повести, в которую и сам я давно уже не заглядывал и которую почти позабыл.

Очень известный писатель по-прежнему смотрел на меня настороженными глазками. Он, литературный генерал, давно привыкший к власти, к послушанию тех, которые ниже, готов был вмешаться, когда понадобится, осадить ретивого подчиненного. Но пока он выжидал, чем кончится наша с Колей пикировка.

Глупо было трогать этот растревоженный улей, давать им возможность ощутить себя гонимыми. Они съехались со всей страны, чтобы поддержать переворот, и на тебе – такой облом. Потому и кипят у них страсти. Пусть сначала разъедутся, а потом можно и закрыть здание. Вместе с организацией. Ничего более не сказав, я повернулся и вышел из кабинета. Ожидавшим меня ребятам сказал, что наши действия здесь откладываются на день или два. Уезжаем.

Все, что происходило позже, продолжало напоминать мне какую-то фантасмагорию. Нечто спорадически-феерическое, призванное удивлять вне всякой меры – прыткая вертлявая музыка, порой отдающая какофонией.

Уже через час после возвращения от славных советских писателей я ехал в Институт общественных наук с полномочиями коменданта. И это здание надо было опечатать. Со мной в автобусе находилось с десяток человек – недавних защитников Белого дома.

Вскоре мы оказались перед старомодным зданием с мощными колоннами, в которых проглядывало гнилое величие сталинской эпохи. Открыв большие двери, я вторгся в просторный холл. И тотчас из-за стойки вышел служитель закона.

– Слушаю вас.

Он был щуплый, совсем не представительный на вид. Я показал предписание. Он внимательно изучил бумагу, проверил мои документы.

– Идемте к начальству.

Потом бумагу смотрел капитан, крепенький мужичок. Закончилось все безнадежной миной на лице и фразой:

– Действуйте.

Институт оказался громадным – сосредоточие зданий, старых и новых, высоких и не очень, соединенных многими переходами. Я обошел свои владения в сопровождении нескольких ребят и милиционера, взявшегося показать то, что теперь надлежало охранять нам. Пустынные гулкие коридоры и холлы принимали меня и моих спутников настороженно.

Расставив ребят в нескольких местах, я направился назад. Милиционер вновь показывал мне путь – с первого раза невозможно было запомнить, где и куда поворачивать, на какой этаж подниматься или опускаться.

– Как вы думаете, – спросил вдруг милиционер, – теперь будет лучше? Ну после того, как вы победили.

– Кто – мы? – с некоторой иронией поинтересовался я.

– Демократы, – почему-то смущаясь, пояснил он.

– Надеюсь, что будет лучше. Хотелось бы…

Не стал ему пояснять, что мы только желаем чего-то, а получится или нет, остается лишь гадать. И надеяться. Делая при этом все, что можно сделать.

Вечером я отлучился на экстренное заседание писательского клуба «Апрель». И увидел Булата Окуджаву, Фазиля Искандера, Беллу Ахмадулину, Андрея Вознесенского и других писателей, поэтов, критиков. А среди них – пожилого, худощавого человека высокого роста, известного детского поэта и гимнописца, который стоял в одиночестве – никто к нему не подходил и он не пытался ни с кем общаться. Он явно был посторонним среди радостно улыбающихся людей, поздравляющих друг друга с победой. Валентин Дмитриевич Оскоцкий, литературный критик и публицист, один из руководителей «Апреля», указав на него глазами, негромко проговорил:

– Надо же. Каким-то образом вот узнал про наше заседание и приперся. Прежде он никогда не поддерживал нас. Более того, позавчера, вот, сей господин выступал на съезде наших оппонентов.

Стало ясно, почему я утром не увидел его там, в кабинете Бондарева.

– Тогда была еще другая власть, – язвительно заметил я. – Может, попросить его уйти?

– Ну что ты. – Валентин Дмитриевич махнул рукой. – Мы вот демократы. У нас двери для всех открыты. Разумеется, кроме нацистов.

Когда все расселись, известный детский поэт вновь оказался в одиночестве – никто не пожелал занять место по соседству. Начались выступления. Выждав некоторое время, прилежно выслушав пять ораторов, пытавшихся оценить происшедшее, увидеть перспективы, неожиданный гость попросил слово и принялся ругать ГКЧП за устроенный девятнадцатого августа путч. «Это была попытка вернуть страну в прошлое, – решительно говорил он. – К счастью, она не удалась. И в этом есть своя высшая справедливость».

Валентин Дмитриевич, севший рядом, наклонился ко мне:

– Просто поразительно. Девятнадцатого числа сей господин публично заявил о поддержке ГКЧП, вот, а сейчас он выступает с осуждением ГКЧП. Ну совсем никакого стыда у человека. Любой власти готов демонстрировать лояльность, вот. Знаток высшей справедливости.

Моя кривая усмешка была ему ответом. Тут прозвучало из уст поэта Владимира Савельева предложение размежеваться с ретроградами, поддержавшими ГКЧП, – создать демократическую организацию. Союз писателей Москвы.

– Путч разделил нас, – пояснил он, – и нет смысла нам дальше сосуществовать в рамках одного союза.