
Полная версия:
Россия выходит из войны. Советско-американские отношения, 1917–1918
Такое внезапное проявление американской благотворительности, естественно, не могло не повлиять на позицию американского посла. К счастью для Фрэнсиса, он не был проинформирован об этом факте, хотя вряд ли не уловил слухи о произошедшем. Томпсон вместе с двумя местными американскими бизнесменами, бывшими в курсе дела, пригласили Фрэнсиса на неофициальную встречу, где прозрачно намекнули об инциденте, намеренно воздержавшись от подробностей на том основании, что для посла было бы лучше не иметь официального знания. Как говорят, мадам де Карм, владеющая информацией, тоже была немногословна на этот счет, хотя продолжала поддерживать связь с «губернатором» под косыми взглядами Томпсона и других. В свою очередь, Фрэнсис, который с самого начала выступал против отправки Комиссии Красного Креста, но был резко одернут Вашингтоном, почувствовал себя освобожденным от ответственности и принял сложившуюся ситуацию без возражений вплоть до момента большевистской революции. Однако вскоре он был вынужден отправить государственному секретарю конфиденциальную личную телеграмму, которая бросает яркий, но печальный свет на его отношения не только с Комиссией Красного Креста, но и с военной миссией.
«…Только что Джадсон спросил меня, – телеграфировал Фрэнсис, – не возражаю ли я, если Красный Крест будет использовать его шифр, и на мой ответ, что он должен решить сам, сказал, что обратился в свой департамент и получил полномочия, при условии моего одобрения, на такое использование.
Я сказал, что не возражаю. Сообщаю вам, что ничего не знаю о содержании телеграмм и не знаком с тем, что сделал Красный Крест.
Понимаю, что Томпсон потратил гораздо больше миллиона долларов из своих личных средств, но относительно методов или объектов я не проинформирован… В течение последних двух месяцев Томпсон редко посещал посольство. Поскольку Красный Крест является полуофициальным и, как правило, считается полностью официальным, я часто рассматривал целесообразность расспросить Томпсона об этих выплатах, поскольку ходит много слухов об этом, но, как я понимаю, он расходует индивидуальные средства, и всего лишь сообщил ему через Джадсона, с которым он находится в тесном контакте, что, надеюсь, это никоим образом не отразится на нашем правительстве или стране. Со слов Джадсона, Томпсон говорит, что тратит свои собственные деньги и немедленно покинет Россию, если ему не разрешат делать это так, как ему нравится. Впоследствии он посетил посольство, но ничего не сказал на эту тему в ходе обстоятельной беседы» (Национальный архив, Досье посольства в Петрограде на миссию Красного Креста, телеграмма Фрэнсиса № 1443 от 3 июля 1917 г.).
Президент Вильсон, как будет видно, был крайне недоволен, узнав о выплатах Томпсона. Он обвинил не только Томпсона, но, по-видимому, и Фрэнсиса в безрассудном и расточительном использованием средств и сохранил этот инцидент в своей скрытной, но бесконечно цепкой памяти. Очевидно, на президента особенно повлияла мысль, что эта деятельность была предпринята Томпсоном в то время, когда он, президент, активно обсуждал вопрос о рекомендациях миссии Рута по запуску кампании политической информации в России. Поступок Томпсона, без сомнения, показался ему неоправданным и неуважительным с точки зрения ожидания окончательного президентского решения. По словам Крила (чья память, безусловно, не всегда была точной в таких вопросах), решение отправить Сиссона в Россию было отражением недовольства президента деятельностью Томпсона.
Для доктора Биллингса, как номинального начальника Томпсона, эти политические операции оказались непосильны. У него создалось впечатление, что его используют в качестве прикрытия для деятельности, о которой он не проинформирован и над которой он не имеет никакого контроля. Доктор не стал долго переживать ситуацию и уже в середине сентября, «больной и разочарованный», отказался от своей миссии и вернулся в Соединенные Штаты, оставив формальное командование на Томпсоне. «Не знаю насчет Томпсона, – отмечал он в частной переписке вскоре после своего возвращения, – но лично я очень мало доверяю его суждениям». Личный секретарь Томпсона Корнелиус Келлехер описывал ситуацию более жестко. «Бедный мистер Биллингс… – писал он много лет спустя, – полагал, что возглавляет научную миссию по оказанию помощи России. На самом деле он был не чем иным, как маской, а не лицом миссии Красного Креста».
К тому времени, как доктор Биллингс уехал, Томпсон стал легендой в лихорадочном обществе революционного Петрограда. Его огромное состояние, яркая индивидуальная внешность, крупная мускулистая фигура, вездесущие недокуренные сигары, впечатляющий образ жизни, включая люкс в отеле «Европа», французский лимузин, огромный волкодав, готовность коллекционировать антиквариат – все это сделало его харизматичным и чрезвычайно заметным объектом местного внимания.
Когда Томпсон посещал оперу, его усаживали в императорскую ложу и иронически приветствовали как «американского царя». По понятным причинам власть Керенского рассматривала его как «настоящего» посла Соединенных Штатов.
Захват власти большевиками стал для Томпсона большим потрясением. Он зашел слишком далеко в собственном отождествлении с судьбой внутриполитических противников большевиков – вплоть до того, что щедро снабжал их средствами. Будучи реалистом, он не мог не отметить смертоносную эффективность, с которой большевики захватили власть и укрепили свой режим, и был впечатлен их серьезностью и безжалостностью намерений. Эти впечатления подкреплялись докладами его заместителя Рэймонда Робинса, которого он отправил в провинцию для закупки зерна за несколько недель до Октябрьской революции и который вернулся, впечатленный повсеместной властью местных Советов по сравнению с другими политическими и административными образованиями. Потрясенный всем этим, Томпсон изменил свои политические взгляды и под влиянием Октябрьской революции импульсивно и с энтузиазмом воспринял идею поддержки большевиков, точно так же, как изначально бросился на поддержку Керенского. Однако он чувствовал, что безнадежно скомпрометирован и дискредитирован как личность, судя по степени, в которой он оказывал личную поддержку врагам большевиков. Робинс, по-видимому, разделял эту точку зрения и уговаривал его покинуть Россию. Через три недели после революции Томпсон действительно уехал в Лондон и вернулся домой, полный решимости заручиться поддержкой на высоком уровне идеи использования большевистского режима в качестве инструмента против Германии, точно так же, как он впервые задумал использовать Керенского.
Последствия захвата власти большевиками для Комиссии Красного Креста еще больше усугубили прискорбные недоразумения между миссией и официальным американским правительственным истеблишментом. Поскольку Томпсон не раскрыл послу и его помощникам всего характера своей политической деятельности, он, очевидно, не был склонен объяснять им все причины беспокойства, которое испытывал за свою собственную безопасность и за безопасность членов миссии. Позже посольство догадалось о ситуации, тем не менее произведенное впечатление было неудачным. В докладе Государственному департаменту 9 декабря 1917 года Фрэнсис отметил: «Миссия Американского Красного Креста проявляла удивительную нервозность с начала революции. Томпсон и некоторые другие члены спали в квартире военной миссии, у которой была и остается большевистская охрана и с которой у Томпсона гораздо более тесные отношения, чем с посольством. Эта нервозность, возможно, объясняется выплатами для Брешковской» (из телеграммы № 2081 от 9 декабря 1917 г.).
В другом сообщении Фрэнсис жаловался, что, следуя на эвакуационном поезде, Томпсон останавливал его только три раза, проскочив остальные десять железнодорожных эвакопунктов. «Мне не следовало предлагать в нем места работникам Красного Креста, – писал посол, – поскольку, насколько я понимаю, они добровольно согласились работать в таких условиях, а сейчас работают только на одно – на побег» (Переписка Лансинга, письмо Фрэнсиса от 20 ноября 1917 г.).
Аналогичное недоразумение произошло и в Москве. Сообщая 26 ноября 1917 года, что весь консульский персонал, члены Христианской молодежной ассоциации и люди, связанные с американскими предприятиями, останутся на своих постах, Саммерс добавил, что «члены Американского Красного Креста уехали как можно скорее после начала боевых действий, несмотря на мои протесты» (из телеграммы № 89 от 26 ноября 1917 г.). Очевидно, что это не предвещало ничего хорошего для будущих отношений между членами миссии и Генеральным консульством – отношений, которым несколько позже предстояло приобрести новое и совершенно неожиданное значение. Таким образом, сокрытие от других американцев того, что Томпсон считал своей «настоящей» личной миссией, с самого начала привело к возникновению недоразумений самого неприятного и прискорбного характера.
Все эти обстоятельства осложнили положение человека, который должен был стать преемником Томпсона на посту главы Миссии Красного Креста, фигуры, имевшей большое значение на первых этапах советско-американских отношений, – Рэймонда Робинса.
Робинс, чья смерть последовала только в 1954 году, все еще ждет своего биографа, поэтому попытка в нескольких словах рассказать об этой поразительной и колоритной личности не соответствует истинной значимости этого персонажа. В 1917 году он находился в расцвете сил. Как и Томпсон, Робинс был продуктом американского Запада. Родился он, правда, на Востоке, а на Запад переехал в детстве, работал шахтером в Скалистых горах и, в конце концов, присоединился к золотой лихорадке Аляски. Это предприятие не только увенчалось финансовым успехом. Юношеский контакт с красотой и таинственностью Крайнего Севера произвел глубокое духовное впечатление на Робинса, которое больше никогда его не покидало.
Вернувшись на Средний Запад, центром своей деятельности Робинс сделал Чикаго. Здесь, будучи одновременно либералом и набожным христианином, он стал чем-то средним между политиком и религиозным евангелистом, принимая заметное участие в работе первых чикагских поселенческих домов и в других либеральных начинаниях. Среди прочего, он защищал двух русских политических беженцев, Рудевица и Пурена, для экстрадиции которых царское правительство предприняло интенсивные, но безуспешные усилия в 1908 году. Первоначально демократ, в 1912 году Робинс перешел на сторону Теодора Рузвельта и стал одним из основателей Прогрессивной партии. В 1914-м он баллотировался в сенаторы от штата Иллинойс по списку республиканцев-прогрессистов. Его включение в Комиссию Красного Креста в 1917 году, по-видимому, было результатом рекомендации Теодора Рузвельта.
Прибыв в Россию в сентябре 1917 года, Робинс обладал рядом качеств, хорошо подходящих ему для роли, которую ему было суждено сыграть: избыток энергии, значительные управленческие и юридические способности, некоторое знакомство с рабочим движением в Соединенных Штатах и живой интерес к русской революционной интриге. Очевидно, ему несколько мешало неоднородное и не полностью сбалансированное образование, а также отсутствие тех инструментов, которые могли бы помочь ему сформировать более всестороннее суждение о российских событиях: в частности, знание русского языка, русской истории и литературы. У него, человека по натуре полностью поглощенного современными реалиями, представление о России конца 1917 года было сформировано на основе нескольких интенсивных, но кратких и недавних впечатлений, но ему не хватало исторически перспективного взгляда. Северный пейзаж и петроградская зима, приправленная сильным волнением по поводу войны и важности его собственной миссии, вызывали самые яркие ассоциации с юношеским приключением на Юконе и приводили в состояние мистическо-религиозной экзальтации, способствующее скорее энтузиазму, нежели проницательности.
Вклад Робинса в анализ советских реалий в целом воспринялся с подозрением и отвергнут на родине, хотя он и не был полностью лишен достоинств. Робинс ненавидел то, что он сам называл «внутренним» усвоением знаний, и верил в необходимость передвижений, что и делал самым недвусмысленным образом. Он постоянно перескакивал с одного места на другое, видя то, что не видели остальные, – огромное разнообразие людей. Несомненно, он наблюдал большее число советских лидеров первых месяцев и лет их власти, чем любой другой отдельно взятый американец. Возможно, этот опыт не всегда приводил к точным суждениям, но, по крайней мере, это позволило Робинсу избежать ряда ошибочных впечатлений, закрепившихся в сознании других иностранцев. Таким образом, его взгляды на реалии революции, пусть и неоднозначные по своей фактической основе и часто выраженные расплывчато, никогда не были тривиальными или неинтересными. Эти взгляды прежде всего не основывались на раздражающем отношении к личности как к коммунисту. Существовали и другие аспекты, которым Робинс уделял самое пристальное внимание. Ни один американец, давно знакомый с советской внутренней системой, не может без глубокого восхищения и сочувствия читать слова, с которыми Робинс пытался в 1919 году обратиться к сенатскому Комитету по судебной системе: «Как могло случиться, что пристальный интерес к Советскому Союзу и уважение к выдающимся качествам его лидеров обязательно должны означать симпатию к их идеологии или желание видеть их успешными в мировых революционных устремлениях?»
С другой стороны, Робинс обладал определенными личными особенностями, из-за которых ему было трудно вписаться в запутанную схему обязанностей и взаимоотношений, которая характеризовала официальное и полуофициальное американское сообщество России в то время. Совершенно непривычный к правительственным процедурам, он относился к ним с неприязнью. Он понятия не имел о той кропотливой точности, которая необходима для того, чтобы сделать общение между правительствами эффективным и полезным. Его концепция дипломатии носила глубоко субъективный характер, и взаимопонимание могло основываться на сверкании глаз или твердости рукопожатия. В состоянии экзальтированного и самоотверженного энтузиазма он страдал от неспособности найти с другими людьми золотую середину между крайностями от страстной преданности до мрачного недоверия. Описывая его внешность, современники сравнивали Робинса с американским индейцем того времени: длинные черные волосы, пронзительный взгляд и бесшумная поступь. Эти качества побудили Томпсона окрестить его Пантерой. С точки зрения эмоционального склада они были двойниками: энергичные, властные, подозрительные ко многим и чрезвычайно лояльные к единицам и харизматичные до последней капли. Будучи оратором, актером и сентименталистом, Робинс оставался человеком с характером огромной силы, с исключительной физической и интеллектуальной энергией и несомненно – идеалистом.
Принимая во внимание все сказанное и учитывая неблагоприятные обстоятельства, при которых в Россию прибыла Комиссия Красного Креста, Робинсу было очень нелегко наладить личные отношения с американским сообществом, да и он сам, вероятно, был мало в этом заинтересован. Защищенный своим статусом, он играл в одиночку как в обществе, так и по большей части – официально. Он уехал из России в 1918 году, оставив после себя длинный шлейф обид и подозрений среди официальных членов американского сообщества. Теперь, основываясь на имеющихся данных, уже нелегко оценить реалии, лежащие под слоем пыли этой старой вражды.
Робинс представлял собой характерную фигуру либерального движения Среднего Запада в годы, предшествовавшие Первой мировой войне, и, будучи таковой, разделял как сильные, так и слабые стороны этого социального явления. Робинса поддерживала его способность оставаться энтузиастом, искренность, непоколебимая уверенность, романтизм и непрекращающаяся любовь к действию. Тем не менее он страдал от присущего ему провинциализма, поверхностности видения исторической перспективы, неустойчивости и несбалансированности многих интеллектуальных подходов. Именно из этого фона он и черпал свой религиозный пыл и веру в человеческий прогресс; но также из этого фона он черпал и отсутствие сочетания терпимости и терпения к печальным условиям политического существования человека, делающие его карьеру фигуры в российско-американских отношениях бурной, одновременно эпизодической и, в конце концов, такой трагичной. Робинс был человеком, способным вызвать у своих друзей восхищение и преданность не менее сильные, чем подозрения и критические замечания, которые он вызывал у других. Поскольку в ходе этого повествования будет необходимо пересказать ряд резких слов, о нем сказанных, было бы справедливо закончить это упоминание о Робинсе примером чувства, которое друзья питали к нему до конца его насыщенной событиями жизни. В «Конгрегационалисте» от 27 октября 1932 года появилось следующее письмо от профессора Чарльза Э. Мерриама[18] из Чикагского университета: «Влиятельной и колоритной фигурой в Чикаго является Рэймонд Робинс, четверть века находившийся в эпицентре самых бурных событий в городе. Шахтер в Кентукки, удачливый искатель чистого золота на Клондайке, юрист и министр по профессии… Но прежде всего, пламенный оратор удивительной силы, полководец юмора, сатиры, нежности, эмоциональной привлекательности в их лучших проявлениях, он был и остается пылающим мечом во многих чикагских битвах. Обладая широкими демократическими симпатиями, неподкупной честностью и неукротимым мужеством, его клинок всегда был огненным кольцом, а его голос – трубным зовом во множестве битв».
Ни одно упоминание о деятельности в Робинса в России не было бы полным без слов о его альтер эго, которое направляло его шаги в этой стране со времен большевистской революции, организовывало контакты с советскими властями, переводило и служило секретарем, – Александре Гумберге. Описанный Эдгаром Сиссоном как «нью-йоркский еврей с меланхоличными глазами, чувствительными чертами лица и проницательнейшим умом», он был в то время довольно молодым человеком. Родившийся в России и мальчиком вывезенный в Соединенные Штаты, он вращался в русских социалистических кругах Нью-Йорка и в 1914–1915 годах был менеджером газеты «Островной мир», познакомился с Троцким, когда последний был там в январе-феврале 1917 года. После Февральской революции Гумберг вернулся в Россию, воспользовавшись российским паспортом, и, по-видимому, в те месяцы считал себя гражданином России. Один из его братьев стал крупным большевистским функционером, действовавшим под партийным псевдонимом Зорин. Сам же Александр поддерживал прекрасные и близкие отношения с Троцким, Радеком, Петерсом и другими высокопоставленными партийцами.
Вскоре после прибытия в Петроград Гумберг, по-видимому, оказался полезным членам миссии Рута, а позже – Джону Ф. Стивенсу, председателю Американской консультативной комиссии железнодорожных экспертов, в качестве помощника и переводчика. С прибытием Комиссии Красного Креста Гумберг, вероятно, был передан в распоряжение Томпсона и Робинса (несколько позже какое-то время он также служил и Сиссону).
Вплоть до захвата власти большевиками рассматриваемая полезность Гумберга для американцев, хотя и была значительной, еще не достигла своего полного потенциала. После большевистской революции его обширные знакомства в российских радикальных кругах и легкий доступ ко многим большевистским лидерам в любое время сделали Гумберга незаменимым помощником для американцев, которые не знали русского языка и не имели независимых средств доступа к большевистским властям. Его нужность для советских властей благодаря этой деятельности, по-видимому, была не меньшей, чем для американцев. Со времени Октябрьской революции до весны 1918 года он находился в самой гуще отношений между советскими властями, с одной стороны, и большинством американских властей – с другой (за заметным исключением самой канцелярии посольства). Можно сказать, что Гумберг являлся неофициальным посредником для всех неофициальных доверенных лиц.
Этот человек находился между двумя мирами, в которых и проходила вся его жизнь. Без видимой пристрастности он одаривал обе стороны своим готовым пониманием, скептицизмом и, в некотором смысле, даже привязанностью. С сардоническим весельем он наблюдал за их резким взаимодействием друг с другом и наслаждался попытками смягчить противоборство там, где мог. Будучи «Пятницей» Робинса и гением второго плана, он с отчаянием и не без юмора рассматривал свою собственную роль миротворца. В мире, где миротворцев не очень ценят, эта роль в конечном счете должна была привести его к неприятностям с обеими сторонами – и привела. Возможно, было бы неплохо вспомнить в заключение ту страстную защиту, с которой Робинс выступил в 1919 году в зале заседаний Комитета конгресса, когда один из сенаторов, проводивших расследование, осмелился предположить, что Гумберг был «связан с большевистским правительством». Эта защита оказалась настолько громоподобной, что подняла сонных зрителей на ноги. Разразившаяся буря аплодисментов вынудила председателя комитета взять паузу и призвать к порядку.
«Могу ли я сразу заявить, – продолжил Робинс, – что услуги этого русского, Александра Гумберга, а также характер этих услуг, оказанных в условиях стресса и под огнем, были таковы, что сделали его, по моему мнению, самым полезным одиноким русским человеком в самые трудные дни российской ситуации?
…Я всегда поддерживаю его с полным уважением и готов выступить перед Комитетом, любым другим надлежащим органом Соединенных Штатов или судом в защиту его патриотизма, его подлинной, мужественной службы. И когда, господа, на него напали как на немецкого агента на основании лживых заявлений, я бросил вызов лицам, стремящимся дискредитировать его. Эти лживые и трусливые клеветники убежали обратно во тьму.
Мне сказали: „Робинс, ты в безопасности. Ты силен, невзирая на пропаганду, направленную на твою дискредитацию. Несмотря на то, что говорят против тебя, ты сможешь выжить, но брось этого маленького еврея, к нему есть вопросы“, на что я ответил: „Семь тысяч раз – нет! Это не входит в рамки моих принципов!“
Этот маленький еврей прошел со мной сквозь огонь. Этот маленький еврей лежал на животе, когда пулеметные очереди прошивали стену над нашими головами и вокруг. Этот маленький еврей встал на крыло моего автомобиля, когда нас окружили прогерманские анархисты, вооруженные винтовками со штыками и револьверами. Этот маленький еврей посмотрел вниз на взведенные курки и, приставив револьвер к животу, ухмыльнулся и спросил у анархистов: „Вы ведь не боитесь, не так ли?“ И я с ним до конца пути.» (Большевистская пропаганда. Слушания в Подкомитете по судебной системе. Сенат США, 6-й конгресс, Вашингтон, 1919).
На заре советско-американских отношений среди известных американских деятелей в Петрограде был еще один американец, заслуживающий внимания. Он не относился к числу официального американского правительственного истеблишмента – отнюдь. В последовательности событий, которым посвящено это повествование, он появляется лишь кратко и случайно. И все же его фигура в такой степени является их частью, а отношение так глубоко раскрывает реалии эпохи, что ни один подобный обзор личностей без него не кажется полным. Это отсылка к тому мятежному и романтическому духу, который бродил по улицам и залам собраний Петрограда в те волнующие дни и впитывал впечатления революции с такой жадной жаждой и волнением. Его имя Джон Рид.
На самом деле здесь мало что можно сказать о Риде. Как всем известно, он был юношей с Западного побережья, выпускником Гарварда, социалистом, бунтарем против американского общества своего времени, писателем, в частности – автором великолепной книги очевидца о первых днях революции «Десять дней, которые потрясли мир». Во многих отношениях Рид был человеком ребячливым и даже раздражающим. С точки зрения официальных американцев Петрограда, впрочем не только официальных, писатель относился к числу людей провокационных, невнимательных, нетерпимых и даже напрасно оскорбительных. Его картина жизни была до крайности фрагментарной. Он мог жестоко ошибаться во многих вещах (хотя редко в виденных собственными глазами). В его критическом отношении к собственной стране и ее обществу концентрировалась вся раздражающая дерзость невежественной и непочтительной молодежи, без признаков искупающей скромности и уважения к возрасту и опыту. Свой антагонизм к собственному обществу он проявил в наихудшее из возможных времен, когда чувства американцев к своей стране были доведены до белого каления, а собственная способность к терпимости снизилась до предела.
И все же историк не может без чувства глубокой печали следить за трагическими и бурными прохождениями Джона Рида в рамках этого исследования. Одаренный поэт, он только и ожидал той великолепной зрелости, которая медленно и мучительно приходит к талантам, обладающим задатками великих наблюдателей, авторов и наблюдателей человеческой натуры. В то время представление Рида о России ограничивалось улицами Петрограда и Москвы. По этой причине оно было не совсем адекватным, а в некоторых отношениях и вовсе пребывающем в заблуждении. Но куда бы ни падал взгляд Рида, он со страстной искренностью и энергией фиксировал все, что перед ним лежало. Несмотря на буйные и раскованные политические пристрастия, повествование Рида о событиях того времени превосходит все другие современные записи с точки зрения своей литературной силы, проникновенности и знанием деталей. Это произведение будет вспоминаться и вспоминаться, в то время когда все остальные забудутся. Через его книгу, как и через весь причудливый отчет о его приключениях и ошибках, проходит бурная волна идеализма ослепительной честности и чистоты, которая непреднамеренно сделала честь американскому обществу, породившему Рида и достоинства которого так плохо понимал он сам.