banner banner banner
Придворный
Придворный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Придворный

скачать книгу бесплатно

– Кажется, что достаточно, – отвечал синьор Гаспаро. – И все-таки хотелось бы услышать некоторые частности относительно общения с мужчинами и с женщинами; это представляется мне очень важным, если учесть, что при дворах бо?льшая часть времени проходит именно в этом общении. И если оно будет однообразным, то быстро приестся.

– Я полагаю, – заметил мессер Федерико, – что мы вложили в нашего придворного познание стольких вещей, что он прекрасно сможет разнообразить беседу, приноравливаясь к качествам тех людей, с которыми придется общаться. Ведь мы же подразумеваем, что он одарен рассудительностью и, руководствуясь ею, своевременно обращается или к серьезным вещам, или к празднествам и играм.

– Так к каким же играм? – настаивал синьор Гаспаро.

Мессер Федерико, рассмеявшись, ответил:

– Давайте спросим совета у фра Серафино, он каждый день находит новые.

– А если кроме шуток, – сказал синьор Гаспаро, – считаете ли вы предосудительным для придворного играть в карты и в кости?

– Лично я – нет, – сказал мессер Федерико, – разве что если кто-нибудь, слишком увлекаясь ими, ради них оставляет в небрежении дела большей важности или играет, только чтобы выиграть деньги, ради этого обманывая партнера, а когда проигрывает, выказывает такую скорбь и горе, что можно счесть его скрягой.

– А что вы скажете о шахматах? – спросил мессер Гаспаро.

– Это, несомненно, развлечение благородное и умное, – ответил мессер Федерико. – Но у него есть, на мой взгляд, один-единственный недостаток: существует опасность овладеть им слишком хорошо. От того, кто хочет в совершенстве овладеть шахматным мастерством, оно требует столько времени и усердия, сколько понадобилось бы для изучения какой-нибудь почтенной науки или совершения какого-либо другого важного дела. А в результате всех усилий он не умеет ничего, кроме игры. Это искусство, в котором – удивительное дело! – быть посредственным похвальнее, чем совершенным.

Синьор Гаспаро возразил:

– Знаю многих испанцев, которые превосходно владеют и этой, и многими другими играми, однако не прилагают к ним большого усердия и не оставляют ради них других дел.

– Уж поверьте мне, что прилагают, – отвечал мессер Федерико, – только скрытно. Но другие игры, о которых вы упомянули, кроме шахмат, – они, пожалуй, не лучше многих виданных мной ничтожных развлечений на потеху толпы. И по-моему, не заслуживают иной похвалы или иной награды, чем данная Александром Великим тому, кто, с дальнего расстояния метая бобы, мастерски насаживал их на кончик иголки[199 - Античные источники, описывающие этот эпизод, нам неизвестны. Поэт Франческо Берни (1497/98–1537) кратко пересказывает его в своем «Диалоге против поэтов», анонимно напечатанном в 1526 г., с некоторыми отличиями от варианта Кастильоне (у Берни это «арбалетчик, раз за разом метко попадающий в боб»). Якобы Александр послал этому умельцу в награду мешок бобов со словами: «Это чтобы у тебя было на что тратить время твоей жизни».].

XXXII

Но оттого, вероятно, что фортуна имеет большую власть над мнениями людей, подчас приходится видеть, как дворянин с самыми прекрасными качествами, щедро одаренный природой, находится в малом благоволении у своего господина и, что называется, ему «не по масти», причем без всякой разумной причины. В самом начале, когда он только впервые появится в присутствии государя и еще ни с кем не знаком, хотя он и остроумен, и скор в ответах, и хорош в жестах, манерах, словах, во всем, что нужно, – государь показывает всем видом, что ценит его невысоко, а то и может даже как-то унизить. Остальные сразу начинают подыгрывать воле государя; и вот уже никто не считает новичка человеком стоящим, не ценит, не уважает, не смеется его шуткам, ни во что не ставит его мнение; зато все пускаются высмеивать его и травить. И ничем этому бедняге не помогут ни его разумные ответы, ни то, что он все схватывает на лету, ибо его приравняют к пажам – так что, будь он даже самым доблестным человеком на свете, он не сможет ничего поделать, но останется только мишенью насмешек. И напротив, если государь выкажет благосклонность к какому-нибудь последнему невежде, ничего не умеющему ни сказать, ни сделать, то часто привычки и повадки этого человека, сколь угодно глупые и нелепые, каждый начинает хвалить с рукоплесканиями и восторгом, и, кажется, весь двор им восхищен, почитает его, все с готовностью смеются его остротам и шуткам, грубым и лишенным соли, скорее вызывающим тошноту, чем смех. Настолько косны и упрямы люди во мнениях, происходящих от расположения или немилости государей.

Пусть же наш придворный, сколь возможно, кроме своей доблести, пользуется и смекалкой, и хитростью; и всегда, когда ему надо прибыть в новое место, где его пока еще не знают, постарается, чтобы доброе мнение о нем шло впереди него, извещая, что в других местах он был в чести у тамошних государей, у дам и у рыцарей. Ибо та его слава, что складывается из суждений многих, производит некое твердое мнение о доблести, которое затем, находя души людей расположенными и подготовленными, без труда поддерживается и возрастает. А кроме того, не придется чувствовать досаду, которая у меня каждый раз возникает, когда меня спрашивает то один, то другой, кто я, откуда и как меня зовут.

XXXIII

– Не знаю, насколько это способно помочь, – возразил мессер Бернардо Биббиена, – поскольку со мною, и уверен, что и со многими другими, бывало не раз, что я, еще не видев такую-то вещь, воображал в душе, со слов разумных людей, что-то весьма совершенное, но потом, увидев, находил ее ничтожной – и надолго оставался в глубоком разочаровании. А случалось это лишь оттого, что я сильно верил молве и рисовал у себя в душе целый образ, а потом, когда сопоставлял его с истиной, то пусть даже подлинная вещь была велика и превосходна, – по сравнению с тем, что я себе воображал, она казалась мне слишком малой. Боюсь, так может получиться и с нашим придворным. И не знаю, хорошо ли поощрять такие ожидания, распуская впереди себя подобную славу; ибо души людей зачастую воображают себе то, чему невозможно соответствовать, и в результате больше теряешь, чем приобретаешь.

Мессер Федерико сказал на это:

– Вещи, которые вам и многим кажутся куда меньшими, чем слава о них, в большинстве относятся к тем, о которых наше око судит по первому взгляду. Как если вы никогда не были в Неаполе или в Риме, то, слыша разговоры о них, вообразите себе куда больше, чем, возможно, то, что окажется перед вашими глазами. Но с качествами людей так не бывает, ибо снаружи видно лишь меньшее. Поэтому если в первый день, слушая рассуждения некоего дворянина, вы не найдете в нем тех достоинств, какие воображали прежде, ведь не лишите вы его тут же вашего доброго мнения, как в тех вещах, которые глаз оценивает сразу. Нет, вы будете ожидать день за днем, не обнаружится ли в нем какая-то скрытая добродетель, держась того впечатления, что возникло у вас изначально со слов многих. И потом, когда он проявит это качество (чего я и ожидаю от нашего придворного), его репутация будет ежечасно находить для вас подтверждение в его делах и вы всегда будете держать в мыслях что-то большее того, что видите.

XXXIV

Конечно, нельзя отрицать, что первые впечатления имеют огромную силу и что нам нужно быть в них очень осторожными. И чтобы вы поняли, насколько это важно, расскажу вам один случай.

В свое время знал я одного дворянина, который хотя имел довольно приятный вид, скромные манеры, а при этом был и хорошим воином, но не был ни в одном из этих качеств настолько превосходен, чтобы не нашлись многие ему равные и даже превосходящие его. И случилось так, что по воле судьбы одна женщина горячо его полюбила. Эта любовь росла день ото дня, ибо молодой человек выказывал ответное чувство; а поскольку у них не было способа поговорить наедине, женщина, слишком увлеченная страстью, открыла свое желание другой женщине, через которую надеялась что-то устроить. Та женщина не была ниже первой ни благородством, ни красотой. И вот, услышав столь пылкие речи об этом молодом человеке, которого она никогда не видела, и зная, что ее подруга, известная ей и сдержанностью, и благоразумием, безоглядно в него влюблена, она тут же вообразила, будто он самый красивый, умный, порядочный – словом, самый достойный любви мужчина, какой только может быть на свете. И таким образом, не видя его, настолько горячо в него влюбилась, что не ради подруги, а ради себя самой стала делать все, чтобы приобрести его, добившись от него ответной любви. Что и удалось без большого труда, ибо, поверьте, она была скорее из тех, чьей благосклонности ищут, чем искала ее сама.

Теперь слушайте, что было дальше. Через какое-то время случилось, что письмо, которое написала эта вторая женщина своему возлюбленному, попало в руки еще одной женщине, редкостной красавице, тоже весьма знатной и обходительной. И она, как большинство женщин, любопытная и жадная до секретов, вскрыла это письмо и увидела, что оно написано с величайшей любовью. И нежные и полные огня слова, которые она прочла, сначала подвигли ее к сочувствию (ибо она прекрасно знала и кем послано письмо, и кому послано), но потом взяли над ней такую силу, что, вращая их в уме и размышляя, каков должен быть внушивший той женщине столь сильную любовь, она вскоре влюбилась и сама, – то есть письмо произвело на нее воздействие большее, чем если бы тот молодой человек сам послал eй любовное признание. И как случается, что яд, подложенный в блюдо государю, убивает первого, кто его попробует, так и эта бедняжка, из-за того что была слишком жадной, выпила любовный яд, приготовленный для другого.

Что осталось сказать? Дело получило огласку, и вышло так, что многие женщины, кроме названных, кто из соперничества, кто из подражания, употребили все искусство, все старание, чтобы добиться любви этого человека и некоторое время прямо-таки рвали его друг у дружки из рук, как мальчишки черешню. А все произошло от первого мнения женщины, узнавшей, как его любит другая.

XXXV

Синьор Гаспаро Паллавичино, смеясь, ответил:

– Вы, пытаясь привести разумные доводы в пользу вашего мнения, выставляете передо мной женщин, которые в большинстве поступают помимо всякого разума. И если договорите все до конца, этот ваш любимец столь многих женщин на самом деле, вероятнее всего, окажется невеждой и ничтожеством. Ибо они обычно привязываются к худшим и, как овцы в стаде, делают то же, что, как они видели, сделала первая из них, хорошее или дурное. К тому же они так завидуют друг дружке, что, будь он хоть чудовищем, и тогда бы они желали его похитить одна у другой.

Тут многие, почти все, бросились наперебой возражать синьору Гаспаро, но синьора герцогиня повелела всем молчать.

– Я позволила бы дать вам ответ, если бы ваши дурные слова о женщинах не были столь чужды истине, что должны лечь бременем стыда не на них, а скорее на говорящем это. Но не хочу, чтобы вас избавили от этого вашего дурного обычая, опровергая всею силой возможных доводов. Нужно, чтобы за вашу провинность вы понесли тяжелейшую кару – дурное мнение, которое составят о вас все, слышавшие эти ваши речи, – сказала она, впрочем с улыбкой.

– Не следует говорить, синьор Гаспаро, – сказал мессер Федерико, – что женщины столь чужды разума, даже если подчас их может больше подвигнуть к любви суждение других, чем свое собственное. Ведь и государи, и многие мудрые люди часто делают ровно то же; по правде сказать, и вы сами, да и все мы, даже в этот самый момент, верим больше мнению других, чем собственному. Например, недавно тут нам представили, под именем Саннадзаро[200 - Якопо Саннадзаро (1458–1530) – неаполитанский поэт. Известен прежде всего как автор пасторального романа-поэмы «Аркадия», имевшего чрезвычайный успех у читателей Европы с конца XV по XVIII в. Много писал как на вольгаре, так и на латыни (цикл «Рыбацкие эклоги», поэма «О рождении Девы»). Отзвук Саннадзаро различим в поэзии самого Кастильоне; не исключено, что он говорит о собственных стихах.], несколько стихов, и они всем показались превосходными, им удивлялись, их громко хвалили; потом, когда обнаружилось, что они написаны другим, их тут же разжаловали и сочли хуже посредственных! В другой раз в присутствии синьоры герцогини пропели мотет, и он никому не понравился, никто не похвалил его, пока не выяснилось, что это сочинение Жоскена де Пре[201 - Жоскен де Пре (ок. 1450–1521) – выдающийся французский композитор; в начале 1480-х гг. служил при дворе Людовика XI, а затем до 1504 г. при итальянских дворах (Милан, Рим, Феррара). Окончил жизнь в сане настоятеля собора в Конде-сюр-л’Эско (Франция).]. Но какое вам привести еще более ясное свидетельство о силе мнения? Напомнить, как вы сами, пробуя одно и то же вино, в первый раз назвали его отличным, а во второй – абсолютно безвкусным? Только потому, что вас убедили, будто вы пьете два разных вина – одно с Генуэзской Ривьеры, а другое из здешних мест. И когда уже открылась ошибка, вы все никак не хотели поверить, – так крепко утвердилось в вашем уме ложное мнение, принятое, заметим, с чужих слов.

XXXVI

Поэтому и должен придворный заботиться о том, чтобы с самого начала произвести доброе впечатление, сознавая, как бывает вредно, а то и смертельно опасно впасть в противоположное. И такая опасность грозит более других тем, кто слишком уж стремится быть забавным, надеясь тем самым приобрести некую свободу, которая позволит им делать и говорить что ни попало, не задумываясь. Но подчас эти молодцы попадают в неловкое положение и, не зная, как выпутаться, пробуют помочь себе, обратив все в смех; однако делают это настолько неуклюже, что лишь наводят тоску, оставляя тех, кто их видит и слушает, совершенно холодными. А иногда они, думая, что это остроумно и забавно, пускаются говорить в присутствии весьма знатных дам, и даже самим этим дамам, сальные и бесстыдные слова; и чем больше вводят их в краску, тем больше гордятся собой как умелыми придворными, безмерно веселые и довольные прекрасным качеством, которым они, по собственному мнению, обладают. Но ничто другое не побуждает их к такому скотству, как желание прослыть «своим парнем» – имя, которое одно лишь кажется им похвальным, так что они гордятся им как никаким другим, а чтобы получить его, городят самые гнусные и позорные дикости на свете. Им ничего не стоит столкнуть другого с лестницы, хватить поленом или кирпичом по почкам, бросить горсть пыли в глаза, столкнуть лошадь товарища в канаву или вниз с какого-нибудь склона. Или за столом: плеснуть в лицо супом или подливой, кинуть кусок желе – и все ради смеха. А кто искусней в этих делах, тот сам себя считает лучшим придворным, образцом галантности, заслуживающим великой славы. И когда они зазывают какого-нибудь благородного человека разделить их забавы, а тот отказывается принять участие в этих скотских шутках, говорят, что он слишком умничает и «поучает» и, стало быть, «не свой парень». Но бывает и хуже. Заключают пари и ставят на спор деньги, обещая их тому, кто съест нечто самое тошнотворное и зловонное, и находят столь отвратительное для человеческих чувств, что без сильнейшего омерзения и упомянуть это невозможно.

XXXVII

– Что же это такое? – поинтересовался синьор Лудовико Пио.

– Пусть вам расскажет маркиз Фебус, который не раз видывал это во Франции. А может, с ним и самим такое случалось, – отвечал мессер Федерико.

– Нет, я не видал во Франции ничего такого, чего бы не делали в Италии, – отозвался маркиз Фебус. – Но вот все, что есть хорошего у итальянцев в одежде, в празднествах, пиршествах, военных делах и в остальном, что прилично придворному, взято у французов.

– Я не говорю, что среди французов нет рыцарей с самыми приличными и скромными манерами; и сам среди них знаю многих, достойных всякой похвалы. Но есть и такие, что не очень-то следят за своим поведением. А вообще говоря, думаю, что с итальянцами более сходятся своими повадками испанцы, нежели французы; ибо свойственная испанцам спокойная серьезность мне кажется нам, итальянцам, куда более подходящей, чем та бойкая живость, по которой француза узнаешь почти в любом жесте. В них она не раздражает, но даже кажется приятной, ибо настолько присуща им от природы, что в ней не видится ничего нарочитого. Но есть много итальянцев, которые старательно пытаются подражать этой манере – и лишь приучаются при разговоре трясти головой, грубо и неловко раскланиваться, а гуляя по городу, шагать так быстро, что за ними не поспевают слуги. Им кажется, что они выглядят при этом настоящими французами, столь же раскованными; только редко это им удается – разве что тем, что выросли во Франции и с детства усвоили эту манеру.

С детства, кстати, надо учиться и языкам – что я считаю для придворного очень похвальным, – особенно испанскому и французскому, поскольку и с одним, и с другим народом нам в Италии часто приходится иметь дело, да и сходство они имеют с нами больше, чем любые другие народы. И у обоих этих государей, поскольку они сильнее всех на войне и блистательнее всех в мирные дни, дворы всегда полны благородных рыцарей, которых они рассылают по всему свету; уметь общаться с ними нужно и нам.

XXXVIII

Сейчас я не хочу слишком подробно распространяться о том, что и так хорошо известно: о том, например, что наш придворный не должен предаваться обжорству и пьянству, или давать волю какой-либо дурной привычке, или быть грязным и неопрятным в быту, с повадками деревенщины, которые и за тысячу миль напоминают о мотыге и плуге. Ибо человек такого сорта не только не имеет надежды стать хорошим придворным, но и дела ему никакого не поручишь, разве что овец пасти.

А в заключение скажу: да, хорошо было бы нашему придворному в совершенстве уметь все, что мы сочли приличным для него, – да так, чтобы все возможное давалось ему легко и все бы ему удивлялись, а он – никому. Но чтобы, однако, это не было неким гордым и презрительным равнодушием, как у некоторых, нарочито выказывающих, будто им ничто не дивно в делах других людей; ибо они наперед уверены, что сами сделали бы гораздо лучше, и поэтому презрительно молчат, не считая их достойными разговора, как бы подавая этим знак, будто никто им не равен и даже не способен постигнуть глубину их познаний. Пусть наш придворный избегает этих отвратительных привычек и сочувственно и доброжелательно хвалит добрые дела других; и даже если чувствует себя достойным восхищения и далеко превосходящим всех остальных, пусть отнюдь не выказывает такого мнения. Но поскольку в человеческой природе столь полные совершенства встречаются крайне редко, а пожалуй что и никогда, человеку, сознающему свой недостаток в чем-либо, не должно терять ни веру в себя, ни надежду подняться на высокую ступень, даже если он не может достичь того полного и высшего совершенства, к которому стремится. В каждом искусстве есть, кроме первой, и другие достославные ступени; и кто по-настоящему стремится к вершине, уж до середины-то горы, как правило, доходит. И если наш придворный окажется замечателен в каком-то деле, кроме военного, пусть ищет за это одобрения и чести, но будет в этом сдержанным и рассудительным, умело и своевременно привлекая внимание окружающих и показывая то, в чем считает себя мастером, – но без назойливости, а будто невзначай, скорее по просьбе других, чем по своему желанию. И все, что соберется он показать или сказать, пусть обдумывает заранее, ко всему готовится; но выглядеть все должно так, будто делается или говорится вдруг. А предметов, в которых сознает свою посредственность, пусть касается разве что вскользь, не погружаясь в них слишком, но так, чтобы можно было поверить, будто он понимает в них гораздо больше, чем выказывает, – подобно некоторым поэтам, которые затрагивали и тонкости философии или других наук, хотя разбирались в них плохо. Но тем, в чем он сознает себя полным профаном, пусть вовсе никогда не занимается и не ищет от этого никакой славы; даже, если нужно, пусть откровенно признается, что ничего в них не смыслит.

XXXIX

– А вот Николетто поступил противоположно, – сказал Кальмета. – Он был превосходнейшим философом, но в законах понимал не больше, чем умел летать[202 - Николетто Вернья (ок. 1420–1499) – итальянский философ, последователь Аверроэса (Ибн Рушда), андалусского философа XII в., астролог и медик. Долгое время преподавал в Падуанском университете. Рассказанный случай похож на анекдот, вышучивающий важные постулаты учения аверроистов: 1) тезис о единстве интеллекта как общего достояния человеческого рода и 2) первенство наук о природе перед гуманитарными науками.]. И когда подеста?[203 - Подеста – глава городского управления, наместник Венецианской республики, под властью которой находилась Падуя.] Падуи решил поручить ему лекции о праве, он не захотел, даже убеждаемый многими учеными, разочаровать его и честно признаться, что не разбирается в этом. Он всегда говорил, что не согласен в этом вопросе с Сократом и считает недостойным философа говорить, что он чего-либо не знает[204 - В платоновской «Апологии Сократа» читаем отзыв Сократа об одном знаменитом афиняне, слывшем виликим мудрецом: «…Этот муж только кажется мудрым и многим другим, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет; и я старался доказать ему, что он только считает себя мудрым, а на самом деле не мудр. От этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня. Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, что что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю» (21с – d / Пер. М. Соловьева).].

– Я не к тому веду, чтобы придворный сам от себя, никем не спрошенный, твердил о себе, что чего-то не знает, – ответил мессер Федерико. – Ибо мне неприятна такая глупость: оговаривать и принижать самого себя; и я смеюсь над людьми, которые безо всякой необходимости, с охотой рассказывают о себе вещи, которые, даже если случились не по их вине, бросают на них некую тень позора, – как делал один всем вам известный рыцарь, который каждый раз, когда при нем поминали сражение под Пармой с королем Карлом, тут же начинал говорить, каким именно образом он сбежал с поля боя[205 - Имеется в виду сражение при Форново, под Пармой (1495), французского войска во главе с королем Карлом VIII, возвращающегося из своего итальянского похода, против войск Венецианской республики и ее союзников – герцогств Милана и Мантуи. Бой шел с переменным успехом, пока наконец французы не ударили решительно по правому флангу противника, вызвав в итальянских рядах паническое бегство. (Этот момент, вероятно, и запомнился знакомому мессера Федерико.) Битву, почти уже было проигранную Лигой, свело к «ничьей» удачное нападение миланских конников на королевский лагерь, в результате которого Карл VIII едва избежал плена.], – и казалось, что в тот день он ничего другого не делал, не видел и не слышал. Рассказывая об одном славном турнире, этот рыцарь всегда вспоминал, как свалился с лошади; а еще часто в разговорах прямо-таки искал повода вспомнить, как однажды ночью пошел на свидание с женщиной, а его изрядно попотчевали палкой. Пусть наш придворный ни за что не болтает о себе такого вздора, а когда ему будет предложено проявить себя в деле, в котором он вовсе не мастер, пусть отбивается от него как может. А если настаивают, пусть ясно даст понять, что не знает этого дела, прежде чем брать на себя такой риск. И так он избежит осуждения, которого ныне заслуживают многие, которые, Бог знает по какому извращению чутья или неразумию, бросаются делать то, в чем не смыслят, оставляя то, что знают.

К примеру, мне знаком один превосходнейший музыкант, который, оставив музыку, ушел с головой в сочинение стихов, считая себя в этом деле каким-то великим; над стихами его все потешаются, а музыкальное мастерство он растерял. Другой, будучи одним из лучших на свете художников, презрев искусство, в котором ему вряд ли найдешь равного, взялся за изучение философии и имеет в этом столь странные теории и такие небывалые химеры, какие изобразить не под силу всему его живописному искусству[206 - Речь, несомненно, идет о Леонардо да Винчи, чьи научные штудии и инженерные проекты расценивались современниками как чудачества.]. И подобных примеров без счета. А есть такие, что, сознавая свое высокое мастерство в одном, основным делом делают другое, в котором они, впрочем, тоже не профаны; но каждый раз, когда им выпадает случай показать себя в том деле, в котором они чувствуют себя мастерами, делают это играючи; и окружающие, видя, как сильны они в том, что не является их главным делом, верят, что уж в главном-то их мастерство еще намного выше. Такая смекалка, если ей сопутствует благоразумие, по-моему, совершенно не порок.

XL

Синьор Гаспаро Паллавичино ответил:

– Мне это кажется не смекалкой, но прямым обманом; а тому, кто хочет быть порядочным человеком, думаю, не к лицу обманывать.

– Это скорее не обман, а некоторое приукрашивание того, что человек делает, – сказал мессер Федерико. – А если даже обман, то не предосудительный. Вы же не скажете, что, когда двое бьются на турнире, тот, кто побил товарища, обманул его! Он побил, потому что искуснее в бою. Или, скажем, у вас есть драгоценный камень, очень красивый и без оправы; но когда он попадет в руки хорошего ювелира, который, поместив в оправу, сделает его еще прекраснее, вы же не скажете, что ювелир обманывает глаза тех, кто любуется этим камнем! И даже если это обман, он заслуживает похвалы, ибо, руководимые добрым рассуждением и искусством, руки мастера весьма часто придают еще большую красоту и изящество слоновой кости, или серебру, или прекрасному камню, оправляя его в чистое золото. Поэтому не будем говорить, что искусство – или «обман», если вам угодно его так называть, – заслуживает какого-то порицания. И нет ничего неприличного в том, когда человек, сознающий себя сто?ящим в каком-то деле, умело ищет случая показать себя в нем и так же скрывает те свои стороны, которые кажутся ему менее похвальными, – но и то и другое делает с некой осторожной маскировкой. Не помните ли, как король Ферранте[207 - Неаполитанский король Ферранте II, см. примеч. 24. Повышенное внимание молодого короля к своему внешнему виду отмечали и другие современники.] при любой возможности, словно невзначай, раздевался до жилета, зная, что хорошо сложен? Зато он, поскольку знал, что руки его не так хороши, редко или почти никогда не снимал перчаток? И мало кто замечал, что он делает это преднамеренно. Еще, припоминается, я где-то читал, что Юлий Цезарь охотно носил лавровый венок, чтобы прикрыть лысину[208 - Передано у Светония (Божественный Юлий. XLV, 2).]. Но во всех таких способах нужно быть очень осмотрительным и разборчивым, чтобы не выйти из границ уместного; ибо нередко человек, избегая одной ошибки, впадает в другую и вместо похвалы получает порицание.

XLI

Итак, самое безопасное в образе жизни и в общении – придерживаться некой честной середины, этого поистине самого надежного и крепкого щита от зависти, которой нужно беречься изо всех сил. И пусть наш придворный остерегается навлечь на себя имя обманщика или человека пустого, что иногда случается и с теми, кто этого не заслуживает. Поэтому пусть в разговорах остерегается выходить из границ правдоподобия и не слишком часто высказывает «правду, имеющую обличье лжи»[209 - Отсылка к Данте: «Для правды, имеющей обличье лжи, / Человек должен, по возможности, замыкать уста, / Ибо это без вины приносит срам» (Ад. XVI, 124–126; подстрочный пер. мой – П. Е.).], – как многие, которые ни о чем другом так не любят поговорить, как о чудесных случаях, и хотят, чтобы каждому такому их рассказу верили.

Иные при самом начале дружбы, чтобы приобрести доброе расположение нового друга, в первый же день клянутся, что нет человека в мире, которого они любили бы больше него, что они с радостью отдадут за него душу, и плетут тому подобные нелепицы; а расставаясь с ним, делают вид, будто плачут и не могут вымолвить слова от печали. Слишком желая, чтобы их сочли любезными, они сами заставляют думать о себе как о лживых и глупых льстецах. Но слишком долго и тягостно было бы рассказывать о всех просчетах, какие может сделать человек в разговоре. А относительно того, что я хотел бы видеть в придворном, сверх уже сказанного, лишь прибавлю: пусть в разговоре он будет доброжелателен, приноравливается к тому, с кем говорит, умея некой мягкостью успокаивать души слушателей и приятными шутками и остротами осмотрительно подводить их к радости и смеху, так чтобы, не надоедая и даже не насыщая, оставаться всегда приятным.

XLII

Надеюсь, синьора Эмилия все-таки позволит мне умолкнуть; если же нет, то из своих же слов я вынужден буду убедиться, что сам я – совсем не тот хороший придворный, о котором рассказывал. Ведь я не в силах не только передать чужие здравые суждения, ни сегодня, а может, и никогда здесь не звучавшие, но и просто высказать собственные мысли, ценные или нет.

Синьор префект улыбнулся на эти слова:

– Я бы не хотел, чтобы у кого-либо здесь создалось ложное впечатление, будто вы плохой придворный. Ибо, конечно, вы желаете замолчать, лишь бы не трудиться, а не потому, что вам не о чем сказать. Поэтому, чтобы, ведя столь прекрасный разговор в столь достойном кругу, нам ничего не упустить, будет достаточно, если вы нас научите, как должно применять шутки, о которых вы упомянули, и покажете нам искусство, объемлющее весь этот род приятного общения, чтобы приличным образом вводить в беседу смех и веселье, так как я и вправду считаю это искусство весьма важным и вполне приличным для придворного.

– Мой государь, – отвечал мессер Федерико, – шутки и остроты чаще бывают даром и милостью природы, нежели плодами искусства; но еще в этом некоторые народы смышленее, чем другие; так, например, тосканцы – известные острословы. Кажется, это довольно свойственно также испанцам. Но немало и в этих, и в других народах таких шутников, которые подчас, от излишней говорливости переходя границы, становятся безвкусными и нелепыми; они уже не обращают внимания ни на то, какого сорта люди перед ними, ни на место, где находятся, ни на время и не думают о достоинстве и мере, которые должны соблюдать.

XLIII

– Вы отрицаете, что в шутках может быть что-то от искусства? – спросил синьор префект. – Но при этом, порицая тех, кто не соблюдает в шутках достоинства и серьезности, не разбирает ни времени, ни лица, по-моему, сами же доказываете, что этому возможно обучать, подчиняя шутки определенным правилам.

– Эти правила, мой государь, – отвечал мессер Федерико, – настолько всеобщи, что уместны и полезны в любом деле. Но я сказал, что в шутках нет ничего от искусства, вот почему. Как мне представляется, шутки бывают только двух видов. Один – развертывается в довольно длинное повествование; мы видим, как некоторые люди рассказывают о том, что с ними произошло, что они видели и слышали, так талантливо и живо, что жестами и словами будто дают нам увидеть это своими глазами и даже потрогать руками. Манеру их рассказа можно назвать, чтоб не искать другого слова, забавной или галантной. Другой вид – шутки совсем короткие. К ним относятся высказывания меткие и острые, какие часто можно слышать среди нас, а порой и язвительные: даже думаю, что без некоторой колкости они потеряли бы свою прелесть[210 - Cр.: Цицерон. Об ораторе. II, 69: «Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого-нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой-нибудь приметный и смешной недостаток».]; у древних они именовались афоризмами, теперь иные называют их остротами. Итак, я хочу сказать, что в шутках первого рода, то есть в шутливом рассказе, не требуется ничего от искусства, ибо сама природа создает и воспитывает человека, способного увлекательно рассказывать; это она дает ему лицо, жесты, голос и подходящие слова, чтобы изобразить то, что он хочет. В шутках другого рода, то есть в остротах, что и делать искусству? Ведь острие этой шутки должно попасть в мишень еще прежде, нежели может показаться, что состривший как-то мог ее обдумать; а иначе она выйдет несмешной и не произведет никакого воздействия. Поэтому я считаю все это делом таланта и природы.

Тут вступил в разговор мессер Пьетро Бембо:

– Синьор префект не отрицает сказанного вами, что природа и дарование стоят на первом месте, особенно в том, что касается выдумки; но можно определенно утверждать, что в душе каждого человека, с любой степенью одаренности, возникают замыслы как хорошие, так и дурные, в большей или меньшей степени, а потом искусство их оттачивает и исправляет, помогая избирать хорошее и отвергать дурное. Поэтому, оставив относящееся к дарованию, покажите нам то, что принадлежит области искусства; то есть расскажите о шутках и остротах, вызывающих смех: какие из них приличны придворному, а какие нет и в какое время, каким образом подобает их применять. Вот чего ждет от вас синьор префект.

XLIV

– Здесь нет ни одного, кому бы я не уступал во всем, а в остроумии и подавно, – сказал мессер Федерико, улыбаясь. – Кроме разве что, может быть, глупостей, которые часто смешат людей больше, чем разумные слова, когда их принимают как шутку.

И он повернулся лицом к графу Лудовико и мессеру Бернардо Биббиене:

– Вот кто мастера! Если мне придется говорить о шуточных словах, я должен сперва поучиться этому у них.

– Кажется, вы занялись тем самым, в чем якобы ничего не понимаете, – отозвался граф Лудовико. – То есть хотите насмешить всех присутствующих, вышучивая мессера Бернардо и меня. Ведь каждый знает, что вы сами намного больше обладаете тем, за что хвалите. Так что, если уж вы устали, лучше просто попросить милости у синьоры герцогини, чтобы та перенесла разговор на завтра, чем уклоняться от труда уловками.

Мессер Федерико попытался было возразить, но синьора Эмилия тут же остановила его:

– Это нарушение порядка: мы ведем этот разговор не для того, чтобы то одного, то другого расхваливать. Достаточно того, что все здесь прекрасно друг друга знают. Но поскольку я не забыла, что вы, граф, вчера обвинили меня в неравном распределении трудов, то хорошо, пусть мессер Федерико отдохнет, а поручение рассказать о шутках возложим на мессера Бернардо Биббиену, ибо не только знаем его как большого шутника в разговорах, но и помним, что он не раз обещал написать нечто на эту тему; стало быть, можно верить, что он много об этом думал и вполне удовлетворительно сможет нам рассказать. А потом, когда поговорим, сколько уж придется, о шутках, мессер Федерико доскажет то, что еще осталось, о придворном.

– Синьора, уж и не знаю, что мне еще осталось сказать, – отвечал мессер Федерико. – Но я, подобно путнику, который прошагав полдня, уже утомился, отдохну немного во время речи мессера Бернардо под звук его слов, словно в тени какого-нибудь приятнейшего дерева, под нежное журчание живого источника[211 - В оригинале угадывается аллюзия на стихи Петрарки (Канцоньере. CCXXXI).]. И может быть, потом, собравшись с силами, смогу сказать что-то еще.

В ответ мессер Бернардо лишь рассмеялся:

– Если я вам покажу мою макушку, сами увидите, хватит ли вам тени от листвы моего дерева. Послушать журчание этого живого источника вам, может быть, и удастся, поскольку я уже однажды был превращен в источник (не одним из древних богов, но нашим фра Мариано) и с тех пор вода во мне не иссякает.

При этих словах все рассмеялись, потому что смешная проделка, которую имел в виду мессер Бернардо, произошедшая в Риме в присутствии Галеотто, кардинала церкви Святого Петра во Узах, была всем прекрасно известна[212 - Галеотто Франчотти делла Ровере (1477 или 1480–1508) – племянник папы Юлия II, сделавший при понтификате дяди молниеносную церковную карьеру. Епископ Лукки, Беневента и Виченцы, вице-канцлер Святого престола. См. также примеч. 182. Из того, что Кастильоне не сопроводил это место комментарием, можно предположить, что случай, упоминаемый здесь, был известен кругу его читателей еще спустя почти двадцать лет после разговора. Но в сохранившихся воспоминаниях и переписке современников о нем нет сведений, – возможно, потому, что его неудобно было предавать письму. Фра Мариано слыл мастером чрезвычайно озорных и подчас непристойных проделок.].

XLV

Когда смех наконец утих, синьора Эмилия сказала:

– Прекращайте уже смешить нас своими шутками, а лучше научите, как их использовать, откуда черпать, да и всему остальному, что знаете об этом предмете. И чтобы не терять более времени, сейчас сразу и начинайте.

– Да стоит ли? – отозвался мессер Бернардо. – Час уже поздний. Чтобы моя речь о шутках не вышла неостроумной и скучной, лучше, может быть, отложить ее до завтра?

Многие тут же стали возражать, что еще не поздно, что совсем еще не время прекращать разговор. Тогда мессер Бернардо сказал, обращаясь к синьоре герцогине и синьоре Эмилии:

– Я не собираюсь уклоняться от поручения, хотя, как сам обычно удивляюсь людям, которые осмеливаются петь под виолу в присутствии нашего Якопо Сансекондо[213 - Якопо да Сансекондо (ок. 1468 – после 1524) – знаменитый певец и музыкант. В начале XVI в. служил при дворах Мантуи, Феррары, Урбино; во время понтификата Льва Х был приглашен в Рим. Пьетро Аретино в едкой шутке приводит его в пример безудержного распутства. Кастильоне в одном из писем 1522 г. смутно упоминает о каких-то несчастьях, постигших певца в это время. Предположительно, послужил Рафаэлю моделью для изображения Аполлона в композиции «Аполлон на Парнасе» (Станцы Рафаэля, Ватикан).], так же не подобало бы мне рассуждать о шутках в присутствии тех, кто разбирается в предмете моей речи гораздо больше меня. Но чтобы не давать этим господам предлога отказываться от вверенного им дела, изложу сколь возможно кратко то, что приходит на ум относительно вещей, вызывающих смех.

Смех настолько свойственен нам, что, описывая человека как вид, подчас называют его «животным, способным к смеху», – ибо смех можно наблюдать только у людей, и почти всегда он является знаком некоего веселья, ощущаемого в душе, которая от природы влечется к удовольствию и желает покоя и развлечения, для чего люди находят много всяких средств, таких как празднества и разного рода зрелища. И поскольку мы любим то, что приносит нам развлечение, у древних царей, у римлян, у афинян, у многих других было в обычае, с целью стяжать благоволение граждан и насытить взоры и умы толпы, возводить большие театры и другие публичные здания, устраивая в них небывалые игры, скачки, бег на колесницах, сражения, представления с удивительными животными, трагедии и морески[214 - О мореске см. примеч. 49. Возможно, здесь этим словом анахронистически означаются культовые пляски с оружием (как, например, римские культовые танцы куретов и салиев) или же древние мимы – фарсовые представления, которые, как и некоторые морески, имели в себе эротический элемент.]. Этих зрелищ не чурались даже строгие философы, которые часто своим умам, изнуренным высокими рассуждениями и божественными мыслями, давали отдых в подобных зрелищах и в пирах, то есть в том, в чем с удовольствием проводят время и все остальные люди. Ибо не одни земледельцы, моряки и другие, кто живет суровым и тяжким ручным трудом, но и святые монахи, и узники, с часу на час ждущие смерти, ищут какого-то целительного средства для развлечения.

Все, вызывающее смех, веселит душу и доставляет удовольствие, на время прогоняя от человека удручающие тяготы, которыми наполнена наша жизнь. Поэтому, как видите, смех желанен всем, и весьма достоин похвалы тот, кто умеет вызывать его в подобающее время и достойным образом. Но что такое этот смех, где он таится и каким образом подчас охватывает наши жилы, глаза, уста и бока, которые мы, кажется, вот-вот надорвем от смеха, – да так, что всей нашей силы не хватает его сдержать? Судить об этом я предоставляю Демокриту[215 - Буквально заимствовано у Цицерона. Ср.: Об ораторе. II, 58: «…о том, что такое смех, как он возникает, где его место в нашем теле, отчего он возбуждается и так внезапно вырывается, что при всем желании мы не можем его сдержать, каким образом он сразу захватывает легкие, рот, жилы, лицо и глаза, – обо всем этом пусть толкует Демокрит…» Демокрит, как в древности, так и в эпоху Возрождения, представлял собой типическую фигуру «смеющегося философа», в противоположность «плачущему философу» – Гераклиту.], который хоть, кажется, и обещал, но все-таки не смог рассказать об этом.

XLVI

Итак, ситуация, в которой возникает смешное, и, можно сказать, сам его источник есть некая нелепость; ибо смеются всегда над тем, что нелепо, что выглядит дурно, но не является дурным[216 - Рar che stian male, senza per? star male. В этом месте также почти дословно повторяется Цицерон; однако Кастильоне сознательно меняет его мысль. Ср.: Об ораторе. II, 58 / Пер. Ф. Петровского: «…источник и, так сказать, область смешного – это, пожалуй, все непристойное и безобразное; ибо смех исключительно или почти исключительно вызывается тем, что обозначает или указывает что-нибудь непристойное без непристойности».]. Я не умею объяснить это иначе; но если обратите внимание на самих себя, то увидите, что мы почти всегда смеемся над чем-то неподобающим, которое, впрочем, не есть зло. Какие же способы должен использовать придворный, чтобы вызывать смех, и до какого предела? Попытаюсь рассказать вам об этом в меру моего разумения. Ибо смешить придворному не всегда прилично; и отнюдь не прилично ему вызывать смех так, как вызывают его сумасшедшие, пьяные, глупцы и даже шуты. И хотя и кажется, что при дворах привечают людей и такого рода, они не заслуживают звания придворных, но сообразно их имени каждый из них так и оценивается, каков он есть.

Вызывая смех колкостями, надо с осторожностью соблюдать предел и меру, принимая во внимание также и личность того, кому эти колкости адресованы. Ибо отнюдь не смешно, когда вышучивают убогого или находящегося в беде. Не подобает смеяться и над заведомым злодеем и преступником, ибо такие заслуживают большего наказания, чем шутки. А смеяться над убогими самой человеческой душе претит, разве кто из них в самом убожестве своем кичится и ведет себя с гордостью и превозношением. Не следует задевать и тех, которые всеми почитаемы и любимы, а также могущественных, ибо, смеясь над такими, можно подчас приобрести опасных врагов. Поэтому пристойно шутить и смеяться над пороками, живущими в людях не столь убогих, что они вызывали бы сострадание, не столь порочных, что они представляются заслуживающими казни, и не столь значительных, что даже мелкое досаждение, причиненное им, способно навлечь большую беду.

XLVII

Еще надо знать, что те же ситуации, в которых рождаются смешные остроты, рождают и серьезные слова похвалы и порицания, – и подчас это одни и те же слова. Так, желая похвалить щедрого человека, который все свое разделяет с друзьями, бывает, говорят: «То, что он имеет, – не его»; то же самое можно сказать в порицание тому, кто украл или другим дурным способом приобрел свое имение. Еще говорят: «Этой женщины на всех хватает», желая похвалить ее разумность и доброту; и то же самое может сказать желающий ее опорочить, имея в виду, что эта женщина принадлежит всем.

Но чаще случается, что повод к этому подают не одни и те же слова, но одни и те же ситуации. Так, на днях стояли в церкви за мессой три рыцаря и одна дама, к которой питал любовь один из этих троих. И тут появляется нищий попрошайка и, остановившись перед дамой, начинает выпрашивать у нее милостыню, повторяя раз за разом свою мольбу жалобным голосом, даже со стоном. Она же ему и милостыню не подает, и не отказывает, чтобы он шел с Богом, но стоит с отсутствующим видом, словно задумавшись о чем-то другом. Тут влюбленный рыцарь говорит своим товарищам: «Видите, на что могу я надеяться от моей госпожи. Она так жестока, что не только не подает милостыню этому бедняге, раздетому и умирающему с голоду, который так мучительно и долго ее умоляет, но даже не отсылает его. Так сладко ей видеть перед собой того, кто, изнемогая от мук, напрасно взывает к еe состраданию». Один из друзей отвечает: «Здесь не жестокость, но молчаливый урок для вас: госпожа дает вам понять, что никогда не окажет снисхождения тому, кто, умоляя ее, слишком назойлив». А другой говорит: «Напротив, она извещает, что не даст вам того, о чем вы просите, но ей нравится, когда ее об этом просят». Вот вам пример: то, что эта госпожа не отослала прочь нищего, породило три высказывания: суровое порицание, умеренную похвалу и колкую шутку.

XLVIII

Итак, вернусь к разъяснению относительно видов шуток, которые мы разбираем. Я разделил бы их на три вида, хотя мессер Федерико упомянул только два: увлекательный и приятный связный рассказ, заключающий в себе некую последовательность событий, – и моментальная и остроумная реакция, сводящаяся к одному краткому высказыванию. К ним мы прибавим еще и третий вид, который называется «burle»[217 - Burla – в бытовом значении: шутка, а также – чепуха (ит.), от лат. burra – пустяк, безделица. Использование этого слова в специальном смысле в XVI–XVII вв. привело к выделению определенной разновидности комического под именем бурлеска.], среди которых встречаются и длинные рассказы, и короткие высказывания, и даже некоторые действия. Первые представляют собой связное повествование, будто человек рассказывает новеллу, например:

«В те дни, когда умер папа Александр Шестой и был возведен на престол Пий Третий, мессер Антонио Аньелло – ваш мантуанец, синьора герцогиня[218 - Графы Аньелли – семейство родовитой мантуанской знати; с XII по XVIII в. его представители занимали высокие места при герцогском дворе.], – находясь в Риме, в папском дворце, среди разговоров о смерти одного, о поставлении другого, обмениваясь с друзьями суждениями на этот счет, сказал: „Господа, еще во времена Катулла двери умели говорить без языка и слушать без ушей, так что могли таким образом открывать супружеские измены[219 - Ср.: Катулл. Песнь 67: «Слышала я, и не раз, как хозяйка, бывало, служанкам / Много болтала сама о похожденьях своих, / <…> (Будто бы нет у дверей ни языка, ни ушей!)» (пер. С. Шервинского).]. И хоть люди теперь совсем не те, что тогда, но, возможно, двери, многие из которых, во всяком случае в Риме, отделываются древними мраморами, еще имеют прежнее свойство. Кажется, вот эти две могли бы прояснить все наши сомнения, коль захотим мы узнать их ответ“. Услышав это, его друзья остановились, переглянулись и замерли, ожидая, что будет дальше. А мессер Антонио, продолжая расхаживать туда и сюда, поднял глаза, как бы невзначай, на один из входов в залу, в которой они прогуливались, и, показав товарищам надпись с именем папы Александра и цифрами V и I на конце (как вы прекрасно понимаете, они означают „шестой“), сказал: „Вот эта дверь, например, говорит: «Papa Alexander vi», то есть что он стал папой, опираясь на силу[220 - Vi – латинское слово «vis» (сила) в форме аблативного падежа, который может означать орудие или образ действия. Действительно, надпись может быть прочтена как: «Папа Александр – силой».], и в правлении пользовался больше силой, чем разумом. Теперь посмотрим, сможем ли мы узнать у какой-нибудь другой двери что-то о новом папе“ – и, обернувшись, тоже как бы случайно, к другому входу, указал на надпись, где была буква N, две PP и V, что означало «Папа Николай V“, и сказал: „Ох, снова горе; смотрите, что сказано: Nihil Papa Valet“»[221 - «Папа ничего не стоит» (лат.). Это и еще несколько мест книги, в которых Кастильоне затрагивает недостойных понтификов, епископов и монахов, дали повод для включения «Придворного» в «Индекс запрещенных книг» (1576).].

XLIX

Как видите, этот вид шуток имеет в себе и элегантность, и добрый смысл, – а ведь так и подобает говорить человеку, служащему при дворе, рассказывая хоть правду, хоть вымысел. Ибо в таких случаях позволительно и придумывать, сколько нравится, не навлекая на себя вины, и, говоря правду, чуть приукрашивать ее выдумками, меньше или больше, по мере надобности. Но совершенное изящество и подлинное достоинство достигается, когда показываешь то, что хочешь выразить, и словами, и жестами, столь хорошо и непринужденно, чтобы слушателям казалось, будто они воочию видят, как происходит то, о чем повествуется. И такой силой обладает этот выразительный метод, что подчас украшает и делает забавным даже то, что само по себе ничуть не выразительно и не искусно.

Хотя для этих рассказов потребны и жестикуляция, и убедительность, свойственная живому голосу, но их яркость проявляется порой и на письме. Кто не смеется, когда в Восьмом дне своей сотни новелл Джованни Боккаччо рассказывает, с каким усердием пел «Кирие» или «Санктус» священник из Варлунго, зная, что в церкви стоит его любимая Бельколоре?[222 - Боккаччо. Декамерон. День VIII, новелла 2. Упоминаются песнопения из чина мессы: «Kyrie eleison» («Господи, помилуй», греч.) и «Sanctus, Sanctus, Sanctus Dominus Deus Sabaoth. Pleni sunt c?li et terra gloria tua» («Свят, Свят, Свят Господь Бог Саваоф. Полны небеса и земля славы Твоей», лат.).] Весьма увлекательна манера рассказа также в новеллах о Каландрино[223 - Каландрино – персонаж четырех новелл Восьмого и Девятого дней «Декамерона» (VIII, 3; VIII, 6; IX, 3; IX, 5), суеверный простофиля, над которым потешаются, обманывая его, хитрецы Бруно и Буффальмакко.] и многих других.

Думаю, к тому же роду шуток относится и то, когда смешат, передразнивая или искусно подражая. И в этом я до сих пор не видел никого искуснее, чем наш мессер Роберто да Бари.

L

– Ваша похвала дорого бы стоила, будь она правдой, – сказал мессер Роберто. – Ибо я, конечно, более старался бы подражать доброму, чем дурному. И будь я вправду способен уподобиться некоторым моим знакомым, счел бы себя счастливым. Но боюсь, что не умею подражать ничему, кроме качеств, вызывающих смех, о которых вы только что сами сказали, что они заключаются в каком-либо недостатке.

Мессер Бернардо отвечал:

– В недостатке – да, но что он зло – этого я не сказал. И должно знать, что подражание, о котором мы говорим, невозможно без таланта. Стало быть, кроме умения подделываться под речь и жесты, выводя как бы воочию выражение лица и повадки того, о ком идет рассказ, нужно быть осмотрительным и, как уже было прежде сказано по части шуток, различать место, время и лицо тех, к кому обращаешься, не опускаясь до паясничанья и не выходя из границ, – которые, впрочем, вы-то прекрасно соблюдаете, и поэтому полагаю, что и знаете хорошо. Ибо, в самом деле, благородному человеку не к лицу делать гримасы, изображая плач или смех, копировать голоса, колотить самого себя, как Берто, переодеваться на публике в нищего поселянина, как Страшино[224 - О Берто см. примеч. 57. Никколо Кампани, по прозвищу Страшино (1478–1523) – актер и автор театральных фарсов; после 1513 г. был шутом при дворе папы Льва Х.], – и тому подобные вещи, для них вполне приличные, ибо составляют их ремесло. Нам же приходится заимствововать что-то от их подражания как бы походя и скрытно, украдкой, всемерно соблюдая достоинство дворянина, воздерживаясь как от грязных слов, так и от малопристойных жестов, не искривляя безудержно лица или тела – но совершая движения так, что слушающий и видящий нас по нашим словам и жестам воображал бы гораздо больше, чем слышит и видит, а при этом его разбирал бы и смех. И следует избегать в этом подражании излишней язвительности, особенно когда воспроизводишь безобразные черты лица или фигуры. Ибо телесные недостатки подчас служат хорошим средством возбуждения смеха тому, кто пользуется этим осмотрительно, но использовать их с излишней жестокостью достойно даже не столько шута, сколько врага. Так что нужно, хоть оно и нелегко, придерживаться в этом, как я уже говорил, манеры нашего мессера Роберто. Он копирует любого человека, причем не без колкости, включая его недостатки, и даже в присутствии его самого, – однако никто не возмущается, никому не приходит в голову видеть в этом зло. Я обойдусь без примеров: у него каждый день мы видим их без счета.

LI

Очень сильно возбуждает смех (впрочем, смешное здесь заключается в самой манере рассказа) умелое изображение некоторых недостатков людей – не тех недостатков, что серьезны и достойны кары, а средних, выражающихся просто в глупых поступках, – или само по себе, или с приправой раскованного и едкого гротеска. Заставляют смеяться и примеры какой-нибудь крайней нарочитости, и подчас безудержные, хорошо сочиненные фантастические россказни.