banner banner banner
Придворный
Придворный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Придворный

скачать книгу бесплатно


XXXIV

– Если этот ваш придворный будет говорить столь изысканно и серьезно, – отозвался мессер Морелло, – я сомневаюсь, что среди нас найдутся способные его понимать.

– Напротив, его будут понимать все, – возразил граф, – ибо доступность речи не исключает изысканности. Я не о том, чтобы он всегда говорил серьезно; в подобающее время пусть говорит о приятных пустяках, развлечениях, передает остроумные высказывания и шутки – но делает это всегда тактично, осмотрительно, не превращая словоохотливость в болтливость и ни в коем случае не выказывая мальчишеского хвастовства и безрассудства. А когда будет говорить о чем-то малопонятном и трудном, пусть подробно излагает дело в ясных словах и суждениях, растолковывая и распутывая любую двусмысленность, – и все это старательно, но без навязчивости. Когда же понадобится, пусть он умеет говорить с достоинством и напором, пробуждая чувства, живущие в наших душах, воспламеняя их или направляя, куда требуется; а подчас – в простоте той искренности, когда кажется, что сама природа говорит, – умиляя их и почти опьяняя сладостью, делая это так непринужденно, чтобы тот, кто его слышит, подумал, что и сам без большого труда сможет достичь того же, но, попытавшись это сделать, понял бы, сколь ему до этого далеко.

Вот как я хотел бы, чтобы умел говорить и писать наш придворный, – и похвалил бы его, если он не только будет брать яркие и изысканные слова из любой области Италии, но подчас и французские и испанские речения, уже вошедшие в наш обиход. Меня не возмутило бы, скажи он в случае надобности что-нибудь вроде «primor»[87 - Primor – совершенство, безупречность; также: прелесть, загляденье (употребляется и как обращение к близкой женщине) (исп.).], «accertare»[88 - Accertare – здесь в значении: попасть в цель; от «acertar» (исп.).], «avventurare»[89 - Avventurare – здесь в значении: рискнуть; от «aventurar» (исп.).] или, например, «ripassare»[90 - Ripassare – здесь в значении: проверить, обговорить, обсудить; от «repasar» (исп.).], подразумевая: познакомиться с человеком и потолковать с ним, чтобы составить о нем полное представление; или скажи он о каком-то рыцаре: «senza rimproccio»[91 - Senza rimproccio – безупречный; от sans reproche, т. е. «без упрека» (фр.).], «attillato»[92 - Attillato – здесь в значении: роскошно одетый; от «atildado» (исп.).] – или о фаворите некоего государя: «creato»[93 - Creato, от исп. «creado» – креатура, фаворит.] и тому подобное, – конечно, если рассчитывает, что его понимают.

Пусть он подчас употребляет слова и не в собственном значении, а, умело перенося их, прививает, как юный отросток дерева к более породистому стволу, дабы прибавить им прелести и красоты, как бы поднося вещи к глазам и давая, как говорится, потрогать их руками, к удовольствию тех, кто слушает или читает. Пусть также не боится создавать новые слова вкупе с новыми фигурами речи, изящно заимствуя у римских авторов, как некогда сами римляне заимствовали их у греков.

XXXV

И если кто-нибудь из людей ученых, талантливых и разумных (а такие сегодня находятся и среди нас) возьмет на себя труд писать на нашем языке в описанной манере вещи, достойные прочтения, то мы вскоре увидим этот язык отделанным, богатым словами и красивыми фигурами и вполне подходящим для того, чтобы писать на нем так же хорошо, как и на любом другом. И пусть даже это будет не старый тосканский язык в чистом виде – зато он будет итальянским, общим для всех, богатым и разнообразным, как прекрасный сад, полный всякого рода цветов и фруктов.

И это не что-то небывалое; ибо из четырех языков[94 - Имеются в виду основные диалекты древнегреческого языка: аттический, дорийский, ионический и эолийский.], бывших в употреблении, греческие писатели, отбирая из каждого подходящие слова, обороты и фигуры, создали еще один, получивший название общего; и с тех пор все пять одинаково назывались греческим языком. И хотя афинское наречие было изящнее, чище и богаче других, те хорошие писатели, что происходили не из Афин, не были к нему привержены до такой степени, чтобы их нельзя было узнать по манере письма и как бы по аромату и своеобразию их родного наречия; и никто их за это не презирал; напротив, порицались те, которые хотели казаться слишком афинянами.

Также и среди латинских писателей в свое время почитались многие неримляне, хоть у них и нельзя было найти той чистоты собственно римской речи, которую лишь в редких случаях могут приобрести не коренные римляне. Нисколько ведь не отвергали Тита Ливия, даже если кто и находил у него признаки патавийского наречия[95 - Тит Ливий (59–17 гг. н. э.) – римский историк, автор «Истории от основания города» в 142 книгах. Родился и вырос в Патавии (совр. Падуя). Это замечание было сделано историком Г. Азинием Поллионом еще при жизни Ливия.], ни Вергилия, притом что его попрекали неримским выговором[96 - Вергилий был родом из Мантуи.]. А еще, как вам известно, в Риме читали и высоко ценили многих писателей родом из варваров.

Но мы, куда более строгие, нежели древние, несвоевременно подчиняем себя неким новым законам и, имея перед глазами надежные дороги, ищем окольных троп; ибо в нашем собственном языке, чье назначение, как и всех других, хорошо и ясно выражать образованные в духе мысли, тешим себя темнотою и, называя этот язык «народным», хотим использовать в нем слова, непонятные не только простонародью, но и людям благородным и образованным, нигде ныне не употребляемые; и не берем примера с хороших древних авторов, которые порицали использование слов, отвергнутых обиходной речью. Которую вы, по моему впечатлению, знаете не весьма хорошо, раз говорите, что если какой-то порок речи укоренился во многих невеждах, то его не следует называть «обыкновением» и принимать за правило, а в то же время, как я не раз слышал, хотите, чтобы вместо «Capitolio» говорили «Campidoglio», «Girolamo» вместо «Ieronimo», «aldace» вместо «audace», «padrone» вместо «patrone»[97 - Граф сравнивает слова «Капитолий», «Иероним», «смелый», «хозяин» в вариантах, более близких к латыни, с теми же словами, произносимыми на тосканский манер.] и тому подобные испорченные и поврежденные слова, на том основании, что их, оказывается, так записал в старину какой-то невежественный тосканец и что их так произносят сегодня тосканские поселяне. Так вот, я считаю, что доброе обыкновение в речи создается одаренными людьми, которые учением и опытом приобрели дар различения, с которым сообразуются, соглашаясь принять слова, которые сочтут пригодными, распознавая их неким природным суждением, а не искусственно или подчиняясь какому-нибудь правилу. Или вам не известно, что все фигуры, придающие речи столько изящества и блеска, являются отступлениями от грамматических правил? Однако они приняты и утверждены обычаем, потому что они – здесь нельзя привести других причин – просто нравятся и словно самим ушам любезны и приятны. Вот это я и считаю добрым обыкновением. И оно может встретиться как у тосканцев, так и у римлян, неаполитанцев, ломбардцев и всех остальных.

XXXVI

Правда, что во всяком языке есть качества, которые всегда хороши, как, например, легкость, стройный порядок, богатство, красивые речения, ритмизованные клаузулы; напротив, нарочитость и иные вещи, противоположные названным, дурны. Но из слов иные какое-то время сохраняют пригодность, а затем устаревают и полностью теряют свое изящество; другие входят в силу и поднимаются в цене. Как времена года то обнажают землю от цветов и плодов, то вновь покрывают ее другими, так время отбрасывает устарелые слова, а обыкновение возрождает другие, наделяя их изяществом и достоинством до тех пор, пока и они не отмирают, мало-помалу снедаемые завистливым временем; ибо и мы сами, и все наше в конечном счете обречено смерти. Подумать только: нам вовсе ничего не известно о языке осков[98 - Оскский язык – язык ряда племен Южной и Средней Италии, объединяемых общим именем осков или опиков. Родствен латинскому; к настоящему времени частично расшифрован. Сохранилось более трехсот надписей на нем, относящихся к периоду с V по конец I в. до н. э., когда, как считается, этот язык полностью угас.]. Провансальский, который, можно сказать, был прославлен своими знаменитыми писателями, теперь непонятен жителям Прованса[99 - Провансальский язык – язык коренного населения Прованса, исторической области на юго-востоке Франции, ограниченной с востока Альпами, а с юга Средиземным морем. Между XI и XIII в. на нем существовала богатая литература, ядром которой была поэзия трубадуров, повлиявшая на всю позднейшую европейскую лирику. Поскольку провансальская школа распространилась далеко за пределы собственно Прованса, и ее нормы и представления были восприняты не только носителями языка, а и поэтами из других регионов Франции и сопредельных стран (в том числе итальянцами), язык этой поэзии, впитав в себя много инородных элементов, стал чисто литературным языком определенной культурной среды. Немудрено, если простые провансальцы, говорившие на том или ином из местных диалектов, не могли понять язык трубадуров; последние нередко сознательно стремились сделать свою речь понятной лишь посвященным – тем, кто разделял идеал благородной, т. н. куртуазной любви, служившей главной темой для провансальской лирики. Об этой поэтической традиции, ее содержании и ее месте в мировоззрении Кастильоне см. подробнее в нашей статье «Крупицы человечности Бальдассаре Кастильоне и книга его жизни». См. также: Мейлах М. Язык трубадуров. М.: Наука, 1975. C. 19–26.]. И я думаю, что, как верно заметил синьор Маньифико, если бы Петрарка и Боккаччо были сейчас живы, они не использовали бы многие из слов, которые мы находим в их сочинениях; поэтому мне не кажется правильным подражать им. Я очень хвалю тех, кто умеет подражать тому, чему подражать должно; при этом не считаю, будто без подражания нельзя писать хорошо; особенно на этом нашем языке, в котором нам может оказать помощь обыкновение, чего не скажешь о латыни.

XXXVII

Тогда мессер Федерико спросил:

– Почему вы считаете, что обыкновение больше значит для народного языка, чем для латыни?

– Нет, – ответил граф, – я считаю, что обыкновение является наставником и в том и в другом. Но поскольку людей, для которых латинский язык был в той же мере своим, как для нас народный, на свете больше нет, нам приходится по написанному ими изучать то, что они усвоили из обиходной речи. Ведь говорить по-старинному и означает старинное обыкновение говорить. И глупо было бы любить старинную речь только из-за того, что предпочитаешь говорить, как говорили раньше, а не как говорят сейчас.

– Стало быть, древние не подражали? – спросил мессер Федерико.

– Думаю, что многие из них подражали, но не во всем, – сказал граф. – Если бы Вергилий во всем подражал Гесиоду, он не превзошел бы его; также и Цицерон – Красса, и Энний – своих предшественников. Например, Гомер столь древен, что многие считают его первым по времени героическим поэтом, – так же как первый он по совершенству слога. Кому он, по-вашему, подражал?

– Другому, еще более древнему, чем он, о ком, по причине слишком большой давности, до нас не дошло известий, – ответил мессер Федерико.

– В таком случае, – сказал граф, – кому, по-вашему, подражали Петрарка и Боккаччо, которые жили на свете, можно сказать, едва ли не вчера?

– Этого я не знаю, – ответил мессер Федерико. – Но можно думать, что и они склонялись к подражанию, – хоть нам и не известно кому.

Граф заметил:

– Казалось бы, те, кому подражали, должны быть лучше тех, кто им подражал. Но если они были так хороши, то слишком странно, что их имена забылись и слава до конца угасла. Однако я думаю, что истинным наставником всякого писателя является талант, а также собственный природный ум, и в этом нет ничего удивительного, ибо почти всегда к вершине всякого совершенства можно восходить разными путями. Нет такой разновидности вещей, которая не заключала бы в себе множества вещей сродных, но при этом не сходных друг с другом – и, однако, достойных равной хвалы. Например, музыка: ее гармонии бывают то торжественны и неспешны, то необыкновенно быстры или непривычны по тональности и рисунку; однако все они доставляют удовольствие, хоть и по разным причинам. Это можно наблюдать по манере пения Бидоне[100 - Бидоне да Асти (?—?) – певец, впоследствии принятый в капеллу папы Льва Х.], столь искусной, чуткой, пылкой и мелодически разнообразной, что у всех, кто слушает, дух волнуется, пламенеет и приходит в такой восторг, что, кажется, воспаряет до небес. Не меньше волнует пение нашего Маркетто Кары[101 - Маркетто Кара (1465–1525) – певец, лютнист и композитор, особенно известный сочинениями в жанре фроттолы. Граф называет его «наш», поскольку Маркетто был, как и он сам, уроженцем Вероны.], но более мягкой гармонией; ибо тихим и полным жалобной нежности голосом он умиляет и пронизывает душу, мягко напечатлевая в ней некое сладостное томление. Различные вещи в равной мере приятны и нашему глазу, так что трудно бывает различить, какие из них ему более желанны. Например, в живописи наиболее превосходны Леонардо да Винчи, Мантенья, Рафаэль, Микеланджело, Джорджо да Кастельфранко[102 - Джорджо Барбарелли да Кастельфранко (1478–1510) – живописец, более известный как Джорджоне.], а при этом все они по своей манере не похожи друг на друга; и не кажется, что в этой манере кому-то из них чего-то недостает, ибо каждый в своем стиле признается совершеннейшим. То же можно сказать и о многих греческих и латинских поэтах, различающихся в манере письма, но равных по славе. Также и ораторы имели между собой такое разнообразие, что почти каждый век произвел и возвеличил некий особенный вид ораторов, свойственный именно тому времени: они не были похожи не только на предшественников, но и друг на друга. Так, из греков нам известны Исократ[103 - Исократ (436–338 гг. до н. э.) – афинский оратор, идеолог объединения Греции под «сильной рукой» и завоевательного похода на Восток, закономерно пришедший к промакедонской позиции.], Лисий[104 - Лисий (445–380 гг. до н. э.) – афинский оратор. Не будучи афинянином по рождению (ему так и не удалось получить гражданские права), считался у древних образцовым классиком языка аттической прозы.], Эсхин[105 - Эсхин (389–314 гг. до н. э.) – афинский государственный деятель, оратор. Проведя более тридцати лет в изгнании, открыл ораторскую школу на Родосе.] и многие другие: все они были прекрасны, но каждый походил только на себя. Из римлян – Карбон[106 - Гай Папирий Карбон (ум. 119 г. до н. э.) – выходец из римского плебейского рода, политик и оратор, консул 120 г. до н. э. Союзник братьев Тиберия и Гая Гракха в их борьбе за аграрную реформу, впоследствии перешел на сторону их врагов.], Лелий[107 - Гай Лелий Мудрый (188 – ок. 125 г. до н. э.) – политик, оратор и интеллектуал, консул 140 г. до н. э. Противник братьев Гракхов.], Сципион Африканский[108 - Римская история знает трех Сципионов Африканских. Здесь имеется в виду Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший (185/184–129 гг. до н. э.) – приемный внук Сципиона Африканского Старшего, победителя во Второй Пунической войне. Полководец и политик, консул 147 и 134 гг. до н. э. Возглавил римскую армию в Третьей Пунической войне, взял и разрушил Карфаген (146 г. до н. э.). Вдохновитель влиятельного кружка аристократов – знатоков и любителей греческой культуры, получившего его имя.], Гальба[109 - Гай Сульпиций Гальба (ок. 158 – после 109 г. до н. э.) – политик, член жреческой коллегии, оратор. Неудачно защищался от обвинений в заговоре и был осужден, но его защитительная речь, по свидетельству Цицерона, высоко ценилась как образец красноречия.], Сульпиций[110 - Публий Сульпиций (124/123–88 гг. до н. э.) – политик, законодатель и оратор, народный трибун 88 г. до н. э. Убит во время террора Суллы.], Котта[111 - Гай Аврелий Котта (124 или 120 – 74 или 73 гг. до н. э.) – политик и оратор, консул 75 г. до н. э., участник многих резонансных судебных процессов своего времени.], Гракх[112 - Вероятно, имеется в виду Гай Семпроний Гракх (154/153 – ок. 121 г. до н. э.) – младший из известных братьев Гракхов, народный трибун 123 и 122 гг. до н. э., Как оратор в диалогах Цицерона удостаивается высоких похвал.], Марк Антоний, Красс[113 - Марк Антоний, Луций Лициний Красс – см. о них примеч. 76 и 77. Список греческих и римских ораторов, названных графом Лудовико, полностью заимствован из диалога Цицерона «Брут, или О знаменитых ораторах».] и столько других, что долго перечислять: все прекрасные и все весьма различные между собой. Так что если бы кто мог рассмотреть всех ораторов, бывших на свете, нашел бы, что сколько ораторов, столько существует и видов ораторского искусства. Помнится, где-то у Цицерона Марк Антоний говорит Сульпицию, что много есть таких, которые, не подражая никому, однако, достигают высшей степени мастерства; и упоминает, что некоторые вводили новую форму или фигуру речи и она хоть и была красивой, но оставалась без употребления у других ораторов того времени, подражавших только самим себе[114 - Ср.: Цицерон. Об ораторе. II, 23, 98.]. Поэтому, утверждает он, наставники должны учитывать характер учеников и, руководствуясь этим, направлять их своей помощью на тот путь, к которому влечет их талант и природная склонность[115 - Там же. III, 9, 35.].

Вот и я, дорогой мессер Федерико, думаю: если человек сам по себе не имеет сходств с каким-либо автором, не надо настраивать его на подражание этому автору; ибо сила его таланта угаснет, останется связанной, уведенная прочь с дороги, на которой он достиг бы многого, если бы ему ее не отсекли. И не знаю, хорошо ли, вместо того чтобы обогащать этот язык, придавая ему духа, величия и блеска, делать его бедным, слабым, убогим и темным, втискивая его в такую узость, чтобы любой был принужден подражать только Петрарке и Боккаччо и отнюдь не смел доверять в языке Полициано[116 - Анджело Полициано (наст. фам. Амброджини; 1454–1494) – поэт, филолог-гуманист и драматург. Придворный у Лоренцо Великолепного. Писал на вольгаре и латыни. Из его сочинений на вольгаре наиболее известны «Сказание об Орфее» и «Стансы на турнир».], Лоренцо деи Медичи[117 - Лоренцо деи Медичи, по прозванию Великолепный (1449–1492) – глава Флорентийской республики в 1469–1492 гг. Продолжая политику отца, под видимостью сохранения республиканских институтов вплотную подвел режим своей власти к суверенной монархии. Прославленный покровитель наук и искусств. Известен также поэтическими сочинениями.], Франческо Дьяччето[118 - Франческо Каттани да Дьяччето (1466–1522) – флорентийский философ-платоник, ученик Марсилио Фичино. В частности, разрабатывал теорию платонической любви.] и другим, которые тоже тосканцы и, возможно, не беднее ученостью и умом, чем Петрарка и Боккаччо. Поистине жалкое дело – проводя границу, не идти дальше того, что сделали едва ли не первые, обратившиеся к литературе, и отчаянно отрицать, что многие и столь замечательные таланты смогут найти другие прекрасные формы выражения на собственном природном языке.

Но теперь завелись какие-то придиры, которые запугивают тех, кто их слушает, будто какой-то религией и несказанными тайнами этого их тосканского наречия, вводя многих благородных и образованных людей в такой страх, что те не осмеливаются и рта раскрыть, признавая, что не умеют разговаривать на языке, которому еще в пеленках научились от своих кормилиц. Впрочем, мы об этом, кажется, уже слишком заговорились, так что давайте вернемся к рассуждению о придворном.

XXXVIII

Мессер Федерико ответил:

– Я хотел бы прибавить разве что совсем немного: не отрицаю, что человеческие мнения и таланты различны, и не считаю правильным ни тому, кто от природы порывист и пылок, вдаваться в писание чего-то умиротворенного, ни тому, кто суров и серьезен, писать нечто развлекательное, так как мне кажется разумным, чтобы в этом каждый сообразовывался с собственной натурой. И именно это, думаю, имел в виду Цицерон, говоря, чтобы наставники учитывали природный характер учеников[119 - Цицерон. Об ораторе. III, 9, 35.] и не поступали подобно неумелым земледельцам, которые порой на почве, благоприятной лишь для винограда, берутся сеять пшеницу. Но в мою голову не вмещается, почему в некотором отдельном языке, который не в такой степени свойственен всем людям, как речь вообще, как мысль и многие другие действия, но есть нечто созданное в определенных пределах, не более разумно подражать тем, кто говорит лучше, чем говорить как придется. Если в латыни надо стараться более следовать языку Вергилия и Цицерона, нежели Силия[120 - Тиберий Катий Асконий Силий Италик (25/26 – после 101 г. н. э.) – римский оратор и поэт, философ-стоик; административный деятель, консул 68 г. Автор большой поэмы о Второй Пунической войне.] или Корнелия Тацита[121 - Публий Корнелий Тацит (сер. 50-х – ок. 120 г. н. э.) – римский историк и гражданский деятель, консул 97 г. Особенно известен крупными историческими сводами – «Историей» и «Анналами», а также первым по времени описанием Германии.], почему в народном языке не будет лучшим подражать языку Петрарки и Боккаччо, чем кого угодно другого? Разве нельзя на нем выражать свои оригинальные представления, в этом и следуя своему врожденному характеру, как учит Цицерон? Тогда и обнаружится, что различие, существующее, как вы говорили, между талантливыми ораторами, заключено в смысле их речей, но не в языке.

– Кажется, мы сейчас заплывем в слишком широкое море и совсем забросим наш первоначальный предмет – придворного, – сказал граф. – Но все-таки спрошу у вас: в чем именно состоит добротность языка?

– В том, чтобы хорошо соблюдать его свойства и передавать на нем надлежащий смысл, – отвечал мессер Федерико, – используя тот стиль и те приемы, что и лучшие писатели.

– Мне хотелось бы знать вот что, – сказал граф. – Этот стиль и эти приемы, о которых вы говорите, родятся из мыслей или из слов?

– Из слов, – ответил мессер Федерико.

– Стало быть, – сказал граф, – вы считаете, что слова Силия и Корнелия Тацита – не те же, что используют Вергилий и Цицерон, и не передают того же смысла, что у них?

– Слова те же, – ответил мессер Федерико, – но подчас и используются небрежно, и смысл имеют другой.

– А если из книги Тацита или Силия убрать все слова, поставленные в ином значении, чем у Вергилия и Цицерона (а таких очень немного), вы скажете, что Тацит языком равен Цицерону, а Силий – Вергилию? И что правильно будет подражать их образу речи?

XXXIX

– Этот ваш спор, кажется, слишком затянулся и всем наскучил, – вмешалась синьора Эмилия. – Давайте-ка отложим его до другого раза.

И все-таки мессер Федерико еще пытался отвечать графу, но синьора Эмилия каждый раз его прерывала. Наконец граф сказал:

– Многие любят рассуждать о стилях, о ритмах и о подражании; но почему-то никто не может разъяснить мне ни что такое стиль и ритм, ни в чем заключается подражание, ни почему те вещи, что заимствованы из Гомера или откуда-то еще, у Вергилия так хорошо приходятся к месту, что чаще выглядят не подражанием, а украшением. Может быть, причина в том, что я не способен понять их. Но поскольку главный признак того, что человек в чем-то осведомлен, – его умение этому научить, я сомневаюсь, что и они сами хорошо разбираются в этом. А Вергилия с Цицероном восхваляют лишь потому, что их все хвалят, а не потому, что понимают различие между ними и другими авторами; ибо оно заключается на самом деле не в том, что Вергилий и Цицерон употребляют два, три или десять слов не так, как другие. У Саллюстия[122 - Гай Саллюстий Крисп (87/86 – ок. 35 г. до н. э.) – римский историк, чьи дошедшие до нас сочинения «О заговоре Катилины» и «О Югуртинской войне» ценятся и как образец литературного языка и стиля.], у Цезаря[123 - Гай Юлий Цезарь (100–44 гг. до н. э.), кроме своей ведущей политической роли в переходе Рима от республики к монархии, проявил себя в своих «Записках о Галльской войне» и как мастер исторической прозы.], у Варрона[124 - Марк Теренций Варрон (116–27 гг. до н. э.) – ученый-энциклопедист и писатель, автор множества сочинений по различным отраслям знаний.] и других хороших авторов некоторые слова используются в ином значении, чем у Цицерона; но удачно и то и другое, потому что не в таких пустяках состоит красота и сила языка, – как хорошо ответил Демосфен[125 - Демосфен (384–322 гг. до н. э.) – знаменитый афинский оратор, непримиримый борец за независимость Афин от Македонии.] Эсхину: когда тот язвительно вопросил о некоторых использованных Демосфеном неаттических словах: «Слова это или чудовища и уродцы?»[126 - Ср.: Эсхин. Против Ктесифонта о венке. 166: «Неужели вы не помните, каковы были мерзкие и непонятные его словечки, которые и выслушать-то нужно было иметь железные силы?.. Что это такое? словоблудие? слова или чудовища?» (пер. С. Ошерова и М. Гаспарова).], Демосфен рассмеялся и сказал, что не от этого зависит благо Эллады[127 - Ср.: Демосфен. За Ктесифонта о венке. 309: «Конечно, Эсхин, будь это твое многоупражненное витийство непритворным и предназначенным на благо отечества, от него произошли бы прекрасные и славные и для всех прибыльные плоды – союзы между городами, прибавление достатка, устроение торговли, полезное законодательство, разоблачение и одоление врагов» (пер. Е. Рабинович). Обе речи, Эсхина и Демосфена, были известны читателям эпохи в латинском переводе Цицерона.]. Вот и мне мало горя, если какой-нибудь тосканец упрекнет меня за то, что я говорю satisfatto, а не sodisfatto, onorevole, а не orrevole, causa вместо cagione, populo вместо popolo[128 - Граф последовательно отстаивает более близкие к латыни варианты слов «удовлетворенный», «досточтимый», «причина» и «народ».] и так далее.

Тогда мессер Федерико, привстав с места, сказал:

– Выслушайте, пожалуйста, еще несколько слов.

Синьора Эмилия с улыбкой ответила:

– Кара моей немилости падет на того из вас, кто сейчас будет продолжать разговор на эту тему; я повелеваю отложить его на следующий вечер. А вы, граф, продолжайте рассуждение о придворном – да покажите нам, что у вас хорошая память: сумейте снова начать с того места, где прервались.

XL

– Синьора, нить, кажется, оборвана, – ответил граф. – Но если не ошибаюсь, мы говорили о том, что высшая непривлекательность происходит от пагубной нарочитости, а, напротив, величайшее изящество – от простоты и непринужденности. В похвалу этой непринужденности и в порицание нарочитости можно сказать и много другого; но я ограничусь только одним. Всем женщинам свойственно большое желание быть – а если невозможно быть, то по крайней мере казаться – красивыми; и там, где чего-то недостает от природы, они стремятся восполнить недостаток искусственным образом. Отсюда происходит стремление прихорашивать лицо с великим старанием и трудами, выщипывать брови и волосы на лбу и применять все те хитрости и терпеть все те неудобства, которые вы, женщины, считаете скрытыми от мужчин, и однако о них все знают.

Мадонна Констанца Фрегозо, смеясь, сказала на это:

– С вашей стороны, граф, было бы любезнее продолжать ваше рассуждение о том, откуда берется изящество, и рассказывать о придворном искусстве, чем не к месту разоблачать женские недостатки.

– Нет, очень даже к месту, – отвечал граф. – Потому что эти ваши недостатки, о которых я говорю, лишают вас изящества; потому что происходят они не от чего другого, как от нарочитости, которая обнаруживает перед каждым ваше неумеренное желание быть красивыми. Вам и не приходит на ум, насколько более изящна женщина, которая, даже прихорашиваясь, делает это так умеренно, так незаметно, что смотрящий на нее не понимает, прихорошилась она или нет, – нежели другая, набеленная до того, что кажется, будто маску на лицо надела: она боится и улыбнуться, чтобы вся эта штукатурка не треснула. Она и цветом лица меняется разве что во время утреннего туалета, а потом весь день остается неподвижна, как деревянная статуя, показываясь лишь при свете свечей или же, подобно тому как показывают пронырливые торговцы свои ткани, в темном месте?[129 - Ср. старинную итальянскую пословицу, восходящую к Овидию (Искусство любви, I, 251–252): «Nе donna nе tela a lume di candela» («Ни женщину, ни ткань [не выбирай] при свете свечи»).] Насколько больше нравится та, скажем, не безобразная женщина, о которой точно знаешь, что у нее ничего не наложено на лице, пусть она не так бела и румяна, но по своему природному цвету чуть бледновата, а иногда от стыдливости или по другому какому случаю покрывается естественным румянцем; и волосы у нее уложены бесхитростно, и повадки просты и естественны, и весь облик не выказывает ни ухищрений, ни погони за красотой. Вот она – природная чистота, какой более всего желает душа мужчины, который всегда опасается быть обманутым ухищрениями искусства. Очень нравятся в женщине красивые зубы, ибо, поскольку они не всегда на виду, но бо?льшую часть времени скрыты, можно думать, что к ним не столько приложено старания приукрасить их, как к лицу. Но та, которая смеется кстати и некстати, только лишь бы показать их, выдает искусственность и, даже если они у нее красивы, всем кажется неприятной, подобно Эгнацию у Катулла[130 - Гай Валерий Катулл (ок. 87 – ок. 54 г. до н. э.) – римский поэт, известный в особенности любовными стихами и язвительными эпиграммами. Некоего Эгнация, некстати смеявшегося только для того, чтобы покрасоваться белизной зубов, Катулл вышучивает в своих эпиграммах 37 и 39.]. Так же и руки; если они нежны и красивы и женщина обнажает их по временам для прилучившегося дела, а не с целью показать их красоту, то обладают сильнейшей притягательностью, даже будучи обычно скрыты перчатками; ибо представляется, что скрывающая их не слишком заботится о том, видны они или нет, а красивы эти руки больше от природы, чем от какого-то старания. Разве подчас не глядели вы, господа, во все глаза, когда женщина, идя в церковь или еще куда-то, или в игре, или по другой какой причине, так приподнимет платье, что невольно покажет стопу или даже щиколотку? Разве не в высшей степени изящной кажется вам эта ножка, стройная, женственная, обхваченная бархатными тесемками, в чистых чулочках? Конечно, она весьма привлечет и меня, и, полагаю, любого из вас. Ибо всякий рассудит, что забота об изяществе той части тела, которая обычно скрыта и бывает видна крайне редко, для этой женщины является скорее естественной, нежели умышленной, и что она и не думала добиться этим какой-либо похвалы.

XLI

Вот как нужно гнать от себя нарочитость, о которой вы теперь можете составить представление, насколько она нежелательна, ибо лишает изящества любое движение как тела, так и души. О душе мы говорили до сих пор мало, но этого не следует так оставлять: ибо насколько душа достоинством выше тела, настолько большего заслуживает попечения и украшения.

Держась избранного предмета, поговорим, что в этом отношении должно делать нашему придворному. И, оставив в стороне наставления многих мудрых философов, которые пишут на эту тему, определяя, в чем состоят добродетели души, и подробно рассуждая об их достоинстве, скажем кратко: достаточно, чтобы он был человеком, как говорится, добрым и честным, ибо под этим понимаются и осмотрительность, и добрый нрав, и твердость духа, и умеренность, и все другие качества, соответствующие этому столь почетному наименованию. И я считаю настоящим нравственным философом только такого, кто хочет быть добр. И чья воля к этому устремлена, тот мало нуждается в иных советах. Хорошо говорил Сократ, что он считает свои наставления приносящими добрый плод уже тогда, когда в каком-либо человеке возникнет желание познать, что такое добродетель, и научиться ей[131 - Буквально такого утверждения в сохранившихся свидетельствах об учении Сократа нам найти не удалось. Но в целом оно соответствует интерпретации, данной наставлениям Сократа у Ксенофонта в «Воспоминаниях о Сократе». В диалогах Платона, напротив, от лица Сократа проводится мысль, что добродетели нельзя обучиться, но она дается как божественный дар, который человек может развить через припоминание (такова главная мысль, например, диалога «Менон»).]. Ибо твердо осознавшие в себе желание быть прежде всего добрыми легко обучаются всему, что для этого нужно. Так что рассуждать об этом мы больше не будем.

XLII

Но, кроме добронравия, истинным и первостепенным украшением души в каждом человеке я считаю образованность, пусть французы и признают только военную доблесть, а все прочее не ставят ни в грош, – и не только не ценят занятия науками, но и гнушаются ими, считая образованных за самый презренный люд. У них, кажется, тяжким оскорблением считается, когда кого-то назовут «писакой».

– Да, вы правы, – отозвался Джулиано Маньифико, – такое заблуждение издавна господствует среди французов. Но если судьбе будет угодно, чтобы монсиньор принц Ангулемский[132 - Будущий (с 1515) король Франциск I. Хорошо владея итальянским, прочел «Придворного» еще в ранней рукописной редакции 1513 г. и с большой похвалой отзывался о нем. У Кастильоне была даже мысль посвятить ему книгу, впоследствии им оставленная.], во исполнение общих надежд, унаследовал корону, предполагаю, что как цветет и блистает во Франции военная слава, так, и в еще большей красоте, процветет там и слава наук. Не так давно, находясь при французском дворе, я видел этого государя: кроме того, что он красиво и соразмерно сложен, он, по моему впечатлению, имеет в облике столько величия, соединенного, впрочем, с некой утонченной человечностью, что обладать одним французским королевством ему будет всегда казаться недостаточным. Позднее от многих благородных людей, французов и итальянцев, я достаточно слышал о его благороднейших нравах, о величии его души, о мужестве и щедрости; и среди прочего мне говорили, что он, в высшей степени любя и ценя образование, относится с большим уважением ко всем образованным людям и порицает своих французов за то, что они столь этому чужды, имея у себя дома такой знаменитый университет, как Парижский, куда стекаются люди со всего света.

– Весьма удивительно, – заметил граф, – что в таком юном возрасте, по одному лишь природному расположению, вопреки привычкам своей страны, он самостоятельно обратился на столь добрый путь. И поскольку подданные всегда следуют обычаям властителей, может статься, французы, как вы говорите, еще и оценят образованность по достоинству, в чем их можно будет, если они захотят послушать, легко убедить; ибо по самой природе людям ничто не желательно так, как знание[133 - Ср.: Цицерон. Об обязанностях. I, 6, 18: «Ведь всех нас влечет к себе и ведет горячее желание познавать и изучать, и мы находим прекрасным превосходить других на этом поприще. Напротив, ошибаться, заблуждаться, не знать, обманываться, как мы говорим, дурно и позорно».]. И великое безумие – говорить и думать, будто оно не во всех случаях хорошо.

XLIII

Доведись мне говорить с ними или с другими, имеющими мнение, противоположное моему, я постарался бы показать им, насколько науки, поистине данные людям Богом как высший дар, полезны и необходимы для нашей жизни и нашего достоинства. И у меня не было бы недостатка в примерах многих выдающихся военачальников древности, которые соединяли украшение образованности с воинской доблестью. Ведь, как вам известно, Александр настолько почитал Гомера, что всегда держал «Илиаду» у своего изголовья, и не только ее изучением, но и философскими умозрениями занимался с величайшим усердием под руководством Аристотеля. Алкивиад лучшие из своих качеств возрастил и развил, следуя наставлениям Сократа. Какие труды приложил к учению Цезарь, о том свидетельствуют поистине божественно написанные им вещи. О Сципионе Африканском передают, что он не выпускал из рук книги Ксенофонта, где тот под именем Кира воспитывает некоего совершенного царя[134 - Ксенофонт (ок. 430 – не ранее 356 г. до н. э.) – древнегреческий писатель, историк и политик. В молодости ученик Сократа. В 401 г. до н. э. поступил на службу к персидскому принцу Киру Младшему, боровшемуся за престол; превратности, испытанные в Персии им и другими греческими наемниками после гибели Кира, описаны им в книге «Анабасис». «Киропедия» («Воспитание Кира») – еще одно значительное произведение Ксенофонта, о котором см. примеч. 15.]. Мог бы я сказать вам и о Лукулле[135 - Луций Лициний Лукулл (117–56 гг. до н. э.) – римский политический деятель и полководец, особенно ярко проявивший себя во время Третьей Митридатовой войны (74–63 г. до н. э.). Консул 74 г. до н. э.], о Сулле[136 - Луций Корнелий Сулла (138–78 гг. до н. э.) – римский военачальник и государственный деятель. Занимая командные посты в ходе Союзнической (91–88 гг. до н. э.) и Первой и Второй Митридатовых войн (89–85 и 83–81 гг. до н. э.), начал борьбу за захват власти в Римской республике (гражданская война 83–82 гг. до н. э.). В 82 г. до н. э. установил в Риме собственную диктатуру и организовал массовые убийства политических противников.], о Помпее[137 - Гней Помпей Магн (106–48 гг. до н. э.) – римский военачальник и государственный деятель. Участник гражданской войны 83–82 гг., затем командующий армией республики в Серториевой (82–72 гг. до н. э.) и в Третьей Митридатовой войне. В 60 г. до н. э. стал членом триумвирата, вместе с Крассом и Цезарем. После его распада противостоял партии Цезаря в гражданской войне 49–45 гг. до н. э., в ходе которой был убит.], о Бруте[138 - Марк Юний Брут (85–42 гг. до н. э.) – римский политический деятель, военачальник и оратор, главный герой трактата Цицерона «Брут, или О знаменитых ораторах», который Кастильоне активно использует в своем сочинении. Участник гражданской войны 49–45 гг. до н. э. сначала на стороне Помпея, потом на стороне Цезаря. В 44 г. до н. э. возглавил заговор против Цезаря, который кончился убийством последнего. В ходе начавшейся после убийства гражданской войны был разгромлен и убит.] и многих других римлянах и греках; но напомню только, что Ганнибал, превосходнейший полководец, хотя от природы жестокий и чуждый всякой человечности, вероломный, презиравший и людей, и богов, не был, однако, несведущ в науках и в греческом языке. И если мне не изменяет память, я читал, что он оставил даже после себя написанную им на греческом книгу[139 - Ганнибал (247–183 гг. до н. э.) – карфагенский военачальник, главнокомандующий армии Карфагена во Второй Пунической войне (218–201 гг. до н. э.). Ср.: Корнелий Непот. Ганнибал. С. 13: «…Этот великий муж, обремененный великими военными предприятиями, не жалел времени на ученые занятия, ибо после него осталось несколько сочинений на греческом языке» (пер. Н. Трухиной). Отрицательную часть характеристики Ганнибала Кастильоне заимствует у Тита Ливия (XXI, 4). Другие древние историки, оценивая его в целом куда более доброжелательно, упоминают, однако, и случаи проявления им жестокости: например, приказ убивать всех взрослых, отданный при взятии Сагунта в Испании.]. Но говорить об этом вам – излишне, ибо вы все, конечно, понимаете, как заблуждаются французы, полагая, будто науки вредят военному делу. Вам известно, что на войне истинным стимулом в великих и опасных делах является слава; а тот, кем движет в таких делах заработок или что-то подобное, достоин называться не рыцарем, но презренным наемником. А что истинная слава – та, которая вкладывается в священную сокровищницу наук, понятно любому, кроме тех злополучных, которые от них не вкусили. Чей дух столь робок, боязлив и покорен, что при чтении о подвигах и о величии Цезаря, Александра, Сципиона, Ганнибала и многих других не воспламенится горячим желанием уподобиться им и не отдаст эту бренную мимолетную жизнь, чтобы обрести ту славную и почти вечную, которая, вопреки смерти, даст ему жить куда более ярко, чем первая? Но кто не чувствует сладости наук, тот, еще не зная, каково величие той славы, которую они сохраняют в веках, измеряет славу лишь простым человеческим веком, от силы двумя, ибо не может сохранить памяти на более долгий срок. А эту кратковременную славу не ценит так, как ценил бы ту, почти вечную, не будь ему, к несчастью, отказано в ее знании. Коль скоро же он не ценит ее настолько, то понятно, что и не так будет подвергать себя опасностям, желая ее стяжать, как тот, кто о ней знает. Но мне, конечно, будет неприятно, если кто-то из имеющих иное мнение, опровергая мое, укажет мне противоположные последствия на примере итальянцев, которые, имея познания в науках, выказали в последнее время мало доблести на поле брани. Это, к сожалению, более чем правда. И можно сказать, что вина немногих не только нанесла тяжкий урон, но и надолго запятнала позором всех остальных, что явилось истинной причиной и наших поражений, и того, что доблесть в наших душах пала, если не вовсе умерла; но разносить молву об этом для нас будет еще постыднее, чем для французов – не знать наук. Поэтому лучше обойти молчанием то, о чем нельзя вспомнить без скорби, и, оставив эту тему, в обсуждение которой я вошел против воли, вернуться к нашему придворному.

XLIV

Итак, пусть наш придворный имеет незаурядные познания в науках – во всяком случае, в тех, которые называются гуманитарными; и знает не только латынь, но и греческий, ради многих и разнообразных творений, на нем столь божественно написанных. Пусть он хорошо разбирается в поэтах и не хуже – в ораторах и историках, да и сам имеет опыт сочинения стихов и прозы, особенно на нашем народном языке, ибо, кроме собственного удовольствия, у него не будет недостатка в приятных беседах с дамами, которым обычно нравятся такие вещи. Если же по причине занятости другими делами или недостаточного усердия он не достигнет того, чтобы его сочинения удостоились больших похвал, пусть осмотрительно скрывает их, чтобы не подвергать себя насмешкам, и показывает их разве что верному другу. И тогда они послужат ему хотя бы тем, что собственный опыт сочинительства научит его судить о сочинениях других; ибо, по правде говоря, кто не приучен писать, как бы он ни был начитан, редко может вполне постичь труды и старания писателей, насладиться прелестью и совершенством стилей и теми сокровенными тонкостями, какие мы часто находим у древних.

Кроме того, эти занятия сделают его красноречивым и, как ответил Аристипп тому тирану, способным смело и уверенно говорить с любым человеком[140 - Аристипп (ок. 435 – ок. 355 г. до н. э.) – философ, ученик Сократа, основатель киренской философской школы, известный проповедью гедонизма. Кастильоне здесь цитирует Диогена Лаэрция, который рассказывает о жизни Аристиппа при дворе тирана Сиракуз Дионисия Старшего, не утверждая, впрочем, что эти слова сказаны именно ему (О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. II, 8, 68).].

Я, впрочем, за то, чтобы придворный взял себе за твердое правило: и в разговоре, и во всем остальном всегда быть осторожным и держать себя скорее скромно, нежели дерзновенно, остерегаясь ложно приписывать себе знание того, в чем он не разбирается. Ибо от природы все мы куда больше, чем нужно, жадны до похвал, и мелодия хвалебных слов нашим ушам приятнее любого сладостного пения или музыки. И слова эти, подобно голосам сирен, часто бывают причиной потопления для того, кто не затыкает старательно ушей, чтобы не слышать этой обманчивой гармонии. Сознавая эту опасность, нашелся среди древних мудрецов один, который написал, каким образом можно отличить истинного друга от льстеца[141 - Плутарх в трактате «Как отличить друга от льстеца».]. Но что толку, если не то что много, но без числа людей, которые прекрасно понимают, что им льстят, и тем не менее любят льстецов и ненавидят тех, кто говорит им правду? И даже подчас, когда им кажется, что льстящий слишком скуп в речах, сами помогают ему, говоря о себе самих такое, что устыдился бы сказать и самый бессовестный льстец.

Оставим этих слепцов в их заблуждении; пусть наш придворный обладает настолько верным суждением, чтобы не дать убедить себя, будто черное – это белое, и не предполагать в себе большего, чем то, о чем он знает точно, что оно – правда. (Особенно это касается вещей, о которых, если помните, вспоминал мессер Чезаре, предлагая свой род игры, как об инструментах, с помощью которых мы не раз выводили наружу мании многих людей.) И чтобы избежать ошибки, если даже он знает, что высказанные ему похвалы правдивы, пусть не соглашается с ними открыто и не поддакивает им; но со скромностью почти их отрицает, всегда показывая в словах и в делах, что его главное призвание – военное дело, а все остальные добрые качества – лишь украшение к этому. Особенно же перед солдатами пусть не держит себя подобно тем, которые в ученом собрании хотят казаться завзятыми вояками, а перед вояками изображают из себя ученых.

Так, по силе уже высказанных соображений, он избежит всякой нарочитости, а дела, которые он делает, даже вполне заурядные, будут выглядеть очень внушительно.

XLV

В этот момент в разговор вступил мессер Пьетро Бембо:

– Непонятно мне, граф, как это вы хотите, чтобы ваш придворный, со своим образованием и множеством других замечательных качеств, считал все это украшениями для военного дела, а не военное дело и все прочее украшением для учености, которая даже и без прибавления чего-либо другого настолько выше достоинством, чем военное дело, насколько душа выше тела, – ибо военное дело относится к телу, а ученость – к душе.

– Нет, – ответил граф. – Военное дело относится и к телу, и к душе. Но я не хочу, чтобы вы, мессер Пьетро, были судьей в этом деле, так как вас слишком легко заподозрить в пристрастности, а поскольку эта тема уже долго обсуждалась весьма мудрыми людьми, нет нужды возобновлять спор. Я считаю его решенным в пользу военного дела и хочу, чтобы наш придворный (если уж я могу заниматься его образованием по своему вкусу) считал так же. А если вы держитесь противоположного мнения, то давайте подождем, пока объявят такое состязание, – в котором те, кто стоит за первенство военного дела, смогут защищать его оружием, а те, кто за первенство наук, – науками же и защищаться. И когда каждая из сторон воспользуется своими орудиями, сами увидите, что ученые проиграют.

– Вот как! – отозвался мессер Пьетро. – Вы только что порицали французов за то, что они мало уважают ученые занятия, говоря, сколь великий блеск славы эти занятия сулят людям и как делают их причастниками бессмертия, а теперь словно переменили свое мнение. Вы позабыли, что

Ахилла гробу храброго представший,
Сказал со вздохом македонский царь:
«Ты счастлив, звучную трубу стяжавший —
Стихи столь вдохновенного певца!»[142 - Петрарка. Канцоньере. Сонет 187 (пер. мой. – П. Е.). Петрарка пользуется свидетельством, сохраненным у Цицерона (Речь за Архия. Х, 24): «Сколь многочисленных повествователей о своих подвигах имел при себе, как говорит предание, великий Александр! И все же он, остановившись в Сигее перед могилой Ахилла, сказал: „О, счастливый юноша, ты, который нашел в лице Гомера глашатая свой доблести!“» (пер. В. Горенштейна). По поводу этого сонета пишет Лоренцо Великолепный в одном из своих писем: «Если б не был Гомер божественным поэтом, та же могильная плита, что покрыла тело Ахилла, скрыла бы и его славу».]

Из того, что Александр позавидовал Ахиллу не в его подвигах, а в счастье быть воспетым стихами Гомера, можно понять, что творения Гомера он ставил выше меча Ахилла. И какой другой вам нужен судья или какое другое решение о достоинстве оружия и наук, чем высказанное одним из величайших полководцев в истории?

XLVI

Граф отвечал:

– Я порицаю французов за их мнение, будто образованность вредит военному делу, и полагаю, что быть образованным военному человеку нужно более, чем кому-либо другому; и хочу, чтобы в нашем придворном присутствовали оба этих качества во взаимной связи и взаимопомощи, что я считаю в высшей степени нужным, и потому не нахожу, будто в чем-то переменил свое мнение. Но, повторяю, не хочу спорить о том, какое из этих качеств более достойно похвалы. Достаточно сказать, что писатели почти всегда берутся восхвалять людей великих и дела славные, заслуживающие восхваления сами по себе, по причине той существенной доблести, из которой они проистекают; кроме того, эти дела предоставляют писателям благороднейший материал, который и украшает, и отчасти сам увековечивает их творения. Ведь не будь их предмет знаменитым, их не так охотно читали бы и не так высоко ценили, а сочли бы пустыми и незначительными. И если Александр позавидовал Ахиллу в том, что он был прославлен Гомером, это не значит, будто Александр ценил образованность выше, чем военное дело. Если бы в военной доблести он сознавал себя настолько же уступающим Ахиллу, насколько, по его мнению, ниже Гомера все те, которым предстояло написать о нем самом, то, я уверен, он больше желал бы самому себе совершить великое, нежели другим – великое написать. Из чего делаю вывод, что в его словах скрыта похвала себе самому и пожелание иметь то, чего, как ему казалось, у него не было: поэта, который превосходно опишет его подвиги, а не то, чем он уже, по собственному мнению, обладал, – то есть воинской доблести, в чем он не считал себя уступающим Ахиллу. Потому и назвал он его счастливым[143 - У Петрарки fortunato, как и у Цицерона – fortunatus, т. е. буквально: «удачливый».], как бы намекая на то, что, если его, Александра, слава не была возвещена миру столь звучно и широко, как Ахиллова, – причина не в том, будто его доблесть и подвиги меньше и не заслуживают такой славы, но лишь в фортуне, даровавшей Ахиллу это чудо природы[144 - Т. е. Гомера.] как славную трубу его деяний. А может, он хотел и побудить какой-нибудь благородный талант написать о нем, показывая, что будет ему за это столь же благодарен, сколь любит и чтит священные памятники письменности. Но об этом уже, пожалуй, довольно сказано.

– Даже слишком, – вставил слово синьор Лудовико Пио. – Ибо, кажется, в целом мире не найти такого большого сосуда, какой способен вместить все, что вы хотите видеть в этом придворном.

– Не торопитесь, – сказал граф. – Ему еще много чего понадобится.

Мессер Пьетро да Наполи живо отозвался:

– В таком случае Толстяк Медичи будет иметь большое преимущество перед мессером Пьетро Бембо![145 - Имеется в виду Андреа д’Аламанно деи Медичи, камергер двора Джулиано Медичи, прозванный, сообразно своей комплекции, Grasso (толстый, жирный). Едва ли не единственное упоминание его в исторических источниках эпохи связано с тем, что во время войны Джулиано за возвращение власти над Флоренцией (1512) он отлично справился с продовольственным обеспечением его войска. Мессер Пьетро в шутку превозносит этого человека, по всей видимости не отличавшегося высокими культурными запросами, над малорослым и худым Бембо – блестящим писателем и эрудитом.]

XLVII

Все рассмеялись.

– Господа, – вновь возвращаясь к прерванному разговору, сказал граф, – знайте, однако, что я не буду доволен своим придворным, если он не разбирается в музыке и, кроме того, что хорошо читает ноты, не играет еще на разных инструментах. Ведь, если подумать, для отдыха от трудов и целения недугов души не сыскать более благородного вида досуга, чем музыка; и особенно при дворах, где не только музыкой прогоняют скуку, но и делают многое, чтобы доставить удовольствие женщинам, в души которых, нежные и податливые, легко проникает гармония, наполняя их умилением. И не дивно, что и в древности, и теперь они были благосклонны к музыкантам, находя в их искусстве желаннейшую пищу для души.

– Что касается музыки, я согласен, – сказал синьор Гаспаро, – что, как и многие другие пустяки, она подходит женщинам, – а может быть, и еще кой-кому, кто имеет лишь внешнее сходство с мужчиной, но не мужчинам настоящим, которым не подобает разнеживать свои души подобными развлечениями, чтобы не приучить себя таким образом к боязни смерти.

– Не говорите так, – отвечал граф, – ибо я увлеку вас в обширное море похвал музыке и напомню, насколько древние прославляли ее, считая делом священным. И даже, по мнению мудрейших из философов, мир составлен музыкой, и небеса в своем движении создают гармонию, и по тому же принципу образована наша душа, а поэтому музыка служит еще и пробуждению, и как бы оживлению ее добродетелей. Пишут ведь об Александре, что его подчас так возбуждала музыка, что словно против воли он чувствовал необходимость подняться от пира и поспешить к оружию; а потом, когда музыкант переменял тон мелодии, успокаивался и возвращался от оружия к пиру[146 - Об этом упоминает в одной из своих речей оратор Дион Хризостом (I в. н. э.). Плутарх также пишет, что Александр питал уважение к «музыке как искусству, вселяющему воинскую доблесть и воодушевляющему тех, кто в нем должным образом воспитан» (О судьбе и доблестях Александра. II, 2).]. Скажу вам и о строгом Сократе, который, будучи уже весьма стар, выучился играть на лире[147 - Об этом от лица самого Сократа в диалоге «Евтидем» (272с) рассказывает Платон, а за ним повторяют и другие античные писатели (Валерий Максим, Квинтилиан, Лукиан, Стобей и др.).]. Помнится, я некогда слышал, что и Платон, и Аристотель полагают, что хорошо обученный муж должен быть также и музыкантом, бесчисленными доводами доказывая, что музыка имеет для нас великую силу, и что по множеству причин, которые сейчас долго было бы перечислять, изучать ее надо с самого детства[148 - Например: Платон. Государство. III, 398b–403c; Аристотель. Политика. 1268b, 1279a, 1338a – b, 1339a.]. Не столько ради той внешней мелодии, которую мы слышим ушами, сколько ради того, что музыка может внедрить в нас новый благой обычай и нрав, склонный к добродетели, делающий душу более способной к счастью, как телесные упражнения делают тело более крепким. И она не только не вредит, но в высшей степени приносит пользу в делах гражданских и военных. Даже Ликург одобрил музыку в своих суровых законах[149 - Ср.: Плутарх. Ликург. XXI: «Терпандр и Пиндар были правы, находя связь между мужеством и музыкой. Первый говорит о лакедемонянах так: „Юность здесь пышно цветет, царит здесь звонкая Муза, / Правда повсюду живет…“ А Пиндар восклицает: „Там старейшин советы; / Копья юных мужей в славный вступают бой, / Там хороводы ведут Муза и Красота“. И тот и другой изображают спартанцев одновременно и самым музыкальным, и самым воинственным народом. „Кифары звук мечу не станет уступать“, – сказал спартанский поэт. Недаром перед битвой царь приносил жертву музам для того, мне кажется, чтобы воины… смело шли навстречу опасности и совершали подвиги, достойные сохраниться в речах и песнях».]. И мы читаем, что и воинственные лакедемоняне, и критяне использовали в битвах лиры и другие инструменты мелодичного звучания, а многие лучшие полководцы древности, как, например, Эпаминонд, и сами играли на музыкальных инструментах, а те, которые этого не умели, как Фемистокл, были в гораздо меньшем почете[150 - 15Cр.: Цицерон: Тускуланские беседы. I, 2, 4. Эпаминонд (ок. 410–362 г. до н. э.) – греческий полководец, демократический правитель Фив, глава Беотийского союза. Годы его правления стали для Фив эпохой наибольшего расцвета и могущества. Фемистокл (529–459 гг. до н. э.) – афинский государственный деятель, вождь демократической партии. Создатель афинского военного флота, который под его же руководством одержал при Саламине сокрушительную победу над флотом персов (480 г. до н. э.). В 471 г. до н. э. происками политических противников изгнан из Афин и был вынужден искать покровительства у вчерашних врагов – персов.].

А разве не читали вы, что музыка была среди первых предметов, которым учил Ахилла в его нежном возрасте добрый старец Хирон? И что угодно было мудрому наставнику, чтобы руки, которым предстояло пролить столько троянской крови, часто были заняты игрой на лире?[151 - Псевдо-Плутарх. О музыке. 42.] Покажете мне воина, который устыдится подражать Ахиллу, если даже оставить в стороне множество других славных полководцев, которых я мог бы привести в пример? Так что не лишайте нашего придворного музыки, которая не только человеческие души услаждает, но часто и зверей делает послушными; а кто не может ее терпеть, тот явно носит раздор в собственной душе. Музыка заставила рыбу понести на себе человека через бурное море[152 - Рассказ Геродота о лесбосском певце Арионе, спасшемся от гибели в открытом море на спине дельфина (История. I, 24), с разными вариациями повторена у нескольких авторов римской эпохи (Овидий, Плиний Старший, Плутарх, Авл Геллий, Лукиан и др.). Если у Геродота Ариона спасает Аполлон, внявший воспетому им священному гимну, то Овидий приписывает чудо божественной силе искусства самого певца (Фасты. II, 79–118). Кажется, Кастильоне опирается на версию Овидия.] – вот сколь она сильна!

Все мы свидетели того, как она исполняется во святых храмах для восхваления и благодарения Бога, и можно поверить, что она в самом деле угодна Ему, и Он даровал ее нам как сладчайшее облегчение наших трудов и беспокойств. Поэтому часто поселяне, работая в поле под палящим солнцем, грубым и неухищренным пением разгоняют скуку. Пением одолевает сон и скрашивает труд простая крестьянская девушка, еще до света вставая прясть или ткать. Пение – веселая утеха бедолагам-морякам после ливней, ветров и бурь. Пением утешаются усталые путники в утомительных и долгих странствиях, и даже удрученные узники в своих цепях и колодках. Но, кажется, для наилучшего свидетельства о том, что в мелодичном напеве, пусть даже в самом простом, человек находит величайшее облегчение в любых трудах и тяготах, природа научила ему кормилиц как первому средству унимать плач младенцев: под звуки такого напева они спокойно и мирно засыпают, забывая о столь привычных для них слезах, которые природа в этом возрасте дает нам как предвестие всего ожидающего нас в этой жизни.

XLVIII

В этот момент, воспользовавшись тем, что граф сделал некоторую паузу, заговорил Джулиано Маньифико:

– Я совершенно не согласен с мнением синьора Гаспаро; и как в силу доводов, приведенных вами, так и по многим другим считаю музыку для придворного не только украшением, но необходимостью. И просил бы вас разъяснить, как, в какое время, каким образом должно приводить в действие это и другие достоинства, которые вы ей приписываете; ибо многие вещи, сами по себе похвальные, бывают подчас нелепы, когда применяются не ко времени, и, в свою очередь, некоторые, кажущиеся маловажными, при удачном использовании обретают немалую ценность.

XLIX

– Прежде чем обратиться к этому предмету, – ответил граф, – я хотел бы поговорить о другой вещи, которую считаю очень важной, и поэтому, думаю, наш придворный ни в коем случае не должен оставлять ее без внимания: об умении рисовать и разбираться в само?м искусстве живописи. Не удивляйтесь, что я призываю к этому занятию, которое сегодня, может быть, покажется механическим ремеслом, мало подходящим для благородного человека. Помню, я читал, что в древности, прежде всего по всей Греции, полагали, что дети благородных родителей в школах должны заниматься живописью как делом достойным и необходимым, числя ее первой ступенью свободных искусств[153 - Ср. у Аристотеля в «Политике»: «Обычными предметами обучения являются четыре: грамматика, гимнастика, музыка и иногда рисование» (VIII, 1337b). И далее: «…[рисование] изучают скорее потому, что оно развивает глаз при определении телесной красоты. Вообще, искать повсюду лишь одной пользы всего менее приличествует людям высоких душевных качеств и свободнорожденным» (1338а).]; более того, государственным постановлением прямо запрещалось обучать ей рабов[154 - Это утверждает Плиний Старший в «Естественной истории» (XXXV, 36, 77).]. У римлян она тоже была в величайшей чести; и именно от нее вело родовое прозвище благороднейшее семейство Фабиев, так как первый из Фабиев звался Пиктором, по причине того, что в самом деле был превосходным художником. Он до такой степени был предан живописи, что, расписав стены храма Спасения, поставил свое имя, сочтя, что он, рожденный в столь славной семье, заслужившей консульские звания, триумфы и другие почести, образованный, сведущий в законах и стоящий в ряду ораторов, может еще более увеличить блеск своей славы, оставив о себе память, что был живописцем[155 - Ср.: Плиний. Указ. соч. XXXV, 7, 19. Речь идет о Гае Фабии Пикторе (ум. после 304 г. до н. э.), расписавшем храм Спасения, построенный на Квиринале в память победы Рима над самнитами. Цицерон, напротив, решительно отрицает, что занятие живописью имело у римлян общественный престиж: «Если бы Фабий, один из знатнейших римлян, удостоился хвалы за свое живописание, то можно ли сомневаться, что и у нас явился бы не один Поликлет и Паррасий? Почет питает искусства, слава воспламеняет всякого к занятию ими, а что у кого не в чести, то всегда влачит жалкое существование» (Тускуланские беседы. I, 2, 4 / Пер. М. Гаспарова).]. Также и многие другие выходцы из известных фамилий стяжали себе славу в этом искусстве, от которого, кроме того, что оно благородно и почетно само по себе, происходит и немалая польза, особенно на войне: я говорю об изображении стран, местностей, рек, мостов, утесов, крепостей и тому подобных вещей, которые, даже если хорошо сохранить их в памяти (что, впрочем, достаточно трудно), нельзя показать другому.

И кто не ценит это искусство, поистине, кажется мне чуждым здравого разумения; ибо созерцаемый нами механизм Вселенной, с необъятным небом, озаренным яркими звездами, а в центре его – Земля, опоясанная морями, испещренная горами, долинами и реками, украшенная столь разнообразными деревами, прелестными цветами и травами, – все это можно назвать прекрасной и огромной картиной, сотворенной дланью природы и Бога. Тот, кто может подражать ей, кажется мне достойным великой похвалы; а достичь такой способности невозможно без постижения многих вещей, что хорошо знает любой, кто пробовал заниматься этим на деле. Поэтому древние высоко чтили как искусство, так и художников, отчего оно и достигло великих вершин; ясным свидетельством тому служат древние мраморные и бронзовые статуи, сохранившиеся до наших дней. И хотя живопись отличается от скульптуры, обе они имеют один источник – хороший рисунок. И подобно тому как божественны статуи, так, надо полагать, могут быть божественными и картины, – и даже больше, ибо способны вместить в себе больше мастерства.

L

Тогда синьора Эмилия, обратившись к Джан Кристофоро Романо, сидевшему вместе с другими, спросила:

– Что вы на это скажете? Вы подтверждаете, что в живопись вкладывается больше мастерства, чем в скульптуру?

Джан Кристофоро ответил:

– Я, синьора, считаю, что скульптура требует большего труда, большего искусства и имеет большее достоинство, нежели живопись.

– Так как статуи сохраняются лучше, – сказал граф, – то, пожалуй, можно сказать, что достоинство их выше: ибо, создаваемые для сохранения памяти, они служат этому лучше, чем живопись. Но, кроме памяти, и живопись, и скульптура создаются ради красоты, и в этом живопись намного выше: пусть она и не столь долговечна, как скульптура, но живет все-таки немало, а пока живет – восхищает гораздо больше.

– Честно признаться, я думаю, вы говорите не то, что у вас на душе, – ответил Джан Кристофоро, – а просто в угоду вашему Рафаэлю, или еще, может быть, считаете то совершенство, которое находите в его живописи, недостижимым в скульптуре. Но если так, имейте в виду, что это похвала искусному мастеру, а не искусству.

И он прибавил: