banner banner banner
Придворный
Придворный
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Придворный

скачать книгу бесплатно


Итак, коль скоро это благородство не приобретается ни умом, ни силой, ни искусством, будучи более славой наших предков, чем нашей собственной, мне представляется весьма странным думать, что если родители нашего придворного были худородны, то все его добрые качества имеют изъян, а других названных вами условий – ума, красоты лица, стати и изящества, с первого взгляда располагающего к нему всякого, – будто всего этого недостаточно, чтобы возвести его на высоту совершенства.

XVI

Граф Лудовико ответил:

– Я не говорю, что в людях низкого рода не могут проявляться те же добродетели, что и в благородных; но не хочу и повторять уже сказанного, вместе со многими другими доводами в пользу благородства, которое чтится всегда и всеми. Ибо это согласно с разумом: от добрых рождаются добрые. Поскольку наша задача – вылепить придворного, не имеющего ни единого изъяна, но соединяющего в себе всевозможные похвальные свойства, мне представляется необходимым сделать его благородным, не только по множеству разных причин, но и повинуясь всеобщему мнению, которое первым делом смотрит на благородство происхождения.

Возьмем двух придворных, которые еще не успели проявить себя ни в хорошем, ни в дурном; как только услышат, что один родился от благородных, а другой нет, любой оценит худородного гораздо ниже, чем благородного, и худородному понадобится много времени и трудов, чтобы запечатлеть в людских умах доброе мнение о себе, в то время как другой приобретет его сразу – только потому, что он из благородных. А сколь важную силу имеет эта печать, легко понять всякому: ибо, возвращаясь к нам самим, напомню, что и нам с вами случалось видеть в этих стенах людей, которые, будучи чрезвычайно глупы и грубы, однако, славились по всей Италии как величайшие придворные; и пусть в конце концов их раскрыли и узнали, все же многих из нас они ввели в заблуждение, удерживая в наших душах то мнение о себе, которое в самом начале мы нашли как бы оттиснутым на них, хотя поступки их были сообразны их ничтожеству. Видели мы и других, которых сначала никто не ценил, а они в конце концов достигли весьма многого. Эти ошибки имеют различные причины; среди прочих – упрямство государей, которые, желая творить чудеса, пускаются подчас осыпать милостями такого, кто, по их же собственному мнению, этих милостей вовсе не заслуживает. Конечно, часто они обманываются и сами; но поскольку всегда находится безмерное множество желающих им подражать, из их милостей к кому-либо происходит весьма громкая слава, за которой чаще всего и следуют люди в своих суждениях. А если обнаруживают что-нибудь, что выглядит несогласным с общим мнением, то подозревают, что обманулись, и всегда ждут чего-то потаенного; ибо им кажется, что эти общие мнения должны же быть основаны на истине, иметь действительные причины.

К тому же наши души очень податливы на любовь и ненависть. Это можно видеть на зрелищах с боями и играми и при всякого рода состязаниях, когда зрители, часто без видимой причины, выражают пристрастие к одной из сторон, чрезвычайно желая, чтобы она победила, а другая проиграла. Вот и в том, что касается мнения о качествах человека, добрая или дурная молва с самого начала толкает нашу душу к одному из этих двух пристрастий. Отчего и происходит то, что в большинстве случаев мы судим с любовью или с неприязнью. Итак, видите, сколь важно это первое впечатление и как с самого начала должен стараться приобрести добрую славу тот, кто считает себя достойным положения и имени настоящего придворного.

XVII

Переходя к частностям, я считаю, что главным и настоящим делом придворного должно быть военное, и стою за то, чтобы он проявлял в нем горячее рвение и был известен как человек отважный, мужественный и верный тому, кому служит. А эти славные наименования он приобретет, в любое время и в любом месте доказывая их делом. И нельзя ими пренебрегать, не заслужив крайнего порицания: ведь как у женщины девственность, однажды нарушенная, уже не может быть восстановлена, так и слава дворянина, носящего оружие, будучи хоть единожды, хоть в мельчайшем деле трусостью или чем-либо другим недостойным, в глазах света навсегда померкнет и покроется позором. Словом, чем более выдающимся будет наш придворный в этом искусстве, тем более будет достоин похвал.

Впрочем, я не считаю необходимым для него совершенное знание военных материй и другие свойства, подобающие полководцу, – этого было бы уже слишком много. Хватит с него, как я сказал выше, непоколебимой верности, стойкости духа и того, чтобы таким мы видели его неизменно. Ведь зачастую в делах малых мужественные узнаются лучше, нежели в больших. Есть такие, у которых при больших опасностях, при многих свидетелях, хоть сердце и уходит в пятки, но, подстегиваемые то ли боязнью осрамиться, то ли примером товарищей, они бросаются вперед, зажмурив глаза, и Бог знает как, но исполняют свой долг. Зато в случаях когда никто не толкает в спину и кажется, что можно незаметно уклониться от опасности, они охотно позволяют себе схорониться в укрытии. Не эти, но другие, которые, даже думая, что никто за ними не наблюдает, никто их не видит, никто не знает, тем не менее выказывают отвагу, не упуская ни малейшей вещи по части своих обязанностей, – вот кто обладает той доблестью души, которую мы ищем в нашем придворном.

Мы не желаем, однако, чтобы он, выставляя себя завзятым воякой, сыпал направо и налево похвальбами вроде: «Моя жена – кираса!», чтобы метал во все стороны угрожающие и дикие взгляды, какие мы часто видели в комических представлениях Берто[57 - Берто – речь, очевидно, идет о комическом актере. В документах первой половины XVI в. имеются упоминания о Берто делла Бьява, известном в то время венецианском комике. Он ли имеется в виду, сказать трудно.]. Ибо такие вполне заслуживают слов, которые одна неробкая женщина в благородном собрании с улыбкой сказала рыцарю, чье имя я сейчас называть не стану. Тот, когда она, оказав честь, пригласила его на танец, отказался – так же как и слушать музыку, и как-то по-другому развлечься, каждый раз повторяя, что этакие пустяки «не его ремесло». Когда наконец дама спросила: «Да что же у вас за ремесло?» – он со зверским лицом рыкнул: «Война!»

Дама тут же отпарировала:

– Ну поскольку нынче вы, кажется, не на войне и сражаться не собираетесь, надо бы вас хорошенько смазать салом и вместе с вашими доспехами убрать в чулан до тех пор, пока не понадобитесь, а иначе заржавеете еще больше, чем теперь[58 - В комментариях к «Придворному», начиная с изданий XVI в. и вплоть до нашего времени, повторяется предположение, что диалог имел место между графиней Катериной Сфорца и Гаспаре Сансеверино – двумя историческими персонажами, каждый из которых остался в памяти потомков своего рода образцом: Катерина – женской отваги, а Гаспаре – солдафонской грубости и жестокости (его прозвищем было Capitan Fracassa – Капитан Разруха). Это, скорее всего, неправда: отношения между графиней и неаполитанским кондотьером не ограничились одной встречей, а имели длительную историю; в частности, Гаспаре сражался на ее стороне против венецианцев и французов. В 1499 г. Катерина, вдова, мать восьми детей, младшему из которых исполнился год, возглавила оборону города Форли от превосходящих войск Чезаре Борджиа, сражалась с мечом в руках и была пленена, лишь получив серьезную рану и потеряв способность сопротивляться.].

И так, под смех окружающих, оставила его посрамленным с его глупым самомнением. Пусть же будет тот, кого мы стараемся изобразить, при виде неприятеля отважен, суров и всегда среди первых; но в любых других обстоятельствах – человечен, скромен и сдержан, избегая прежде всего чванства и безрассудного хвастовства, ибо хвастун всегда вызывает неприязнь и отвращение у того, кто его слушает.

XVIII

– А я, – отозвался синьор Гаспаро, – мало знаю людей, в чем-либо выдающихся, которые не хвалили бы себя самих; и мне кажется, что им вполне позволительно вести себя так. Когда человек, знающий себе цену, видит невежд, не имеющих понятия, каков он в деле, то, конечно, негодует, что его доблесть как бы похоронена, и вынужден каким-то образом открывать ее, чтобы никто не похитил у него чести, которая и есть истинная награда за подвиги. Почему и среди древних писателей те, кто имел заслуги, редко удерживались, чтобы самим не похвалить себя. Невыносимы лишь те, которые хвалятся, вовсе не имея заслуг; но наш придворный, как мы предполагаем, не будет одним из таких.

– Если вы меня хорошо услышали, – сказал граф, – я порицал бесстыдное и безудержное хвастовство; и конечно, как вы и говорите, не следует плохо думать о доблестном человеке, который умеренно хвалит себя: такое свидетельство даже надежнее, чем похвала, исходящая из чужих уст. Более того: кто, хваля себя, не впадает в ошибку и не вызывает раздражения и зависти у слушающих, тот в высшей степени благоразумен и, кроме тех похвал, что дает самому себе, заслуживает их также от других, а это ведь весьма нелегкое дело.

Тогда синьор Гаспаро сказал:

– Вот этому вы нас и научи?те.

– Есть достаточно древних писателей, которые этому учат, – ответил граф. – Но, мне представляется, все дело в умении говорить об этом так, чтобы не казалось, что хвастаешь, но настолько к месту, что невозможно не сказать, – и, неизменно выказывая стремление избегать похвал себе самому, все же произносить их. Не так, как те хвастуны, что лишь откроют рот – и давай нести что попало: как несколько дней назад один наш приятель рассказывал, что в Пизе, когда копье вошло ему в бедро с одной стороны и вышло с другой, он подумал, будто его укусила муха[59 - Вероятно, имеется в виду недавняя осада Пизы войсками Флорентийской республики (июль – сентябрь 1505).]; а другой сказал, что не держит зеркала в комнате, ибо, когда сердится, становится так ужасен лицом, что сам себя боится.

Тут все рассмеялись, но мессер Чезаре Гонзага возразил:

– Над чем вы смеетесь? Неужели не читали, как Александр Великий, услышав мнение одного философа, что существует бесконечное множество миров, заплакал; а когда его спросили, почему он плачет, ответил: «Потому что я еще не завоевал и одного»[60 - Изречение приводит римский писатель I в. н. э. Валерий Максим (Достопамятные деяния и изречения, VIII, 14). Философ, о котором идет речь, – Демокрит из Абдеры (ок. 460 – ок. 370 г. до н. э.).], – как будто ему хватало решимости завоевать их все? Вам это не кажется еще большей похвальбой, чем сказанное об укусе мухи?

– Александр был более велик, чем болтавший о мухе, – отвечал граф. – Но людям выдающимся поистине простительно, когда они мнят о себе высоко. Ибо кому предстоят великие дела, тому нужны и дерзновение осуществить их, и вера в себя; и не малодушным ему следует быть, но весьма сдержанным в речах, делая вид, будто он мнит о себе меньше, чем на самом деле, чтобы вера в себя не обернулась опрометчивостью.

XIX

Тогда, поскольку граф ненадолго прервал свою речь, мессер Бернардо Биббиена, улыбаясь, сказал:

– Как помнится, прежде вы говорили, что этот наш придворный должен быть от природы наделен красивым лицом и осанкой, вместе с изяществом, которое сделает его столь привлекательным. Что касается изящества и прекрасного лица, я уверен, что ими обладаю, почему, как вы знаете, очень часто женщины возгораются ко мне любовью. Однако относительно фигуры я испытываю некоторые сомнения – прежде всего относительно моих ног, которые, сказать правду, кажутся мне не такими стройными, как хотелось бы; телом же и всем прочим я вполне доволен. Разъясните же поподробнее о форме тела, какой она должна быть, чтобы я избавился от сомнений на сей счет и жил со спокойной душой.

За этими словами последовал смех, а граф продолжил:

– Конечно, в вас есть изящество облика, – это можно утверждать без лести, и не нужно никакого другого примера, чтобы показать, в чем оно заключается. Мы видим и не имеем сомнения, что ваше лицо чрезвычайно приятно и всем нравится, пусть даже черты его не очень тонки; в нем есть мужество, и при этом оно изящно – качество, которое можно обнаружить в лицах самого разного строения. И я хочу, чтобы таким был и облик нашего придворного, – а не таким изнеженным и женственным, какой стараются иметь многие молодые люди, не только завивая волосы и выщипывая брови, но и приглаживая себе кожу всеми теми способами, что в ходу у самых бесстыдных и бесчестных женщин этого мира. Двигаясь ли, стоя на месте, делая что-либо другое, они выглядят столь хрупкими и изнемогающе томными, будто члены тела у них готовы отвалиться, а речь ведут так страдальчески, будто вот-вот испустят дух; и чем с более сановитыми людьми обращаются, тем больше прибегают к подобным приемам. Пусть вид их выдает желание казаться и быть женщинами, но поскольку природа не создала их таковыми, то рассматривать их надо не как почтенных женщин, но как продажных блудниц, прогоняя не только от дворов государей, но и из общества благородных мужчин.

XX

Итак, рассматривая качества фигуры, скажу: достаточно, чтобы тело не было ни чрезмерно огромным, ни вовсе малорослым, поскольку и то и другое вызывает презрительное удивление, и людей такого сорта разглядывают как что-то почти уродливое. Но если уж выбирать из этих крайностей, то лучше пусть придворный будет несколько малорослым, нежели намного переросшим разумную меру. Ибо люди со столь огромным телом не только весьма часто тупоумны, но еще и не годятся ни на какое дело, требующее ловкости, а это качество я считаю для придворного очень желательным. Поэтому я хотел бы, чтобы он имел хорошо сложенное тело и пропорционально развитые члены и выказывал силу, легкость и проворство, освоив все телесные упражнения, надлежащие воину. А из них полагаю первым владение любым оружием для пешего и конного боя, включая все приемы обращения с ним, особенно с тем, что обыкновенно употребляется между благородными. Ведь, помимо его применения на войне, где, может быть, и не необходимы особенные тонкости, нередко случаются и между благородными ссоры, побуждающие взяться за оружие, причем подчас за то, что оказалось под рукой: поэтому знать его – надежнейшее дело. Я не из тех, кто говорит, будто в момент нужды вся выучка забывается; ибо, вне сомнения, тот, кто теряет в такое время выучку, показывает, что еще раньше от страха потерял мужество и самообладание.

XXI

Еще полагаю, что очень кстати ему умение драться, ибо это сопровождает любую пешую схватку. Затем нужно, чтобы он и сам, и через друзей узнавал, какие могут возникнуть споры и ссоры, и, будучи подготовлен заранее, при каждом таком случае выказывал совершенное присутствие духа и осмотрительность. Но пусть и не ввязывается в такие схватки, иначе как если этого требует защита чести; ибо, кроме великой опасности, которую несет переменчивая удача, тот, кто опрометчиво, без крайней необходимости бросается в них, заслуживает величайшего порицания, даже если ему повезет. Но если мужчина видит, что дело зашло так далеко, что без урона для чести отступить не удается, он должен и в том, что предшествует бою, и в бою быть решительным, неизменно выказывая готовность и мужество. Не то что иные, которые тянут дело, обсуждая условия и пункты, выбирают из оружия то, что не рубит и не колет, а перед схваткой нагромождают на себя броню так, словно ожидают обстрела из пушек; и поскольку для них довольно лишь не быть побежденными, только и делают, что защищаются и отступают, изобличая свое крайнее малодушие. Отчего они бывают посмешищем даже для мальчишек, как те два анконца, что недавно бились в Перудже, насмешив всех, кто их видел.

– Кто ж это были такие? – спросил синьор Гаспаро Паллавичино.

– Какие-то двоюродные братья, – ответил мессер Чезаре.

– Когда они бились, казалось, что они родные братья[61 - В том смысле, что оба в поединке выказали одинаковое малодушие, сражаясь лишь напоказ.], – вставил граф и продолжил: – Часто применяется оружие и в мирное время, во всяких упражнениях; мы видим рыцарей на публичных зрелищах, состязающихся перед множеством народа, дамами и самими государями. И я хочу, чтобы наш придворный был совершенным наездником и прекрасно держался в любом седле. И среди прочих своих умений не только знал толк в лошадях и в верховой езде, но и прилагал все рвение и усердие к тому, чтобы в любом деле быть несколько впереди других, так чтобы все считали его лучшим между собой. И как мы читаем об Алкивиаде, что он превосходил всех во всяком народе, среди которого жил, в том искусстве, которое было этому народу свойственно[62 - Алкивиад (450–404 гг. до н. э.) – афинский политический деятель и полководец периода Пелопоннесской войны, сочетавший в себе большой военный и ораторский талант с крайним честолюбием, роскошеством и распутством. Античные биографы связывали отмеченную черту личности Алкивиада с его желанием первенства во всем и повсюду. «Родившись в… Афинах, он был первым среди граждан по благородству и блеску своего обихода; когда же, изгнанный оттуда, явился в Фивы, то настолько приспособился к местным обычаям, что никто не мог сравниться с ним в трудолюбии и телесных упражнениях, – ведь беотийцы отличаются скорее телесной силой, чем остротой ума; у лакедемонян, издавна усматривающих высшую доблесть в воздержании, он вел сугубо строгий образ жизни, превосходя всех спартанцев простотою пищи и одежды; побывав у фракийцев – людей, приверженных к вину и любовным утехам, – и тех обогнал в подобных усладах; прибыв к персам, у которых выше всего ценится охотничья удаль и роскошная жизнь, так приладился к их привычкам, что сами они не могли надивиться на его отвагу и великолепие. Так и вышло, что, с какими бы людьми он ни жил, везде он оказывался самым первым и самым любимым» (Корнелий Непот. Алкивиад. 11).], пусть так и этот наш придворный опережает других, – и каждого именно в том, чему тот больше предан. Итак, поскольку у итальянцев особенно в чести умение хорошо ездить верхом с поводьями, объезжать лошадей, особенно норовистых, сражаться с копьем, биться верхом один на один, пусть в этом он будет среди лучших из итальянцев; в групповых боях, в умении «оборонять проход» и «биться за перекладину» не уступает лучшим из французов[63 - Оборонительное и наступательное фехтовальные упражнения.]; в «игре с тростями»[64 - Командная игра всадников, имеющая арабское происхождение; через испанцев на рубеже XV и XVI вв. получила распространение в Италии.], бое быков, метании пик и дротиков – превосходит испанцев. Но прежде всего пусть каждому его движению сопутствуют обдуманность и изящество, если он хочет заслужить то всеобщее благоволение, которое столь высоко ценится.

XXII

Есть и много других упражнений, хоть и не связанных напрямую с военным делом, но имеющих с ним немало сходства и требующих мужественной стойкости: среди них одним из главных я считаю охоту, ибо и она в чем-то подобна войне. Поистине, это – забава государей, приличная и придворному; мы знаем, что и у древних она была во всеобщем обычае. Хорошо также уметь плавать, прыгать, бегать, метать камни, ибо, кроме той пользы, которую все это может иметь на войне, часто случается показывать себя в подобных вещах; этим можно заслужить немалое уважение народной толпы, с которой тоже приходится считаться. Еще одно достойное и вполне приличное для придворного упражнение – игра в мяч, в которой прекрасно видны сложение тела, проворство и раскованность каждого его члена и все то, что видно почти в любом другом упражнении. Не меньших похвал, считаю, достойна вольтижировка: требуя много труда и умения, она больше, чем что-либо другое, придает человеку легкость и проворство. И если эта легкость сочетается с подлинным изяществом, то, по моему мнению, эти упражнения составляют зрелище прекраснейшее любого другого.

Итак, хорошо поднаторев в этих упражнениях, наш придворный, думаю, от прочих должен держаться в стороне. Имею в виду кувыркание на земле, хождение по канату и тому подобное, что почти неотличимо от трюков жонглеров и мало приличествует благородному человеку. Но поскольку нельзя непрерывно заниматься этими утомительными упражнениями, а кроме того, неизменная погруженность в одно и то же приедается, ослабляя то восхищение, которое вызывают вещи редкостные, то необходимо разнообразить нашу жизнь и другими занятиями. Так что пусть придворный по временам снисходит до более спокойных и тихих развлечений и, стремясь избегать людской зависти и держаться любезно с каждым, делает все то же, что делают другие, но при этом никогда не уклоняется от дел похвальных, руководствуясь благоразумием, которое не даст ему впасть во что-либо безрассудное: пусть смеется, шутит, острит, танцует и пляшет – но при этом выказывает искусность и сдержанность, и во всем, что делает и говорит, пусть будет изящен.

XXIII

– Препятствовать течению нашей беседы, конечно, не следовало бы, – сказал тогда мессер Чезаре Гонзага. – Но если я промолчу, то не воспользуюсь предоставленной мне свободой высказать свое мнение; кроме того, хочу узнать одну вещь. И пусть мне простят, если, вместо того чтобы возражать, я задам вопрос. Думаю, это позволяет мне и пример нашего мессера Бернардо, который, слишком желая, чтобы его сочли красавцем, нарушил правила нашей игры, не возражая, а только задавая вопросы.

– Вот видите, – сказала синьора герцогиня, – как одна ошибка влечет за собой другие. И кто нарушает правила, подавая дурной пример, как мессер Бернардо, тот заслуживает наказания не только за свой проступок, но и за проступки других.

– В таком случае, государыня, – ответил мессер Чезаре, – я буду избавлен от кары, ибо мессеру Бернардо придется ответить и за свой, и за мой проступок.

– Вовсе нет, – возразила синьора герцогиня. – Вы оба получите двойное наказание: он – за свой проступок и за то, что вас подтолкнул к тому же; вы – за ваш проступок и за то, что повторили проступок другого.

– Государыня, – ответил мессер Чезаре, – я пока еще не сделал никакого проступка, и, оставляя все это наказание одному мессеру Бернардо, лучше промолчу.

Он и в самом деле умолк, но в это время синьора Эмилия сказала, смеясь:

– Да говорите же все, что вам угодно. С дозволения синьоры герцогини я прощаю того, кто совершил и кто совершит столь ничтожный проступок.

– Я рада, – добавила синьора герцогиня, – но смотрите, чтобы вам не обмануться, надеясь, может быть, снисхождением снискать больше похвал, чем справедливостью. Ведь, слишком легко прощая нарушающему порядок, мы проявляем несправедливость к тому, кто его не нарушает. И все же не хочу, чтобы сейчас, из-за того что я упрекнула вас за мягкосердечие, мы лишились бы возможности услышать вопрос мессера Чезаре.

И синьор Чезаре, получив знак согласия от синьоры герцогини и синьоры Эмилии, немедленно начал:

XXIV

– Помнится, господин граф, за нынешний вечер вы не раз повторили, что придворный должен свои поступки, жесты, повадки – словом, всякое свое движение – приправлять изяществом: похоже, что оно идет у вас в качестве приправы ко всякому блюду, без которой остальные свойства и достоинства недорого стоят. И думаю, что каждый легко с вами согласится, ибо, в силу значения самого? слова, можно сказать, что кто обладает изяществом (grazia), тот и приятен (grato). Но вы сами сказали, что оно зачастую бывает даром природы и небес; а когда дар этот и не вполне совершенен, усердием и трудом его можно значительно увеличить, – стало быть, те, что от рождения счастливо и щедро одарены таким сокровищем, по-моему, мало нуждаются в другом наставнике. Ибо эта щедрая милость небес едва ли не против воли возводит их выше, чем они сами желают, и делает их не только приятными, но и вызывает восхищение у всех. Однако говорю не о них, ибо сами собой стяжать такую милость мы не в силах. Я хотел бы спросить о людях, которым в силу их природы, чтобы сделаться привлекательными (aggraziati), остается прилагать лишь труд, старание и усердие. Каким искусством, каким обучением, каким способом смогут они приобрести это изящество – и в упражнениях тела, где вы его считаете столь необходимым, и во всех прочих делах и речах? Ведь поскольку вы, очень расхваливая нам это качество, кажется, пробудили во всех пылкую жажду им овладеть, то, согласно поручению синьоры Эмилии, ваш долг и утолить ее, обучив этому нас.

XXV

– Мой долг не учить вас, как сделаться привлекательными или чему-то еще, но лишь показать вам, каким следует быть совершенному придворному, – возразил граф. – И я не взял бы на себя труд такого обучения хотя бы потому, что чуть раньше сам же говорил, что придворный должен уметь бороться, делать упражнения верхом на коне и много других вещей. Как я мог бы вас этому научить, если сам этому никогда не учился, что вам прекрасно известно.

Как хороший солдат может сказать кузнецу о виде, прочности, удобстве нужных ему доспехов, но не может научить их изготовлению, проковке или закалке, – так и я, пожалуй, сумею сказать вам, каким следует быть хорошему придворному, но не научить, что надо вам делать, чтобы стать таким. Но, желая посильно удовлетворить вашу просьбу – хотя стало уже почти пословицей, что изяществу нельзя выучиться, – скажу: кому требуется стать привлекательным в телесных упражнениях (при условии, что он не является неспособным от природы), тот должен начинать с юных лет и постигать основы у лучших наставников. Насколько важным это представлялось Филиппу, царю Македонии, можно понять из того, что наставником в началах наук для своего сына Александра он пожелал иметь Аристотеля, столь славного и, может быть, самого великого философа из когда-либо живших на свете. А что касается людей, известных ныне, можете оценить, как хорошо и изящно выполняет все телесные упражнения синьор Галеаццо Сансеверино, великий конюший Франции; и это потому, что, помимо своей природной стати, он со всем усердием учился у хороших наставников и всегда держался рядом с людьми выдающимися, от каждого беря то лучшее, что они умели[65 - Великий конюший (коннетабль) – одна из высших придворных должностей во Франции XV–XVIII вв. В ведении его находились королевская Великая конюшня в Версале, бывшая одновременно главным центром обучения сыновей дворян верховой езде, а также т. н. Школа пажей и все другие школы военного дела в королевстве. Галеаццо Сансеверино (1458–1525) – кондотьер, выходец из знатного неаполитанского рода, родной брат Гаспаре Сансеверино (см. примеч. 58). Долгое время состоял на службе у миланского герцога Лудовико Сфорца в качестве предводителя его войска. В 1500 г., будучи тяжело ранен в битве при Новаре, попал во французский плен. После освобождения безуспешно пытался добиться места при дворе императора Священной Римской империи Максимилиана. С 1505 г. – на службе у французских королей, бессменный и видный участник всех их военных кампаний в Италии. Погиб в 1525 г. в битве при Павии, защищая короля Франциска I. Единственный иностранец, удостоенный чина великого конюшего за всю историю этой должности. Известен галантностью и разносторонней образованностью; был другом Леонардо да Винчи, Луки Пачоли, Альбрехта Дюрера, Виллибальда Пиркгеймера и других знаменитых деятелей культуры.]. Его учителем в борьбе, конных упражнениях и владении многими видами оружия был наш мессер Пьетро Монте, известный вам как подлинный и исключительный наставник в любом искусстве, требующем силы и ловкости. Что же касается скачек, турниров и всего прочего, он всегда смотрел на тех, кто слыл наиболее совершенным в каждом из этих занятий.

XXVI

Итак, кто хочет быть прилежным учеником, должен не только хорошо делать то, что от него требуется, но и постоянно прилагать всякое старание, чтобы уподобляться наставнику, если возможно, прямо-таки перевоплощаясь в него. А когда почувствует, что уже нечто приобрел, тогда ему будет очень полезно посмотреть и на других людей, занимающихся тем же, и, следуя здравому рассуждению (которое пусть всегда будет его вождем), перенимать различные полезные навыки то у одного, то у другого. Как пчела в зеленых лугах среди трав выбирает медоносные цветы, так и наш придворный должен будет подхватывать это изящество у тех, кто, по его мнению, им обладает, у каждого заимствуя именно то, что наиболее похвально; но не так, как один наш друг, всем вам известный, который, считая себя очень похожим на короля Ферранте-младшего Арагонского[66 - См. примеч. 24.], старался подражать ему не в чем ином, как в том, что часто вскидывал голову и кривил на сторону рот (повадка, которая у короля была последствием болезни). И многие полагают, будто довольно походить на какого-то великого человека хотя бы в чем-то, нередко выбирая как раз то, что является в нем единственной дурной чертой.

Я часто размышлял: откуда берется изящество? Так вот, если не говорить о тех, кому оно даровано звездами, нахожу одно всеобщее правило, которое кажется мне наиважнейшим как в этом, так и во всем, что люди делают или говорят: следует что есть силы, как острого и опасного подводного камня, избегать нарочитости; и, если можно так сказать, держать себя с некой непринужденностью, скрывающей искусство, чтобы казалось, будто все, что делается и говорится, делается без труда и почти бессознательно. Вот из чего, думаю, в основном и проистекает изящество: поскольку всякий знает, как бывает трудно хорошо исполнять необычные дела, то непринужденность в них вызывает величайшее удивление. Напротив, когда человек тужится изо всех сил, когда он, что называется, «за волосы тянет», – это порождает только досаду, обесценивая любое дело, сколь угодно значительное. Истинным искусством можно назвать такое, которое не кажется искусством; более всего другого надо стараться, чтобы оно было скрыто: ибо, если оно обнажено, это полностью отнимает доверие и человека уже не ценят.

Помню, я как-то читал, что некоторые превосходнейшие ораторы древности в числе прочих своих хитроумных приемов старались внушить каждому мысль о том, что они вовсе не обучены словесности; утаивая свое умение, они делали вид, будто речи их составлены чрезвычайно просто, более согласно тому, что предлагали им естественность и истина, нежели старание и искусство; а если бы это открылось, то вложило бы в души слушателей сомнение: а вправе ли оратор вводить их в заблуждение таким образом? Итак, вы видите, что, выдавая искусственность и преднамеренность, можно лишить изящества любое дело. Неужели кому-нибудь из вас не смешно, когда наш мессер Пьерпаоло[67 - Мессер Пьерпаоло – танцмейстер при урбинском дворе, сын знаменитого хореографа и теоретика танца Гульельмо Эбрео (ок. 1420 – ок. 1484), в конце жизни переселившегося в Урбино.] танцует в своей манере, подпрыгивая и вытягивая ноги вплоть до носков, боясь пошевелить головой, будто деревянный, с таким напряжением, что прямо-таки думаешь, что он двигается, считая шаги? Чье око столь слепо, что не увидит в этом нелепую нарочитость, а, напротив, у многих здесь присутствующих мужчин и женщин – изящество непринужденной раскованности (ибо так многие называют это качество в движениях тела), когда они, болтая, смеясь, отвечая движениям партнера, показывают, что вовсе не придают значения танцевальным фигурам, думая о чем угодно другом, отчего видящим их кажется, будто они не умеют и не могут ошибаться?

XXVII

В этом месте мессер Бернардо Биббиена, не дожидаясь конца речи, воскликнул:

– Вот и нашел наш мессер Роберто человека, который похвалит его манеру танцевать, раз уж более никто из вас, кажется, не обратил на нее внимания. Если это совершенство состоит в непринужденности и в том, чтобы показывать, будто не придаешь значения тому, что делаешь, думая скорее о чем угодно другом, чем об этом, тогда в танце мессер Роберто не имеет равных в целом свете. Ибо, показывая, что вовсе о нем не думает, он нередко и плащ роняет с плеч, и туфли с ног и, ничего не подбирая, так и танцует.

– Поскольку вы все же хотите, чтобы я продолжал, – ответил граф, – я еще поговорю о наших промахах. Вы разве не видите, что то, что у мессера Роберто вы называете непринужденностью, и есть самая настоящая нарочитость? Ведь он очевидным образом всячески старается показать, будто ни о чем таком не думает, а это и значит думать об этом слишком, и, поскольку он переступает границы умеренности, его небрежность нарочита и выглядит дурно. Ибо как раз противоположно поставленной цели, которая, как мы только что говорили, состоит в том, чтобы скрыть искусство. И я не считаю нарочитость под видом непринужденности (которая сама по себе похвальна), когда роняют одежду с плеч, меньшим пороком, нежели когда под видом утонченности (которая тоже сама по себе похвальна) боятся двинуть головой, чтобы не испортить замысловатую прическу, или в подкладке шапки носят зеркальце, а в рукаве – гребешок и ходят по улице непременно в сопровождении пажа с губкой и метелочкой[68 - Губка – для удаления случайных капель грязи, а метелочка из перьев – для обмахивания пыли с платья.].

И утонченность, и непринужденность такого рода слишком близки к крайности, которая всегда порочна и противоположна чистой и приятной простоте, столь отрадной для людских душ. Смотрите, как неуклюже смотрится всадник, который старается ехать, вытянувшись в седле, как у нас говорят, по-венециански, рядом с другим, который, кажется, вовсе не задумывается об этом и на коне держится так непринужденно и уверенно, словно стоит на земле. Насколько больше любят и хвалят дворянина, носящего оружие, который при этом скромен, немногословен и не хвастлив, чем другого, который только и знает хвалиться да с руганью и вызовом делать вид, будто плюет на весь мир! Что это, как не нарочитое старание казаться бравым малым? И так же можно судить обо всем, что делается и говорится на этом свете.

XXVIII

– Это справедливо и в отношении музыки, – вступил в разговор синьор Маньифико, – в которой считается грубейшей ошибкой взять два совершенных консонанса один за другим, так как одно и то же ощущение нашему слуху досадно, и он подчас предпочитает секунду или септиму, что само по себе является резким и нестерпимым диссонансом. Так получается потому, что последовательность совершенных [консонансов] порождает пресыщение и обнаруживает слишком нарочитую гармонию. Этого избегают, смешивая несовершенные звукосочетания как бы для сравнения, отчего наши уши, сильнее напрягаясь, более жадно ожидают совершенных и наслаждаются ими, а подчас находят удовольствие в диссонансах секунды и септимы, как в чем-то непринужденном.

– Вот и пример, как вредит нарочитость в этой области, как и во всем другом, – подхватил граф. – Еще говорят, что у знаменитых живописцев древности была поговорка: чрезмерная тщательность вредит, а Апеллес порицал Протогена за то, что тот не умеет рук оторвать от доски[69 - Апеллес (ок. 370 – после 306 г. до н. э.) – греческий живописец, чье дарование в античности считалось не имеющим себе равных. Работал первоначально в Эфесе, но в правление Филиппа II перебрался в столицу Македонии Пеллу. Протоген (ок. 374/373 – 299/297 г. до н. э.) – греческий живописец, работавший преимущественно на Родосе. Случай описан у Плиния Старшего (Естественная история, XXXV, 79, 80).].

– Тот же самый недостаток, – вставил мессер Чезаре, – есть, кажется, и у нашего фра Серафино, который не умеет оторвать рук от доски[70 - Игра слов: стоящее в оригинале tavola одновременно означает и «стол», и «деревянная панель» (как основа для картины; живопись на натянутом холсте была еще в новинку).], во всяком случае, пока не унесут со стола все кушанья.

Граф улыбнулся и добавил:

– Апеллес хотел сказать, что Протоген, когда писал, не знал, когда уже надо остановиться; то есть порицал излишнюю нарочитость в его работах. Стало быть, то качество, противоположное нарочитости, которое мы здесь именуем непринужденностью, не только является истинным источником изящества, но имеет и другую прекрасную черту: проявляясь в любом, даже самом мелком действии человека, она не только сразу открывает умение делающего, но часто заставляет ценить его куда больше, чем он того заслуживает по правде, ибо у окружающих создается мнение, будто тот, кто столь легко выполняет что-либо, умеет намного больше, и если бы он в то, что делает, вложил усердие и труд, то мог бы делать это намного лучше.

Взять, к примеру, человека, владеющего оружием: если, метая копье или беря в руку меч или другое оружие, он не задумываясь, непринужденно встает на изготовку, так легко, что кажется, будто тело со всеми его членами принимает это положение естественно, без всякого усилия, – то, даже не производя иных движений, он любому покажется мастером этого дела. То же самое в танцах: один только шаг, одно только изящное и непринужденное движение тела тотчас выдает мастерство танцора. Если певец в пении произносит в двойном группетто одну лишь ноту так мягко и с такой легкостью, будто все вышло само собой, одним этим он уже дает понять, что способен и на большее. Часто и в живописи одна только непринужденная линия, один мазок кисти, положенный так легко, будто рука, не направляемая никакой выучкой или искусством, сама собой движется к своей цели соответственно намерению художника, – с очевидностью доказывает совершенство мастера, о чем каждый судит затем согласно своему разумению. Это справедливо и в отношении почти всего остального.

Итак, наш придворный будет считаться превосходным, во всем, а особенно в речи, проявляя изящество, если сумеет избежать нарочитости – этой ошибки, в которую впадают многие, и подчас больше других – наши ломбардцы: пробыв год вдалеке от родных мест, по возвращении домой они начинают говорить то по-римски, то по-испански или по-французски, и Бог знает как; и все от излишнего желания показать, что много узнали: так люди тратят усердие и старание, чтобы усвоить дрянную повадку. И немалого бы мне стоило труда в этих наших беседах говорить старинными тосканскими словами, вышедшими из обихода у самих нынешних тосканцев; к тому же, думаю, надо мной все бы смеялись.

XXIX

На это мессер Федерико сказал:

– Действительно, в таком разговоре, как у нас сейчас, пожалуй, неуместны эти старинные тосканские слова; поскольку, как вы говорите, они будут утруждать и говорящего и слушающего, и понимать их многим будет нелегко. Но если пренебрегает ими пишущий, я, право, думаю, что он делает ошибку, ибо эти слова придают написанному много изящества и силы, и с ними речь выходит более торжественной и величавой, нежели с новыми.

– Не знаю, – ответил граф, – какое изящество и силу способны придать написанному слова, которых нужно избегать не только в беседе вроде нашей нынешней (что вы сами признаете), но и в любой другой, какую можно представить. Ибо если любому благоразумному человеку случится держать речь о серьезных предметах перед сенатом самой Флоренции, столицы Тосканы, или частным образом говорить с лицом, занимающим в этом городе какое-то положение, по важному делу или с кем-нибудь откровенно о вещах приятных – например, кавалеру с дамой или, наоборот, даме с кавалером – о любви, или шутя и смеясь на празднике, в игре, еще в чем-то подобном, или где угодно, в любое время, в любом месте, по любому поводу – я уверен, что он остережется использовать эти старые тосканские слова; а если нет, то не только выставит себя на смех, но и очень утомит любого из слушающих. И мне кажется очень странным считать пригодными на письме те слова, которых избегаешь как непригодных в разговоре любого рода, уповая на то, что неподходящее для устной речи будет самым подходящим способом выражения в письменной. Ибо, напротив, по-моему, письмо есть не что иное, как одна из форм речи, сохраняющаяся и после того, как человек закончит говорить, словно некий образ или, скорее, сама жизнь слов. Поэтому в устной речи, которая рассеивается сразу, как только смолкнет голос, могут быть терпимы некоторые вещи, которых не допускают на письме; ведь письмо сохраняет слова и отдает их на суд читающего, давая время составить зрелое суждение. И разумно вкладывать в письменный текст больше старания, чтобы он вышел более изящным и исправным, – но не так, чтобы написанные слова отличались от слов произносимых, а выбирая для письма самые красивые слова из используемых в разговоре. А если бы на письме позволялось то, что непозволительно в разговоре, – из этого, думаю, произошло бы что-то в высшей степени неподобающее: можно было бы позволять себе бо?льшую развязность там, где нужна бо?льшая обдуманность, и то искусство, которое вкладывают в письменную речь, вместо пользы приносило бы вред. Поэтому, бесспорно, уместное на письме уместно и в устной речи, и наиболее красива та устная речь, что подобна красиво написанному.

Итак, еще раз повторю: намного важнее быть понятным в писании, чем в разговоре; ибо те, кто пишут, не всегда находятся рядом с читающими, как те, кто говорят, – со слушателями. И мне кажется похвальным, если человек, избегая злоупотребления старинными тосканскими словами, при этом уверенно использует – и на письме, и в разговоре – те, которые сегодня в ходу как в Тоскане, так и в других областях Италии и имеют некое изящество в произношении. А подчиняющий себя иному правилу, на мой взгляд, рискует впасть в ту самую нарочитость, которую мы в нашей беседе только что сильно порицали.

XXX

Мессер Федерико ответил на это:

– Синьор граф, я не могу отрицать, что письмо – один из видов разговора. Я лишь утверждаю, что если произносимые слова имеют в себе что-то неясное, то речь не проникает в душу слушателя; прозвучав и не будучи понята, она оказывается бесполезной. На письме так не бывает, ибо если слова, употребляемые писателем, содержат в себе нечто, не скажу трудное, но прикровенно-тонкое, не столь известное, как слова, звучащие в обыденных разговорах, то они придают написанному бо?льшую весомость. Они делают так, что читатель, напрягаясь и как бы поднимаясь над самим собой, лучше ценит написанное и полнее способен насладиться талантом и ученостью сочинителя. Немного потрудившись умом, он вкушает наслаждение, которое таит в себе познание вещей нелегких. А если неосведомленность читателя такова, что тот не в силах преодолеть трудности, виноват здесь не сочинитель, и нельзя из этого заключать, что язык его не хорош.

Поэтому на письме, полагаю, уместно использовать тосканские слова, и именно бывшие в употреблении у прежних тосканцев; ибо это – сильное, заверенное временем свидетельство того, что они хороши и вполне передают смысл того, ради чего говорятся. А сверх того, несут в себе то очарование и почтенность, которые древность придает не только словам, но и зданиям, статуям, картинам и всему, что способно их сохранять. И часто одним своим блеском и достоинством слова эти делают повествование прекрасным: свойство, которым, вместе с изысканностью стиля, любой предмет, будь он сколь угодно низким, может быть так расцвечен, что удостоится высших похвал.

Но это ваше «обыкновение», которому вы придаете такую силу, мне кажется очень опасным и часто ведущим ко злу. И если обнаружилось, что какой-то речевой порок укоренился среди толпы невежд, не думаю, что из-за этого надо возводить его в правило, которому якобы должны следовать и другие. Кроме того, обыкновения весьма различны, и нет среди знаменитых городов Италии такого, что не имел бы своего наречия, отличающегося от всех остальных. Раз вы не решаетесь объявить, какое из них лучшее, то человек может отдать предпочтение хоть бергамскому наречию[71 - Среди сельского населения округи г. Бергамо, как, впрочем, и в других горных местностях Северной Италии, вплоть до середины XX в. были широко распространены такие заболевания, как эндемический зоб, сильно затруднявший речь, и сопутствующий ему кретинизм. В итальянской медицинской статистике еще век назад существовал даже термин «кретинические селения» – те, где умственная отсталость была уделом большой (а то и большей) части жителей. Причиной этого народного бедствия была нехватка йода в воде и пище. «Бергамское наречие» служит мессеру Федерико примером речи людей умственно неразвитых и чуждых культуры.] точно так же, как и флорентийскому; ведь, по-вашему, в этом не будет никакой ошибки. А я думаю, что желающему избежать всякого сомнения и обрести уверенность надо предложить для подражания писателя, которого всеобщее согласие считает хорошим, в качестве ориентира и защиты от упреков. А таковым (имею в виду в народном языке), по моему мнению, не может быть никто, кроме Петрарки и Боккаччо; и всякий отдаляющийся от них бредет ощупью, подобно тому, кто, идя в потемках без фонаря, часто сбивается с дороги. Но мы, нынешние, так смелы, что считаем ниже своего достоинства делать то, что делали лучшие из древних, то есть прилежно заниматься подражанием, без чего, полагаю, невозможно научиться писать хорошо. Верное свидетельство этого я нахожу в Вергилии, который своим дарованием и поистине божественным умом отнял у потомков надежду успешно подражать ему, но при этом сам стремился подражать Гомеру.

XXXI

Тогда синьор Гаспаро Паллавичино сказал:

– Эту дискуссию о письменной речи, конечно, стоило послушать, однако для нашей цели было бы полезнее, если бы вы разъяснили нам, как должен придворный говорить, потому что, мне кажется, он нуждается в этом больше и ему чаще приходится выражаться устно, нежели писать.

Маньифико ответил:

– Напротив, такому превосходному и исполненному совершенств придворному, без сомнения, просто необходимо уметь и то и другое; а без этих двух качеств все остальные навряд ли удостоятся больших похвал. Поэтому, если графу будет угодно по-настоящему исполнить свой долг, он обучит придворного не только говорить, но и писать хорошо.

– Нет уж, синьор Маньифико, увольте, – сказал граф. – С моей стороны было бы весьма глупо взяться обучать других тому, чего не умею сам, а если б даже умел – думать, что можно немногими словами осуществить то, чего со многим усердием и трудом едва достигали ученейшие мужи. К чьим сочинениям я и отослал бы нашего придворного, будь я все же обязан обучать его письму и речи.

Мессер Чезаре заметил:

– Синьор Маньифико имеет в виду – обучать речи и письму на народном языке, а не на латыни, так что эти ваши сочинения ученых мужей к делу не относятся. Однако нам нужно, чтобы вы рассказали об этом все, что знаете, а остальное мы вам простим.

– Я уже все рассказал, – ответил граф. – А если говорить о тосканском наречии, то, может быть, высказать суждение о нем – долг скорее синьора Маньифико, чем кого-либо другого?

– Я и по совести не могу, и не вижу разумных оснований спорить с теми, кто говорит, что тосканское наречие красивее прочих, – сказал Маньифико. – Но верно и то, что у Петрарки и Боккаччо найдется много слов, которые сегодняшнее обыкновение отвергает. И я, со своей стороны, ни за что не стал бы их использовать ни в разговоре, ни на письме; думаю, что даже сами эти писатели, доживи они до наших дней, их уже не употребляли бы.

– Как раз напротив, они-то употребляли бы, – сказал мессер Федерико. – А вам, господа нынешние тосканцы, следовало бы возродить ваш язык, а не оставлять его на погибель, как вы делаете: ибо уже можно сказать, что во Флоренции его знают меньше, чем во многих других местах Италии.

– Слова, которыми не пользуются более во Флоренции, сохранились среди поселян, – ответил мессер Бернардо. – Люди благородные гнушаются ими как испорченными и обветшалыми.

XXXII

Но тут дискуссию прервала синьора герцогиня:

– Итак, не станем отклоняться от первоначальной темы и обяжем графа Лудовико научить придворного хорошо говорить и писать, хоть на тосканском наречии, хоть на каком другом.

– Синьора, – ответил граф, – я уже сказал об этом все, что знаю; и считаю, что те же правила, что годятся для обучения одному языку, сгодятся и для обучения другому. Но поскольку вы мне приказываете, я отвечу, как считаю нужным, мессеру Федерико, имеющему иное мнение. Возможно, мне придется говорить несколько пространнее, чем полагалось бы, но это и будет все, что я могу сказать. Во-первых, по моему разумению, этот наш язык, который мы называем народным, пока еще молод и нов, хотя и давно уже находится в обращении. Ибо по причине того, что варвары не только опустошили и разграбили Италию, но и надолго поселились в ней, латинский язык в ходе общения с этими народами был испорчен и поврежден, и из этой порчи родились другие языки.

Как реки, от хребтов Апеннин расходясь в противоположные стороны, стекают в два моря, так разделились и эти языки; и некоторые, приобретя преимущественно латинскую окраску, разными путями попали в разные страны, а один, сильно подвергшийся варварскому воздействию, остался в Италии. Длительное время он оставался у нас неупорядоченным и разнородным, ибо никто не пекся о нем, на нем не писал, не стремился придать ему какой-либо блеск и изящество; но все же о нем несколько больше заботились в Тоскане, нежели в других областях Италии; и, как мне кажется, его цвет сохранился здесь еще с тех давних времен, оттого что здешний народ более других соблюдал благозвучие в произношении, а грамматический строй поддерживал в должном порядке. А также оттого, что в его среде явились три знаменитых писателя, которые талантливо и с помощью тех слов и выражений, что были в обыкновении в их время, воплотили свои замыслы[72 - «Три знаменитых писателя» – Данте, Петрарка, Боккаччо.]. (Что лучше других, по моему мнению, удалось Петрарке в предметах любовных.)[73 - Имеется в виду «Канцоньере» (т. е. «Песенник»), сборник из 366 стихотворений (преимущественно сонетов) на вольгаре, посвященных Петраркой его возлюбленной Лауре де Нов с 1336 по 1374 г.] Позднее же, когда по временам уже не только в Тоскане, но и по всей Италии среди людей благородных, сведущих в делах придворных, военных и в словесности возникало некоторое стремление изъясняться и писать более изысканно, чем прежде, в века грубые и некультурные, когда пожар бедствий, учиненных варварами, еще не был потушен, – многие слова были заброшены, как в самом городе Флоренции и во всей Тоскане, так и в остальной Италии, а вместо них вошли в обиход другие, – одна из тех перемен, которым подвластны все человеческие дела.

То же всегда происходило и с другими языками. Ибо, если бы первые писания на латинском языке сохранились до наших дней, мы бы увидели, что Эвандр, Турн[74 - Эвандр – легендарный царь, по преданию переселившийся из греческой Аркадии в Италию и основавший город Паллантий на месте будущего Рима. Турн – персонаж «Энеиды», царь племени рутулов. Эней, убив Турна в поединке, женился на его невесте Лавинии.] и прочие латиняне тех времен говорили иначе, нежели последние римские цари и первые консулы. Например, стихи, которые пели салии, были едва понятны последующим поколениям[75 - Салии – римская коллегия жрецов Марса и Квирина. Древние песнопения, о которых идет речь, исполнялись ими во время ритуальных плясок в честь Марса. Гораций (65–8 гг. до н. э.) пишет, что в его времена их слова были уже практически никому не понятны (Послания, II, 1, 86).], но, переданные именно в таком виде первыми учредителями обрядов, они, из уважения к религии, не подвергались переделкам. Так ораторы и поэты постепенно выводили из употребления многие слова, которыми пользовались их предшественники: ибо Антоний[76 - Марк Антоний Оратор (143–87 гг. до н. э.) – политик и оратор, консул 99 г. до н. э. Противник Гая Мария, пал одной из жертв массовых убийств, последовавших за победой его партии.], Kpacc[77 - Луций Лициний Красс (140–91 гг. до н. э.) – политик и оратор, консул 95 г. до н. э. Делил с Марком Антонием (см. выше) славу лучшего оратора своего времени. Для него был характерен виртуозный ритмический стиль (азианизм), при котором прозаический текст делился на ритмизованные клаузулы.], Гортензий[78 - Квинт Гортензий Гортал (114–50 гг. до н. э.) – политик и оратор, консул 69 г. до н. э. Многократный соперник Цицерона на громких процессах эпохи.], Цицерон избегали многих слов, обычных для Катона[79 - Марк Порций Катон Старший (234–149 гг. до н. э.) – римский политический и государственный деятель, консул 195 г. до н. э. Известен также как писатель и оратор.], а Вергилий – многих слов Энния[80 - Публий Вергилий Марон (70–19 гг. до н. э.) – великий римский поэт, автор эпической поэмы «Энеида». Широко известны также более ранние его труды – цикл пастушеских стихов «Буколики» и «Георгики», дидактический цикл, посвященный земледелию. Будучи совершенно самостоятельным мастером, в жанровом отношении Вергилий наследует греческим образцам: Гомеру, Гесиоду и Феокриту. Квинт Энний (239–169 гг. до н. э.) – римский поэт, автор огромной исторической поэмы «Анналы», дошедшей до нас лишь во фрагментах.]. Так же поступали и другие: питая почтение к старине, они, однако, ценили ее не настолько, чтобы быть ею связанными так, как хотите вы теперь связать нас, но, когда казалось нужным, они ее даже порицали, как Гораций, который говорит, что предки хвалили Плавта по глупости[81 - Гораций. О поэтическом искусстве. 270–272.], и желает иметь возможность вводить новые слова[82 - Там же. 50–62: «Да позволено будет и то, что не слыхано было /…скромно ввести в обращенье. / К новым, недавно введенным словам, окажут доверье, / Если в них греческий строй слегка изменен. /…Чем заслужу я немилость / Вмале трудясь, коль язык Катона и Энния многим / Обогащал отцовскую речь, находя для предметов / Новые имена? Дозволено было и будет / Слово вводить, зачеканив его современной печатью. / Как меняются листья в лесу с отживающим годом, / Старые падают: так и слова отжившие гибнут, / А порожденные вновь зацветают, как юноши силой» (пер. А. Фета).]. И Цицерон во многих местах упрекает многих своих предшественников: чтобы умалить Сервия Гальбу, утверждает, что его речи отдают стариной[83 - См. Цицерон. Брут. 21. Сервий Сульпиций Гальба (194 или 191 – после 137 г. до н. э.) – римский военачальник, политик и оратор, консул 144 г. до н. э. Кроме недюжинного ораторского дара, известен жестокостью и вероломством, которые проявил в Испании, возглавляя римское войско во время войны с лузитанами.]; и еще говорит, что и Энний невысоко ценил писавших прежде него[84 - Там же. 18–19.]. Так что если мы захотим подражать древним, то тем самым не станем им подражать. И Вергилий, который, как вы говорите, подражал Гомеру, не подражал его языку.

XXXIII

Итак, что до меня, я все же обходился бы без этих старинных слов, вставляя их разве что в определенных местах и нечасто; мне кажется, кто использует их иначе, совершает ошибку не меньшую, чем тот, кто, желая подражать древним, стал бы снова питаться желудями, хотя люди давно умеют выращивать пшеницу[85 - Античные писатели и поэты сохранили предание о временах, когда народы Средиземноморья употребляли в пищу желуди (Павсаний. Описание Эллады. VIII, 1, 2; Страбон. География. III, 3, 7; Плиний Старший. Естественная история. VII, 56; Вергилий. Георгики. 1, 5; Овидий. Метаморфозы. I, 106 и др.).]. И коль вы говорите, что старинные слова одним блеском древности так украшают любой, сколь угодно низкий предмет, что могут сделать его достойным великой похвалы, то я скажу, что не только эти старинные слова, но и вполне употребительные не считаю, по справедливости, особо ценными, если в них не содержатся прекрасные мысли. Ибо отделять мысли от слов – это как отделять душу от тела: ни того ни другого нельзя сделать без пагубы.

Первостепенно важным для придворного, чтобы хорошо изъясняться и писать, я считаю знание[86 - Гораций. О поэтическом искусстве. 309: «Знание – вот начало и источник искусства правильно писать» (пер. мой. – П. Е.). Ср. также: Цицерон. Об ораторе. I, 2, 5.]; ибо тот, кто ничего не знает и не имеет в душе мысли, которая заслуживала бы внимания, тот не в состоянии ни высказать ее, ни ее записать. Затем нужно расположить в красивом порядке то, о чем предстоит говорить или писать; затем – хорошо выразить это в словах, которые, насколько я понимаю, должны быть точными, изысканными, блестящими и хорошо подобранными, но прежде всего быть еще в народном употреблении. Ибо они придают речи величие и торжественность, если говорящий, обладая рассудительностью и усердием, умеет подбирать их согласно смыслу того, что намерен сказать, выделять их и, как воску, по своей воле придавая им форму, размещать в таких местах и в таком порядке, чтобы они сразу обнаруживали свои достоинство и блеск, словно картины, выставленные при хорошем естественном освещении. И я говорю это как об искусстве письма, так и об искусстве речи, для которого, однако, требуются еще некоторые качества, необязательные в письме: хороший голос, не слишком тонкий или изнеженный, как у женщины, и не такой грубый и дикий, как у деревенского мужика, но звучный, ясный, приятный и хорошо поставленный, вместе с четким произношением, с приличными повадками и жестами. Последние же, на мой взгляд, заключаются в определенных движениях всех частей тела, не вычурных, не резких, но умеряемых располагающим выражением лица и взглядом, который имел бы приятность и не противоречил словам, передавая, насколько возможно, вместе с жестами намерения и чувства говорящего. Но все это окажется пустым и бесполезным, если мысли, выражаемые в словах, не будут прекрасными, разумными, острыми, изысканными и, при необходимости, серьезными.