Читать книгу На дне Одессы (Лазарь Осипович Кармен) онлайн бесплатно на Bookz (3-ая страница книги)
bannerbanner
На дне Одессы
На дне Одессы
Оценить:

4

Полная версия:

На дне Одессы

– Доброго здоровья, дяденька.

Дяденька только глаза выпучивает на скакуна. Он ничего не находит, что ответить, так как наповал сражен его дерзостью и нахальством.

Яшка же, не интересуясь больше ментом, продолжает свое шествие. Он залезает в самую гущу толчка и демонстрирует себя перед толчковскими барышниками, шулерами и товарищами-скакунами. Человек сорок окружает его и осыпает восклицаниями:

– Яшка! Друг золотой, товарищ!

– Могарыч с тебя!

– А клифт твой – первый сорт. 20 рублей поднимет (за него дадут).

– Какой ты важный! Поддержи меня, а то я в обморок упаду!

Яшка улыбается. Ему приятно быть центром всеобщего внимания.

Показавшись толчку, он идет показать себя Привозной площади, потом «веселому Карантину» и Пересыпи. И везде среди своей братии он слышит приветствия и встречает восторг и восхищение. Везде трубят, как о важном событии:

– Яшка свежает!

Показавшись товарищам, Яшка показывается свету. Он хочет, чтобы все видали его и восхищались им.

Он появляется на одной из улиц Молдаванки[11].

Появление его производит фурор. По обеим сторонам улицы со стуком и звоном распахиваются окна и двери и высовываются наружу мужские и женские головы.

– Маня! Скорее, скорее! Посмотри-ка! – зовет звонким голосом, высунувшись наполовину из окна, молдаванская красавица с нечесаными волосами и в расстегнутой кофточке.

– Что случилось?! – И Маня с компрессом на голове, в сорочке и белой юбке, подскакивает к окну.

Она посмотрела и прыснула. Прыснул и заливается vis-a-vis на пороге своей цирюльни армянин-цирюльник с большой курчавой головой, в которой торчит гребень.

Вон, заслышав смех и шум, выскочили на улицу из погреба, над которым висит заржавелая вывеска «Бубличное завидение», пять пекарей-бубличников, из кузни – кузнец с молотом в руке и в кожаном переднике, из бакалейной лавочки – растрепанная еврейка, из подъезда трехэтажного дома с цинковым куполом и алебастровой Венерой без носа – смазливая горничная. И все переглядываются, заливаются и пожирают глазами странную процессию.

Посреди мостовой медленно, как во время похорон, подпрыгивая на новеньких резинах, движется просторный наемный экипаж.

На козлах сидит и правит двумя красивыми вороными толстый кучер. А в экипаже – Яшка.

Развалившись и важно заложив ногу за ногу, без пальто, он посасывает сигару и каждые две-три минуты подносит к носу лорнет. А позади него подвигаются так же медленно трое дрожек с ухмыляющимися «ваньками».

Дрожки и экипаж «зафрахтованы» Яшкой на полдня.

На первых дрожках, на сиденье, лежит аккуратно сложенное вчетверо его пальто, на других – галоши, а на третьих – зонтик.

За дрожками и экипажем, по бокам их и впереди, бегут с гиканьем, свистом и криком «ура» стаи босоногих и хвостатых мальчишек. Кругом – шум, крик, смех, визг, ухмыляющиеся во весь рот физиономии. А Яшка как будто ничего не слышит и не видит. Он преспокойно посасывает сигару, посматривает в лорнет и время от времени сооружает из трех пальцев великолепную фигу и показывает ее какому-нибудь дворнику или молдаванскому обывателю, нелестно отозвавшемуся о нем.

Экипаж поравнялся с трактиром.

– Стой! – крикнул Яшка кучеру.

Экипаж остановился.

Яшка не спеша вылез из экипажа. Одновременно из трактира выскочил к нему с поклоном «каштан» (мальчик-половой).

– Подай пальто и галоши, – приказал ему Яшка.

Каштан метнулся от него к дрожкам, потом от дрожек к нему и стал натягивать на него пальто.

Тем временем мальчишки, бежавшие за экипажем, окружили Яшку, как волченята, и уставились в него жадными глазами.

– Ну! Чего не видали?! На-те! – крикнул на них притворно-сердитым голосом Яшка.

С этими словами он залез правой рукой в карман, достал одну за другою две горсти каленых орешек пополам с черным изюмом, несколько папирос, 20 копеек медью и швырнул все это в мальчишек. Мальчишки загалдели, смешались в кучу, упали на землю и, барахтаясь и угощая друг друга кулаками, стали подбирать.

– Прикажете ждать-с? – спросил, не моргнув глазом, кучер в белых перчатках.

– Да, – ответил Яшка.

– И нам-с? – спросили в один голос, приложившись руками к своим помятым шляпам, все три ваньки.

– И вам. – И Яшка под предводительством каштана, несшего за ним его галоши и зонтик, направился к трактиру.

Каштан распахнул перед ним дверь с таким шиком, как придворный лакей перед маркизом.

– «Марусю»! – громко крикнул Яшка, перешагнув через порог.

Это относилось к худому скелетоподобному машинисту, евшему вместе со швейцаром борщ. Как только машинист услышал знакомый голос, он бросил ложку, вскочил как ошпаренный, поправил рыжие, смоченные борщом усы, поправил на животе грязную рубашку и весело гаркнул:

– Сей момент-с!

Машинист после этого бросился к машине с лесом медных блестящих, как золото, труб, посреди которых стоял манекен – деревянный раскрашенный кавалергард с высоко занесенной над каской капельмейстерской палочкой, – и стал вправлять в нее валик.

Яшка оглянул трактир и остался весьма доволен. Трактир был полон.

Яшка попал как раз в обед. За маленькими столиками с грязными красными скатертями, уставленными чайниками и стаканами, в облаках пара, сидели тесно – плечом к плечу и спиной к спине – каменщики, столяры, штукатуры, биндюжники, пекари и фабричные мастеровые. Пекари в своих белых костюмах выделялись на черном и сером фоне остальной публики наподобие белых хризантем.

От говора, смеха и звона посуды стоял гул. Громкий голос Яшки заставил многих поднять головы, и кто-то воскликнул:

– А! Яшка свежает!

Чуткое ухо Яшки уловило это восклицание, и на губах у него показалась довольная улыбка. Он был польщен. Так же польщен, как актер, писатель, музыкант, художник, как всякий артист, услышав свое имя. А ведь он в своей сфере и среди своей братии также считался артистом.

Яшка гордо закинул голову, выставил грудь и пошел к машине.

Когда он проходил мимо буфета, буфетчик первый поздоровался с ним и крикнул:

– Мишка!

Буфетчик откомандировал в распоряжение Яшки самого расторопного и бойкого каштана.

– Что прикажете?! – подлетел к Яшке Мишка.

– Два стола и три дюжины «пильзенского» возле машины! Понял?

– Понял-с! Слушаю!

В это время за стеклом машины блеснули молнией и быстро завертелись два коротких медных крыла, кавалергард, стоявший в лесу медных труб, мотнул головой и взмахнул палочкой, и навстречу Яшке поплыли звуки «Маруси»:


О-ой не-е пла-ачь, Ма-а-ру-у-ся,

Б-б-у-де-ешь ты-и мо-о-я!..


Мишка недаром считался самым расторопным и бойким каштаном в трактире. Он вмиг сдвинул в двух шагах от машины два стола, накрыл их красной скатертью и уставил тридцатью шестью бутылками пива.

Столы сделались похожими на щетки из бутылочных горлышек.

Публика с презрением, хотя и с любопытством смотрела на Яшку и на столы. Она заранее знала, что будет, так как Яшка гулял на их глазах не первый раз, и громко, на весь трактир, отпускала по его адресу оскорбительные эпитеты и замечания. Больше всех отличалась компания из четырех литейщиков.

– Ишь, скакун, вор! Накрал и разоряется.

– Ваня! Хочешь в рай попасть? Наложи ему в шею.

– Ему жалко, что печенки у него еще не отбиты.

Яшка все слышал, но не обращал ни на что и ни на кого внимания. Он прекрасно знал, что друзей среди этой рабочей публики у него нет, что все – враги и готовы съесть его.

Яшка расстегнул пальто, откашлялся и скомандовал Мишке:

– Раскупорь бутылку!

Мишка живо раскупорил одну из тридцати шести бутылок и поднес Яшке.

Яшка прильнул к ней губами, запрокинул ее вместе с головой и медленно и без передышки стал тянуть пиво. Вытянув пиво до последней капли, Яшка отшвырнул бутылку в сторону, мутным и тяжелым взглядом обвел публику и сказал машинисту:

– «Калараш».

Трактир зашипел, загудел, засвистел, и на Яшку опять посыпались оскорбления.

– Сейчас вор ломаться будет! – крикнул на весь трактир рыжий широкогрудый литейщик из компании четырех, с бронзовой физиономией и зелеными глазами.

Он угадал.

Как только машина затянула популярный на одесских окраинах «калараш», Яшка стал ломаться. Он разводил руками, переминался с ноги на ногу, нахлобучивал на глаза картуз, вздымал мутные глаза и руки к небу и пожимался, как кот, которого чесали за ухом, причем по лицу его блуждала счастливая улыбка. Он точно находился на вершине блаженства и пьяным тенорком подтягивал:

– Ой ка-а-ла-а-раш, ка-а-а-ла-а-раш…

Яшка ломался, а публика продолжала гудеть, шипеть и издеваться:

– Скажите, пожалуйста!

– Эй, вор! Не ломайся, а то сломаешься!

– Сколько свит (кожухов) украл сегодня?

– Боже мой, как это красиво!

– Удержись!

– Апчхи, апчхи! – как из пушки стрелял носом один извозчик.

И над всем этим шипеньем и издевательствами царил звонкий, как металл, смех красивой мешочницы из джутовой фабрики. Стройная, пухлая, в тесной розовой кофте с короткими рукавами, в бордо-платье и с кучей светлых волос над круглым румяным лицом, с большими серыми глазами, она смеялась в лицо Яшке. Но он, как и прежде, ни на что и ни на кого не обращал внимания. Точно вокруг него никого не было.

Он все еще находился на вершине блаженства, витал где-то высоко-высоко над грешной землей, продолжал ломаться и тянуть:

– Ой ка-а-а-лараш, ка-а-лараш…

Но вот блестящий кавалергард, заблудившийся в лесу труб, в машине, замер вместе со своей палочкой в глупейшую позу манекена, и «божественная» музыка умолкла.

Яшка перестал ломаться.

Теперь настал самый торжественный момент. Яшка сделал серьезное лицо, точно собирался решить один из важнейших мировых вопросов, решительно подошел к столам с пивом, навалился на них животом, наддал, и столы вместе с бутылками с оглушительным звоном и грохотом полетели на пол.

Получилась отвратительная картина. На полу валялась куча битого стекла и стояла отвратительная лужа грязного пива.

Вон, во все стороны, смешавшись с окурками, спичками и шелухой семечек, побежали коричневые ручьи.

Публика зароптала, как лес в непогоду.

– Что, он с ума сошел?! – воскликнула красивая мешочница.

Она теперь не смеялась, а с сердитым и озабоченным лицом подбирала выше колен свое бордо-платье. Она боялась, чтобы оно не испачкалось пивом.

Совершив этот подвиг, Яшка победоносно оглядывал публику и как бы ждал награды и поощрения.

«Вот, мол, какие мы. Вот как свежает Яшка», – говорили его мутные глаза.

Но напрасно он ждал награды и поощрения. Все, напротив, были возмущены его цинизмом больше прежнего, и у всех сжимались кулаки. Им всем – этим честным рабочим, каждый грош добывающим кровью и потом, – претило подобное бессмысленное транжирование денег.

За столом, за которым сидели литейщики, произошло движение. Упомянутый рыжий, широкогрудый литейщик засучил на своей могучей руке рукав и стремительно встал из-за стола. Лицо его пылало, как горн, зеленые глаза метали искры, и весь он дрожал, как наковальня под ударами молота. Он хотел проучить скакуна, показать ему, как смеяться над честным рабочим. Но товарищи не пускали его. Они окружили его, держали за плечи и руки и твердили:

– Оставь.

– Плюнь.

– Не заводись.

Сценка эта обратила на себя внимание всего трактира, и все теперь перевели глаза с Яшки на богатыря-литейщика, который рвался из объятий своих товарищей, гремел по столу громадным кулаком и кричал, задыхаясь:

– Пусти! Пусти, говорят! Я покажу ему, как смеяться над честными людьми. Я научу его уважать копейку. Я ребра переломаю ему, голову разобью, нос откушу.

И литейщик скрипел своими белыми здоровыми зубами, точно прокусывал нос скакуну. Но товарищи по-прежнему крепко держали его и не пускали.

– И охота тебе с каждой грязью связываться, – урезонивали они его.

Литейщик мало-помалу успокоился, остыл и согласился с товарищами:

– Правда ваша. Не стоит с такой грязью связываться. Руки испачкаешь. А жаль.

Он медленно откатил рукав, рухнул на стул и сел спиной к машине, чтобы не видать Яшки и безобразной картины – кучи стекла и грязного пива, залившего весь пол трактира.

В то время как публика, глядя на эту сцену, выказывала волнение и беспокойство, Яшка казался спокойным. Только частое подергивание мускулов его желтого скуластого лица и дрожание губ и рук выдавали его волнение.

Он видел, как поднялся литейщик, видел, как он рвется к нему с угрозой. Но он не сдрейфил (не струсил). Он не двигался с места, ждал, чтобы тот подошел к нему, вызывающе смотрел на него и в ожидании перебирал в кармане пальцами правой руки острую сталь финского ножа.

Лицо у него было злое, холодное и говорило:

«Подойди только. Будешь доволен».

И он глазами выискивал в крупной фигуре литейщика подходящее место, куда ткнуть нож. Самым подходящим местом, по его мнению, была широкая, обложенная толстым слоем жира грудь.

Но когда литейщик сел, холодное и злое лицо Яшки сделалось торжествующим.

«Что? Не стоит связываться с грязью? Сдрейфил? Знаю», – говорило теперь его лицо.

Яшка перестал играть ножом, велел машинисту играть «Марусю» и опять оглянул публику.

Оглянул и усмехнулся.

– Боже мой, Боже мой, какие мы сердитые, – проговорил он вполголоса и комично всплеснул руками.

Кругом, точно раззадоренные петухи, готовые каждую секунду броситься на него, сидели за столиками люди.

Яшка стал заигрывать с ними. Так заигрывает на арене тореадор с быком.

В десяти шагах от Яшки сидел коренастый биндюжник с серьгой в ухе и пил чай. Пил и, видимо, боролся с собою:

«Подойти к скакуну и дать ему в ухо или не подойти?»

Яшка нахально уставился в него, и биндюжник прочитал в его глазах:

«А вот не подойдешь. Духу у тебя не хватит».

И действительно, у биндюжника духу не хватило. Да у кого духу хватит связаться со скакуном? Он человек – отчаянный. Ему, что грош, что чужая жизнь – все единственно. Тюрьма – дом его отчий.

Игра эта захватила Яшку, и он продолжал ее.

– На, съешь! Рррр! – крикнул он громко биндюжнику и показал ему внушительную фигу.

И биндюжник преспокойно съел ее.

А Яшка страсть как любил подразнить трактирную публику и посмеяться над ее бессилием. В этом была вся соль его форса.

Этот трактир напоминал пасть льва, куда Яшка, подобно укротителю, смело вкладывал голову.

Но горе тому, кто осмелился бы тронуть его. Вся злоба, которая накопилась у него годами на эту честную публику, заклеймившую его вором, проснулась бы, как тигр, разбуженный стрелой.

Питать злобу и ненависть ко всем Яшка стал еще в детстве. Рожденный в стружках, под навесом на Косарке[12] несчастной женщиной, задавленной нуждой, и потом брошенный на площадь, он, как щенок в осеннюю ночь, увивался за всеми и молил ласки. Но никто не замечал его, и он рос одинокий, никому не нужный, терпя голод, холод, и вместе с ним росла в его детской груди мучительная злоба. Злоба на весь мир, на всех…

Машина тянула плакучую, душу выворачивающую «Марусю», и под звуки ее эта накопленная им годами злоба просыпалась и росла, как зарево над горящим лесом.

О, если бы он мог сжечь сейчас своим дыханием всю эту ненавистную публику, если бы он мог обрушить на нее потолок!

Яшка машинально полез в карман, где лежал нож, посмотрел горящими глазами в упор публике и хрипло засмеялся.

«Чего же вы сидите, честные люди, как идолы, и не подходите? Трусы!» – хотел он сказать своим смехом.

Когда он нащупал нож, легкая дрожь пробежала по его телу. С каким наслаждением он вонзил бы сейчас в кого-нибудь нож по самую рукоятку и несколько раз повернул бы его.

«И чего он не подошел?» – простонал Яшка и с сожалением посмотрел на обидно сидевшего спиной к нему литейщика.

Натешившись и разозлив до крайних пределов публику, Яшка расплатился за разбитые бутылки золотом, щедро одарил машиниста, Мишку и, провожаемый последним до экипажа, оставил трактир.

Яшка сел в экипаж и поехал дальше. За ним по-прежнему потянулись со своими дрожками ваньки и понеслись с гиканьем и свистом стада хвостатых и босоногих мальчишек.

Вечером этого дня он сидел в жалком трактирчике пьяный, без пальто, без кашне, часов, галош, лакированных ботинок и лорнета. Все было прокучено, и вместо всего этого на нем были его знакомый старый пиджачок и тонкие, как паутина, штанишки. Он сидел в кругу товарищей и хвастал:

– А как я свежал нынче. Боже мой, Боже мой. Понимаешь? Тут тебе машина «калараш» играет, тут тебе жлобы (дураки) сидят злые такие, «чахотка и болесть берет их», а тут – столы с пивом. А я как возьму столы и опрокину их. Бутылки дзинь! На полу – целый ставок пива. И никто не смей слова сказать. Зекс (не тронь)! Потому что за все массаматам отвечает (кошелек платит). Вот так жисть. Умирать не стоит.

– Молодец, Яшка! – смеялись товарищи…

Таков был Яшка.

И с этим Яшкой столкнула насмешница-судьба Надю.

IV. Прощай, Днестр

Надя, придя домой на кухню с кладбища, стала торопливо, точно кто-то гнал ее в шею, – она даже не разделась, – снимать со стен свои расшитые полотенца, образки, лубочные картинки и совать их в сундук.

Вошла хозяйка.

– Ты что делаешь? – спросила она.

– Ухожу от вас, – тихо ответила Надя.

– Что-о-о? – удивилась та.

Сюрприз этот был для хозяйки неожиданный.

Надя перестала возиться с полотенцами и образками, повернулась к хозяйке, тяжело опустилась перед нею на табурет и глубоко вздохнула.

Хозяйка широко раскрыла глаза и всплеснула руками. Надя была неузнаваема. Лицо ее было бледное, глаза и веки красные, опухшие, волосы мокрые и растрепанные, платье грязное и вся фигура – жалкая, скомканная.

– Где была? Что случилось? – спросила хозяйка.

– На кладбище… Дядя Степан помер.

Надя прикусила губу, чтобы не разрыдаться. Но это не помогло ей. Слезы прорвались, как вода через плотину, и вся фигура Нади затрепетала и забилась, как в лихорадке.

Хозяйка подошла к ней, положила на ее голову руку и стала успокаивать:

– Что делать, милочка. Все под Богом ходим. Все смертны. И наш час придет.

Надя с трудом успокоилась. Утерев рукавом последнюю слезинку, она снова подошла к сундуку и стала перекладывать платья. Хозяйка нахмурилась и сказала:

– Чего ж тебе уходить? Ну, дядя умер. Что ж такое?

Хозяйка и думать не хотела об уходе Нади. Надя была для нее – сущий клад. Она была «за все». Стирала белье, гладила, мыла полы, варила, пекла, детей нянчила. Чего только она не делала! При этом она была безответна, как пень.

Ты ее и «дурой» и «дрянью», чем угодно обзывай, а она тебе – ни слова. Точно воды в рот набрала. И за все эти таланты получала 4 рубля.

– Чего ж тебе уходить? – повторяла, хмурясь сильнее, хозяйка.

Надя посмотрела на нее грустными глазами и ответила:

– Дядя при жизни наказывал уйти отсюда. «Если что со мной случится, – говорил он, – немедля поезжай в деревню. Здесь без меня тебе оставаться никак нельзя. Пропадешь».

– Глупости… Оставайся.

– Н-не могу. Завтра еду.

Хозяйку вдруг взорвало, как пороховой погреб, и из мягкой и ласковой она превратилась в мегеру. Она покраснела до ушей, топнула ногой и раскричалась:

– А я тебя не пущу! Ах ты, скотина! Держала я тебя все время из жалости. Приехала ты из деревни дурой. Юбки нижней накрахмалить не умела. Что такое шнельклопс и бифштекс, не знала. Я, я всему тебя научила. Гладить, стирать, варить, жарить. Ты, по-настоящему, должна мне быть благодарна. Руки и ноги целовать. А ты вот научилась и теперь бросаешь меня. Я знаю. У тебя другая служба. Кто-то сманил тебя. Кто – говори!? Не эта ли кривая, Соколова, – учительница несчастная!? Она давно сманивала тебя. Полтинником лишним соблазняла. И чем она кормить тебя будет? Самой жрать нечего. Дядя твой умер? Не верю я тебе, не верю, не верю! Выдумала. Все вы, деревенские, выдумываете. Одна выдумывает, что замуж выходит, другая, что мать домой требует. А сколько шкоды ты мне наделала за то время, что служишь?! Каждый день у тебя то стакан лопнет, то ламповое стеклышко, то тарелка разобьется, то керосин вытечет. Позавчера только новый абажур разбила. Если бы я хотела подать на тебя в суд, то 50 рублей содрала бы с тебя. Неблагодарная ты! Где я сейчас, скажи, служанку найду? Послужи еще неделю, пока другую найду, а потом ступай на все четыре стороны. К черту даже. Счастье, подумаешь, какое. Таких, как ты, тысячу можно найти. Мало вас по справочным конторам и базарам шляется!

Надя, как только хозяйка разразилась бранью, присела на край сундука и с изумлением слушала ее. Но вот она вспомнила Днестр и озарилась счастливой улыбкой.

Вот он, ее родной Днестр, вот она, родная деревня – дорогие Рокусоляны!

Ясный день. Деревня вместе с ее синими-синими хатами, как в зеркало, глядится в сверкающий и колыхающийся Днестр и, кажется, плывет. Вон плывет вместе с садиком дом Петра, рядом с ним – дом солдатки Насти, и позади них – дом старосты Николая. Плывет на манер паруса и белая церковь с лучистым крестом, где ее крестили. Возле церкви стоит в старом своем подряснике батюшка и, защитив глаза от солнца ладонью, смотрит на Днестр. Он, должно быть, ищет глазами своих шалунов Васю и Мишу. Они с утра кружатся на воде в своей скорлупе-шлюпке и пугают уток.

– Кра-а, кра-а!

Над деревней протянулась стая уток.

Вот прилетел с моря ветерок, зарябил воду и принес струю морского воздуха.

– Кра-а-а, кра-а-а!

Над деревней опять протянулась стая уток.

Надя встрепенулась, как птица, выпущенная из клетки, и расправила свою скомканную и согбенную фигуру, как бы готовясь взлететь кверху и пристать к славным уткам, не признающим неволи. Лицо ее озарилось новой счастливой улыбкой и покрылось густой краской. Красивые ноздри раздулись, глаза заблестели.

Вдруг взгляд ее упал на хозяйку. Улыбка и краска моментально исчезли с ее лица, и Надя по-прежнему скомкалась.

Дикая утка, дочь Днестра и плавень притаилась перед этой злой женщиной, как перед охотником.

– Уйдешь?! Как же! Я сундук твой и документ задержу. Ты украла у меня серебряную ложечку. Дрянь, паскуда! – орала хозяйка.

Надя почувствовала сильную боль. Ей казалось, что изо рта хозяйки вылетают не слова, а пули и впиваются в ее сердце и рвут его на части.

Наругавшись вдоволь, хозяйка плюнула, удрала к себе в комнату и захлопнула за собой двери с оглушительным треском.

Надя несколько минут просидела без движения, потом оглянула тесную, грязную и душную кухню, скомкалась сильнее и снова залилась слезами.

Инцидент этот окончился тем, что Надя осталась на несколько дней, до тех пор, пока хозяйка подыщет себе новую прислугу.

Тяжело было Наде оставаться. Она рвалась домой. Но что было делать? Так уж устроено в жизни, что мы – не господа самим себе и что кто хочет, тот может помыкать нами и распоряжаться, как игрушкой.

Ночь после ссоры с хозяйкой Надя спала плохо. Сны один страшнее другого терзали ее. То ей снилось, что она босой, разбитой и израненной старушонкой, с клюкой возвращается в Рокусоляны и все рокусолянцы указывают на нее пальцами и смеются. То ей снилось, что она лежит на берегу Днестра в плавнях и ее клюют и рвут на части дикие утки, то ей снилось, что она спускается в каменоломню, в глубокий колодезь, затерянный в степи, над которой в воздухе ткут фантастичную ткань полчища хищных ястребов.

Вот она спустилась в колодезь и, согнувшись, лезет в черную дыру, похожую на пасть чудовища, и с замиранием сердца и с дрожью во всех членах идет по длинным темным галереям. По дороге она натыкается на отвратительных жаб, нащупывает рукой на осклизлых и мшистых стенах мокриц и пауков и с криком отдергивает руку.

Она идет без конца во тьме и чувствует, как волосы на ее голове встают иглами.

Чу! Направо визжит пила. Она поворачивает голову и видит человека. Он сидит по-турецки, поджав ноги, в песке и пилит «плаху». Над ним, в маленькой керосиновой лампочке с сильно закопченным стеклышком, подобно рубину, горит огонек, и из стеклышка, как из трубы, вылетает сажа и черным снегом ложится на песок, на стены, на камень и на худое, бородатое лицо и складки рубахи этого человека.

– Бог на помощь. Где работает дядя Степан? – спрашивает она его.

Он перестает пилить и молча указывает рукой вперед. И она идет дальше. И чудится ей, что какой-то тихий голос, похожий на умирающий звон струны, зовет ее. Кажется, голос дяди.

– Надюшек, уточка моя, гулиньки, гулиньки, ась, ась! – улавливает ее ухо.

Надя вздрагивает, подбирает юбку и бежит на знакомый голос. А голос растет, летит ей навстречу, как голубь к голубке, обнимает ее, проникает в душу. Вот блеснул огонек. Ближе, ближе. Вся в поту, с израненными ногами и руками, она останавливается.

Маленькая галерея. Душно и тесно здесь. Лампочка с догорающим фитильком и керосином бросает желтые пятна на мокрые стены и человека, лежащего на земле с зарытыми в песок ногами. Это дядя. Голова у него разбита, и из нее бежит кровь. Он чуть дышит. Она падает на него с криком и плачем:

bannerbanner