Читать книгу Жить для возвращения (Зиновий Михайлович Каневский) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Жить для возвращения
Жить для возвращения
Оценить:

4

Полная версия:

Жить для возвращения

Наша экспедиция работала на территории Эвенкии, однако поселение, в котором мы базировались, было исключительно якутским. Мы так до конца и не осознали, на берегах какого озера вели наблюдения за мерзлотой – у него имелось и старинное «интернациональное» наименование, и якутское, и эвенкийское, поэтому мы величали его просто Озером. Оно располагалось в тысяче с чем-то километрах восточнее Енисея. Мы летели на двухмоторной американской «Каталине», гидросамолете типа «летающая лодка». Несколько «каталин» и родственных им аэропланов «консолидейтед» еще сохранились в Арктике 50-х годов со времен войны, когда они поступали в СССР по лендлизу от наших заокеанских союзников. Эти мощные машины способны летать без дозаправки горючим до полутора суток подряд и перевозить несколько тонн груза плюс добрый десяток пассажиров.

Когда «каталина» начала разбег по Енисею, мне показалось, что «летающая лодка» превратилась в лодку подводную. Исчезла видимость, самолет с ревом продирался сквозь толщу воды, поднимая фонтаны брызг и пены. Машина круто взмыла вверх и величаво поплыла над редкостойным северным лесом, над тундровыми болотами, а затем над мрачными, заснеженными даже в июле, отвесными утесами и глубокими ущельями нагорья Путорана, безжизненного «подбрюшья» полуострова Таймыр. Я впервые в жизни летел на самолете, и, думаю, не у меня одного билась в те часы трусливая мыслишка: случись сейчас что-либо с моторами – и точка, на суше «летающей лодке» делать нечего.

Красота, однако, как известно, может спасти, если не мир, то уж отдельно взятую личность наверняка! В течение всех пяти или шести часов полета мы не отрывались от иллюминаторов. Горы кончились, внизу снова была тундра, с невероятным количеством озер, озерков, рек, речушек, ручейков. И среди них – Озеро, огромное, километров двадцать пять на пятнадцать, и садились мы на него с теми же мириадами брызг. Стихли двигатели, машина закачалась на небольшой волне, мы стали выбрасывать на деревянный причал три с чем-то тонны разнообразных грузов. Через считаные минуты «каталина» улетела, пилоты пообещали забрать нас спустя полтора месяца, и действительно, в назначенный сентябрьский день, чуть ли не в заранее обусловленный час они прилетели за нами. Ничего подобного во всей моей последующей жизни экспедиционного сотрудника и зимовщика не случалось!

Озеро было довольно большим и очень мелким, не глубже четырех-пяти метров в самом центре. Но начинался ветер, и на мелководье разгуливались огромные волны. Здесь водился сиг, вкуснейший пресноводный дар природы, и, начни я сейчас рассказывать о поджаренных сиговых «пупках», то есть нежнейшем брюшке рыбы, боюсь, впаду в полуобморочное состояние крепко оголодавшего человека.

На окраине поселка мы поставили палаточный лагерь. Жили обособленно, местное якутское население проявляло деликатность и не любопытствовало, чем мы тут занимаемся – жители успели навидаться и геологов, и биологов, и геодезистов, и топографов. Иногда поблизости вертелись ребятишки, взрослые же наведывались только за тем, чтобы выклянчить бутылку спирта. Стыдно признаваться, но я вошел в преступный сговор с вечно пьяной личностью по имени Николай Осогосток и выменял спирт на облезлые камусы, длинные чулки-унты из кожи, срезанной с ног оленя. Вылакав бутыль, Николай впал в агрессивное состояние и явился в лагерь требовать добавки. Тут все и раскрылось, я был обруган Сережей за спаивание аборигенов, иными словами, за проведение в жизнь типичной колониальной политики. Кроме меня, никто из наших пойман с поличным на таком злодеянии не был.

Работа наша была несложной, но, как нередко повторял Сережа, «всякая экспедиция, даже подмосковная, это – тяжкий труд». Безусловно, романтика куда как благородна и сладостна, она, что бы там ни говорили скептики, не тускнеет с годами, однако любая, самая захватывающая экспедиция живет все же не романтикой, и уж, конечно, не ею одной. Мы бурили вручную скважины в мерзлоте, которую тогда еще называли вечной (через несколько лет родится громоздкий термин «многолетнемерзлые грунты», а саму науку станут называть «геокриологией»). Трое-четверо рабочих, напрягшись, словно волы или лошади, ходили по часовой стрелке вокруг бурового «снаряда», сантиметр за сантиметром вдавливая его наконечник, так называемую «ложку» со сверхпрочной победитовой коронкой, в твердокаменный льдистый монолит.

После проходки каждых двадцати-тридцати сантиметров грунта всю арматуру поднимали на поверхность, и я выковыривал содержимое «ложки» до последней крупинки, чтобы рассовать его по круглым алюминиевым баночкам-бюксам. Повторное взвешивание натурального и высушенного грунта позволяло определить количество льда в мерзлой породе. На мне лежало также подробное описание состава, цвета, слоистости грунта, я должен был без промедления определять, песок это или супесь, глина или суглинок. Без дружеских советов опытных буровиков-рабочих вряд ли бы мне удалось справиться с этим делом, хотя я успел прослушать в университете курс почвоведения, курс мерзлотоведения, пройти многочисленные учебные практики.

Большим знатоком мерзлотных премудростей был Степан Бутавтас, штатный буровой мастер Игаркской научной станции, пробуривший на своем веку не одну сотню скважин. Он – один из пяти с лишним тысяч литовцев, принудительно доставленных перед войной в Игарку после «добровольного» вхождения прибалтийских республик в дружную семью народов-братьев и сестер. Сколько их погибло на енисейском лесоповале, замерзло в зверском заполярном климате, умерло от недоедания и болезней! Лишь единицам посчастливилось устроиться более или менее сносно. Степана Бутавтаса на мерзлотной станции ценили за приветливость, добродушие и исполнительность.

Под стать ему были и двое рядовых рабочих, Горяев и Негодяев. Отменные трудяги, трезвые и совестливые люди, они обладали великим чувством человеческого достоинства, которое так и не смогли истребить в них те, кто раскулачивал их семьи на Алтае, кто выслал их в начале 30-х годов на Крайний Север, на погибель. А они взяли и не погибли!

Каждую скважину мы старались заглубить метров на пятнадцать, на что уходило по несколько рабочих дней. Всесторонне обработав такую дырку в мерзлоте и оставив в ней висеть гирлянду термометров, мы пешком либо в лодке перебирались на другой участок, отыскивая места поразнообразнее, сменяя лесотундровый ландшафт на тундровое болото, а его – на высокий, хорошо продуваемый берег Озера. В итоге создавалась карта вечной мерзлоты обширного района, дополняемая описаниями, которые делали во время двух-трехсуточных маршрутов Сергей и Калерия. Меня, как я ни просился с ними в походы, ни разу не взяли – мое место было на скважине.

Люто донимали комары и мошка (она же гнус). Местная летающая нечисть по своей беспощадности не шла ни в какое сравнение с той, с которой мне уже пришлось свести знакомство в Хибинах. Накомарник почти не спасал: при работе на скважине долго выдержать его невозможно, начинаешь задыхаться – ведь ручное бурение требует недюжинных усилий. А стоило хотя бы на секунду сбросить его, как в твою потную пылающую физиономию вцеплялись, вгрызались, вбуравливались миллионы этих крылатых зверей!

Выручал дым костра, однако и тут имелись свои тонкости. Во-первых, крайне велика была угроза пожара, и мы-таки спалили солидный, в несколько гектаров, кусок территории. В зоне вечной мерзлоты особая опасность заключается в том, что пожар, до поры невидимый, медленно тлеет в самом верхнем, оттаявшем за лето так называемом деятельном слое – в нижней части толстой моховой подушки. Низкотемпературная мерзлота не дает огню опуститься, и пламя неудержимо распространяется по обширной площади, испепеляя наиболее ценный, жизнесодержащий верхний горизонт. А во-вторых, дым помогает лишь тогда, когда ты весь окутан им, стоит чуть развернуться, чтобы глотнуть свежего воздуха, – и тебя тотчас облепляет осатаневшее комарье, и в кружке с чаем (миске с супом либо кашей) мгновенно формируется сантиметровый слой заживо сварившихся тварей!

Ну, а уж против мошки вообще нет никаких средств. Она забирается в глубины одежд, в мельчайшие складки на теле, обкусывает локтевые суставы, ноги под коленями. Даже если бы имелись тонны диметилфталата, это вряд ли избавило бы нас от изуверских пыток, творимых гнусом.

* * *

Лежу в палате, распластанный, как лягушка, под «лампочками Ильича», жду дня операции. Привезли ко мне старушенцию-гомеопатку, но та скоренько от меня отказалась:

– Случай-то уж больно запущенный, мы такую гангрену лечить не беремся, да и хирурги, право слово, навряд ли преуспеют.

Наташа сообразила, выдворила бабулю в коридор, я и рта открыть не успел. И когда она вернулась, не наорал на нее. Она благодарно поглядела на меня, мне же захотелось зареветь, что я в итоге и проделал, впервые за время болезни. И еще проделывал потом несколько раз, не щадя ни Наташи, ни тети Сони, ни себя. «Человек слаб» – сколь дорога стала мне эта незамысловатая сентенция! И я широко пользовался ею, будто законным своим правом, будто приобретенной индульгенцией, прости, Господи, меня, закоренелого безбожника…

* * *

На Озере я получил хороший урок политграмоты. Однажды во время ужина я безапелляционно, как полагается заносчивому всезнайке-студенту, изрек что-то насчет сытой колхозной жизни. Опыт моего познания советской деревни базировался на выступлениях художественной самодеятельности во время красновидовской практики в деревнях, прилегающих к Бородинскому полю. Тем не менее я посчитал себя вправе высказаться на сельскую тему. Кто тянул меня за язык – понятия не имею, но язык этот пришлось прикусить, когда я увидел, как отошел от костра старый Бутавтас, как спрятали лица в миски Горяев с Негодяевым, и в то же мгновение раздался срывающийся от гнева голос Сергея:

– Ты что это разговорился, сосунок! Ты хоть раз был в колхозе, видел, как там работают, что получают на трудодни? Зажрался, маменькин сынок, универсант окаянный (Сергей закончил Московский геологоразведочный институт и ко всем эмгэушникам, даже коллегам-геологам, относился с явной неприязнью)! Да знаешь ли ты, что в деревнях по сей день голодают – спроси Калерию, что такое голод, она блокадница, спроси, сукин сын, политик ср… ый!

Выслушивать такое было жуть как обидно, чувствовалось, что Сережа выплескивает сейчас на меня все, что накипело у него на душе, причем не без риска для себя: он поносил и колхозную систему, и режим во всей стране, и Сталина поминал матерно. Калерия попыталась остановить его, он распалился еще больше, но внезапно смолк, сделал досадливую отмашку рукой, поднялся с чурбака, на котором сидел, и исчез в палатке. Следом поспешила Калерия, попутно наставительно щелкнув меня пальцами по темени и добродушно бросив:

– Не шурупишь – не встревай!

Оба были старше меня, двадцатилетнего, она к тому же пережила ужасы блокадного Ленинграда, и уж цену реальной жизни знали по-настоящему. Я же оставался типичным комсомольцем сороковых-пятидесятых годов с прочно вбитыми в голову фальшивыми догмами, и зазвучавшие после недавней смерти Сталина, «смелые» речи о безымянном покуда культе личности еще не успели проникнуть в мое сознание.

И все-таки как раз тогда, в экспедиции, начали происходить сдвиги в моих представлениях. А потом уже в Москве за меня всерьез взялась Наташа. Она проходила практику под Воркутой, на мерзлотной станции, и там, в окружении концлагерей ГУЛАГа, воочию увидела социализм по-советски. У нас с нею уже случались «политические» стычки, особенно в связи с «делом врачей». Подобно большинству сограждан, я принял известие об аресте «убийц в белых халатах» как подобает верному патриоту Отчизны. Я вообще не связывал той «медицинской» кампании с евреями и антисемитизмом, будто она не имела никакого отношения ни ко мне, ни к моим соплеменникам.

В те дни мы с Наташей сцепились не на шутку. Я доказывал ей, что отдельные проявления бытового антисемитизма совершенно не типичны, она обзывала меня «Абрамом, не помнящим родства». С сарказмом говорила, что товарищ Каневский – ярчайший образчик трусливого и подловатого еврея, жаждущего лишь одного, чтобы его лично не трогали.

В детстве мне не слишком часто доставалось за то, что я еврей, если, правда, не считать и сегодня звучащих оскорблений полуабстрактного свойства вроде «знаем мы их, все они одинаковые». В пятом классе, например, мой школьный друг Вадик однажды выпалил:

– Юрка Журавлев не велел мне дружить с жидом. Ты больше не подходи ко мне, списывать английский я буду у Гены.

Я ужасно переживал тогда, плакал, ничего не рассказал тете и дяде, однако вскоре помирился с Вадиком, даже неприятного осадка не осталось, только в памяти застряло на всю жизнь. Потом – поступление на филфак, наши с Мишкой Бройде мыканья, это уже было куда тревожнее и опаснее. Но опять же, как-то все сгладилось, я стал студентом геофака, меня охотно брали в экспедиции и на втором курсе без проволочек оформили допуск к секретной работе – Арктика в те времена была наглухо закрыта для «посторонних». А простой русской девушке Рае Корявихиной в допуске к полярным тайнам почему-то отказали, и она в разгар учебного года была вынуждена покинуть группу североведов.

* * *

Вернувшись с Озера, я продолжил занятия музыкой с Александрой Мартиновной, каждую неделю ездил к ней в Новодевичий монастырь. Возвращался как-то вечером на трамвае, ходившем через Крымский мост. Состав приближался к Калужской площади, ставшей потом Октябрьской. Я стоял на задней площадке прицепного вагона. Какой-то подвыпивший мастеровой пристал к невысокому худощавому грузину в кожаном пальто:

– Тебе не место на рррусской земле! – донеслось до меня, но остального за лязгом трамвайных колес я не расслышал. Увидел только, как парень рванул грузина за отвороты пальто. Оно распахнулось, и на лацкане пиджака блеснула золотом медаль лауреата Сталинской премии.

Дальнейшее происходило уже при моем участии. Пьяный хватался непослушными пальцами за медаль, грузин пытался оттолкнуть его, я схватил парня за запястья. Надо сказать, что фортепиано не хуже любой гимнастики или культуризма развивает силу кистей и пальцев. Не обладая большой силой, никогда всерьез не занимаясь спортом, я мог при необходимости постоять за себя, хватка выработалась, если можно так сказать не о челюстях, а о руках, бульдожья. Мы вдвоем без труда скрутили агрессора и на ближайшей остановке на углу Шаболовки вывалились вместе с ним из трамвая.

Районное отделение милиции размещалось рядом с кинотеатром «Авангард», там, где ныне станция метро «Октябрьская-радиальная». Мы приволокли бузотера к стойке, за которой сидел пожилой старший лейтенант. Милиционер неохотно принялся составлять протокол. Мой грузин вдруг взволнованно закричал:

– Хулиган, понимаешь, сукин сын, сволочь такая! Судить его надо, товарищ офицер, пишите, судить его надо, антисемита!

Только тут я понял, что парень принял грузина за еврея и оскорблял именно как еврея, я же ввязался в конфликт, отстаивая поруганную грузинскую, да еще сталинско-лауреатскую честь!

Дежурный ни в коем случае не торопился заносить на бумагу свежую мысль об антисемитизме. Бубнил, что с «выпимшего» – какой спрос. Я стал свидетелем редкостной настойчивости оскорбленного человека, защищающего достоинство представителя другой национальности. Терпение грузина подошло к концу, он постучал пальцем по изображенному на медали товарищу Сталину и закричал в лицо милиционеру:

– Я – заслуженный деятель кинематографии, лауреат Сталинской премии Леван Шенгелия и, клянусь, сил не пожалею, чтобы посадить этого антисемита в тюрму!

Рассказ Чехова «Хамелеон» читали? Ну, примерно так все и произошло в милиции. Старшой мигнул, два явившихся из подсобки добрых молодца потащили парня в соседнюю каморку и начали его избивать. Дежурный быстрехонько составил протокол, внеся туда фразу об антисемитских хулиганских высказываниях, однако смиренно присовокупил, что возбуждением судебных дел по таким вопросам милиция не занимается из-за великой занятости, а ежели истец желает, он должен самолично позаботиться о подаче соответствующего заявления в народный суд. А мы, продолжал старший лейтенант, оштрафуем гражданина и вышлем его в принудительном порядке из Москвы, поскольку прописан он в Волоколамске и работает в столице по найму.

Мы вышли на улицу. Шенгелия обнял меня и пообещал непременно дать делу законный ход. На том и распрощались. С того дня я особенно внимательно слежу за творчеством этого художника театра и кино (а также кинорежиссера). На счету Левана Александровича участие в создании таких, например, фильмов как «Тарас Шевченко» (за него – и Сталинская премия 1952 года), «Адмирал Ушаков», «Корабли штурмуют бастионы», «Стрекоза», а несколько десятилетий спустя – и «Осенний марафон».

* * *

– Натик, как хорошо, что ты рядом. Дай мне что-нибудь из лекарств, неважно что. Совсем я сегодня вышел из формы.

– Поспишь?

– Можно. Раньше надо бы уснуть, марта месяца, двадцать пятого дня и никто бы сегодня не переживал, ни я, ни ты, ни…

– Безжалостный ты, Зиночек!

– Зато ты больно жалостная! И нечего реветь, нечего, это любой горазд, а вот помочь – фиг-то!

– Уймись, Зиночек, не надо растравлять себе душу, теперь многое зависит только от тебя. Павел Иосифович предупреждал, что ему не все равно, с каким настроением ты пойдешь на операцию.

– Пойдешь? Это на чем же я «пойдешь»? Где мои копыта, я тебя спрашиваю? Он и их намерен отхватить, да? Ну хоть раз скажи правду, намерен, да? До колен?

– Ты, Зинок, ей-богу очумел, о коленях и речи не было.

– Ах, не было, тогда скажи, будь любезна, какая речь была о руках? Чего молчишь – не смей молчать!

Сдержать слез она не может, выбежать из палаты боится – ведь тогда я обо всем догадаюсь. Ей невдомек, что я и без того обо всем уже догадался. За неделю, что я здесь, я понял все до последней капельки. Мысли лезут напролом, и всю свою ярость я вымещаю на ней. Такой же несчастной, как и я…

Глава третья. В сердце Чукотки

Меня здесь все любят, говорят, что другой на моем месте давно бы впал в отчаяние, а я вот молодцом, креплюсь. Откуда они это знают? Неужели не видят, как я боюсь операции, страшусь будущего? Тем более что никто не говорит определенно, что меня ожидает. Павел Иосифович отделывается общими фразами, к нему не очень-то пристанешь с расспросами. Сегодня он долго всматривался в черноту предплечий и разглядел кое-где обнадеживающе зарозовевшую кожу.

Сказал, что начала обозначаться «демаркационная линия» между живым и мертвым. Ноги выше стоп тоже понемногу стали светлеть, кончик носа отвалился окончательно, зато лицо приобрело мало-мальски пристойный оттенок.

– Теперь уже скоро, Павел Иосифович? Поглядите, у меня задергались пальцы, видите, они оживают?

Он отрицательно покачал головой:

– Это сокращаются сухожилия, как бы по инерции. Так бывает, курице, например, отрубят голову, а туловище пробует бегать и даже взлетать.

Хорошенькое сравнение! До чего же циничны хирурги, разве они не понимают, как мне необходимо ободряющее слово? Видно, нет у них для меня таких слов, нет и надежды. Ладно, пусть хотя бы не будет никаких иллюзий. И все-таки надо, чтобы Наташа выпытала у него всю правду, до конца.

Попробовал нажать на нее – и наткнулся на бешеное упрямство. Проявляет она его редко, но уж если закусит удила, ничего с нею не сделать, никто не справится.

– Зиночек, может, хватит нас мучить, а? Помнишь, как ты артачился, когда над тобой вешали лампочки, и вот тебе результат, все начало оживать. Ну, а насчет пальцев, тебе же Павел Иосифович сказал…

– Что он сказал, что?! Что я на курицу с отрубленной башкой похож, да? Нет уж, будь любезна, не корчи из себя обиженную, ты с твоим Павлом Иосифовичем…

– С моим?! Когда он начал тебя лечить, то был «нашим», а теперь ты и его готов предать!

– Я?! Предать?! Доктора? Знаешь, кто ты есть – ты Саркисян, а поскольку баба, то Саркисянша, Рубенша Саркисянша!

Наташа рванулась вон из палаты, я заорал на нее еще громче, и она сдалась. Села на стул, затихла, только смотрела в сторону, а я иезуитски ловил ее взгляд. Почему я так обозвал ее, ведь ничего общего у нее с Саркисяном не было, ни в поступках, ни в характере? Просто пожелал куснуть как можно больнее. Наташа и сама не раз поминала ненавистную мне фамилию в ругательном смысле. Даже самого подлого из всей упряжки пса на нашей зимовке обзывала, наслушавшись моих чукотских рассказов, «Саркисяном».

Ссориться сейчас было не просто нелепо – невозможно, и мы помирились. Но спровоцированная мною позорная сцена многое вызвала в памяти.

* * *

Чуть ли не всю жизнь меня влекло на Чукотку – притягивало само это слово, его, так сказать, манящая недосягаемость. Еще в раннем детстве я побывал героем-пилотом Каманиным, спасавшим челюскинцев, которые бедствовали во льдах Чукотского моря[19] (в довоенных частушках пелось: «Мое сердце ранено летчиком Каманиным»). Повзрослев, я много читал о Чукотке, о населяющих тот край загадочных раскосых людях, о которых еще не был придуман ни один анекдот и которые почему-то будоражили воображение самим фактом своего существования. Их по всей земле не более тринадцати тысяч (а их родичей эскимосов на Чукотке ровно в тринадцать раз меньше, правда, живут они и на Аляске, и в Гренландии, и в Арктической Канаде).

В чукотскую экспедицию я попал неожиданно легко. Должно быть, Сергей Евгеньевич великодушно простил мою удручающую политическую примитивность и неплохо отозвался обо мне в Институте мерзлотоведения. Меня зачислили в штат следующей экспедиции на должность все того же бурмастера. Предстояло совершить пеший переход с ручным бурением протяженностью семьсот с лишним километров поперек всей Чукотки – надо ли говорить, с каким восторгом я отнесся к такой перспективе!

Мы с Наташей уже были накануне женитьбы, нас ждало, как она шутила, последнее испытание на верность: у меня были военные лагеря и Чукотка, у нее – практика на Алдане, в общей сложности почти полгода разлуки. А потом – «вся остальная жизнь»! Как она сложится у нас, можно было только гадать. По совести говоря, я замыслил некую авантюру и надеялся осуществить ее в течение последних студенческих месяцев: устроиться на работу в Главсевморпути и при этом уговорить Наташу, этакую будущую декабристку, отправиться со мной на полярную зимовку.

Воздушная трасса Москва – Чукотка была к середине 50-х годов проложена в двух вариантах: одна – вдоль северного побережья СССР, вторая – до Хабаровска и далее через Магадан и Анадырь, столицу Чукотского национального округа. Нашему отрядику выпало лететь по второму маршруту, с многочисленными посадками, на самолетах разных типов: Ил-12, Ли-2 и малыше Ан-2. Из Москвы нас отбыло трое: начальник Рубен Михайлович Саркисян, его зам, числившийся к тому же парторгом, Николай Георгиевич Бобов и я. В Анадыре к нам присоединились еще трое. Это были пропойца и бабник Иван Павлович Жданов, бабник и пропойца Юра Климов и полууголовная личность Борис Курятников. Он был без одного глаза и уверял всех, будто получил травму, служа на корабле Тихоокеанского флота, однако не мог ответить ни на один военно-морской вопрос, путался в терминологии, в названиях крейсеров, и мы для себя посчитали его обыкновенным блатарем. Надо отдать ему должное: ни в бандитских выходках, ни хотя бы в бытовом воровстве уличен он не был, чего, увы, нельзя сказать о другом члене экспедиции и, между прочим, члене ВЛКСМ…

Парторг Бобов был ровесником моего «озерного» Сергея Евгеньевича, однако, в отличие от него, являл собою личность серую, порой просто жалкую. Зато в начальника я влюбился с первого взгляда.

Ему уже перевалило за сорок. Красивый, представительный, лохматый, сердечный, с великолепным чувством юмора, с удалым размахом и шумливостью кавказца и сугубо российским, как сказали бы ныне, менталитетом, он был уроженцем Тбилиси, но уже много лет жил в Москве. Имел маленькую дочку и очень молодую жену, племянницу Мартироса Сарьяна, о чем Рубен Михайлович не упускал случая упомянуть. Мое горделивое невежество мешало спросить, кто это такой, поэтому я затаился и дождался-таки момента, когда последовал подробный рассказ о знаменитом художнике.

Рубен Михайлович покорил меня небывалой щедростью, назначив мне максимально возможное жалование. Он уже лет пять отзимовал на мерзлотной станции в «столичном» Анадыре, слыл опытным «чукчанином», да и остальные были хорошо знакомы с районом будущих работ (естественно, кроме меня). В первых числах августа 1954 года мы вылетели из Анадыря на север, в поселок Уэлькаль на берегу залива Креста. Когда через час с небольшим Ли-2 бежал по посадочной полосе, мы вдруг увидели в иллюминаторы ярко-красные струи, прорезавшие небо. Это были трассирующие пули…

* * *

Таким было мое первое, зримое во всех смыслах слова, соприкосновение с непостижимым, чудовищным миром, о котором я еще не прочел ни строки, поскольку авторы будущих «Колымских рассказов», «Крутого маршрута» и «Архипелага ГУЛАГ» оставались в то время подневольными обитателями того самого мира. Не успели мы выйти из самолета, как к нам подбежали люди в военном обмундировании без знаков различия с автоматами в руках и повели нас к каменному строению на краю аэродрома. Мы разместились в подвале с микроскопическими зарешеченными окнами, и хозяева ввели нас, как говорится, в курс дела.

bannerbanner