
Полная версия:
Жить для возвращения
Вообще-то почти всеми дисциплинами, не относящимися к гуманитарным, я просто-напросто не занимался, списывая домашние задания и контрольные у преуспевающих приятелей, как правило, у Игоря Комарова, чрезвычайно одаренного в точных науках. Естественно, за годы безделья утратил всякую способность соображать и либо списывал, либо ждал подсказки. На худой конец зазубривал ход решения задачи, не пытаясь, упаси бог, логически мыслить! И вот однажды на уроке астрономии, которую также вел Иван Кондратьевич, я попал в бедственную ситуацию.
Учитель спросил меня, при каких условиях можно наблюдать солнечную корону. Ответа я, понятное дело, не знал, однако в уголке памяти застряло нечто, связанное с темнотой (корона видна при полном солнечном затмении). И я, ничтоже сумняшеся, брякнул:
– Ночью.
Класс дружно расхохотался, что весьма меня уязвило – чему радуются, остолопы! Иван же Кондратьевич прорычал:
– Солнце?! Ночью?!
У меня упало сердце, и я в отчаянии пролепетал:
– Ну да, ночью, с помощью сильного телескопа.
Иван Кондратьевич ринулся к директору, добрейшему толстяку Тимофею Алексеевичу по кличке «Бомба», обвиняя меня не в слабоумии, на чем настаивал я перед директорским ликом (в присутствии вызванного в школу папы), а в наглом издевательстве над преподавателем. Надо отдать должное ребятам из класса, они наперебой убеждали школьные власти и моего перепуганного папу в том, что я вовсе не подлец-мерзавец, а обыкновенный идиот, имеющий к тому же строгий комсомольский выговор, и новое персональное «дело» меня погубит. Спасибо Ивану Кондратьевичу, он все-таки меня простил и всласть отвел душу на выпускном экзамене, поставив мне по физике «тройку», справедливую, но явно завышенную!
Вообразите теперь мои ощущения, когда много-много лет спустя я услышал анекдот о нашем очередном вожде. Вызывает к себе Брежнев Генерального конструктора ракет (фамилию С. П. Королева весь мир узнал лишь после его кончины) и требует, чтобы советские космонавты летели сразу на Солнце, ибо на Луну нацелились американцы. Тот ему: «Леонид Ильич, Солнце раскалено, они погибнут», на что Брежнев отреагировал в точности так же, как Зиновий Каневский лет за двадцать до того: «Мы здесь, в Политбюро, тоже не лыком шиты, понимаем, что да как. Принято единогласное решение лететь ночью, чтобы, значит, людям ничего не угрожало».
Когда я сдавал документы в МГУ, женщина в приемной комиссии, просматривая бумаги, неожиданно спросила:
– Это не в вашей ли школе швырнули портфелем в учителя? Мне помнится, что это произошло в школе номер 554, верно?
Верно, именно так! Швырнули, и я один из «метателей». Только мой выговор уже снят райкомом комсомола, поэтому я теперь не обязан ни в чем признаваться. И я трусливо не признался, заявив, будто не ведаю о подобном безобразии. Женщина-приемщица больше в эту тему не углублялась, а, между прочим, могла бы задать и несколько иной вопрос, поинтересоваться, чем вообще-то знаменита ваша пятьсот пятьдесят четвертая школа Москворецкого района, располагающаяся в Стремянном переулке прямо напротив Института народного хозяйства имени Г. В. Плеханова. И я бы ей ответил (правда не тогда, в 1949 году, а много позже):
– Видите ли, наша школа вывела в свет весьма незаурядных людей. Через год-два после нас, например, ее окончили два Андрея, Тарковский и Вознесенский, а с ними вместе Юра Безелянский, сорок с лишним лет спустя порадовавший читательские массы «Календарем от Рюрика до Ельцина». И уже вовсю подрастал ученик той же школы, красивый курчавый мальчик Алик, которому суждено было стать отцом Александром Менем и погибнуть 9 сентября 1990 года страшной смертью, успев обрести истинное бессмертие еще при жизни…
* * *– Больной, к вам какая-то женщина. Можно ей войти?
В палате появилась моя первая любовь по имени Наташа. Наташа, Ната – первая; Наташа, Натик, Натинька – вторая, и я ни разу не спутал, как кого из них звать!
– Не сердись, что я без предупреждения. Узнала, что тебя привезли в одну из больниц в Измайлове. У твоих ведь нет телефона, я два дня обзванивала все измайловские и прилегающие больницы и только сейчас набрела на эту. Разреши мне побыть здесь.
Я разрешил.
Ната причинила мне немало боли. Я влюбился в нее, когда нам обоим было по пятнадцать, но именно она считалась в нашей паре старшей и главной. Моя влюбленность длилась четыре года. Ната, уверен, охладела ко мне гораздо раньше, но скрывала это, обманывала меня, искусно будоражила мои чувства. Словом, вела себя, как многоопытная разбивательница сердец. У нее отбоя не было от женихов, причем настоящих, а не такого юнца, да еще и голытьбы, как я.
Поступив в университет, Ната немедленно вышла замуж за сокурсника, родила ребенка, столь же молниеносно разошлась с мужем и к моменту появления в больнице № 57 состояла уже в третьем браке. Ну и хорошо, и зла я на тебя не держу, тем более что свет клином на тебе не сошелся, появилась другая, так разительно не похожая на тебя, хоть и с похожим именем.
Но как забыть… нет, не тебя, не о тебе, а о том, что зовется судьбою, о ее предначертаниях и предназначениях? Ведь я двинулся в университет следом за тобою, и, сложись у нас единая жизнь, не случилось бы того, что привело меня в эту больницу. Я стал бы, как и ты, филологом, вел бы размеренную интеллектуальную жизнь и вряд ли когда-либо узнал о том, что обморожения бывают различных степеней, в том числе и четвертой…
Нату, золотую медалистку, приняли сразу, мне предстояло помучиться. Время, как писал, правда о других временах, Аркадий Гайдар, шло «веселое», конец сороковых годов, яростные антикосмополитские (они же антисемитские) сражения. Однако на удивление всем и самому себе я набрал двадцать четыре балла из двадцати пяти возможных и честно поступил на романо-германское отделение филфака. С крошечным уточнением: в списке принятых моя фамилия не значилась!
В шестидесятые, семидесятые и по меньшей мере восьмидесятые годы подобного произойти не могло. Тут все было великолепно отработано: нежелательный абитуриент получал законную двойку на первом письменном экзамене («нераскрытие темы» в сочинении, нетрадиционное решение задачи, не теми чернилами написано, не те поля сбоку оставлены) – и все, можете апеллировать, причем никакие апелляции, как правило, не срабатывали.
В мои же времена цинизм еще не отличался изощренностью, деятельность «приемщиков» была простой и топорной: ставили заслуженные высокие баллы – и не принимали. Когда я со своей четверкой по сочинению и всеми остальными пятерками сунулся в приемную комиссию, мне объяснили, что в МГУ берут не по правилам арифметики, а согласно заслугам поступающего и не в последнюю очередь его родителей. Эрику Пырьеву, в частности, с избытком хватило двадцати баллов. Мне же, при проходных двадцати трех, не хватило двадцати четырех.
Вторым таким же неудачником на романо-германском отделении оказался щуплый рыжеватый парнишка с умными плутовскими глазами и доброй широкой улыбкой. Мы, естественно, сдружились, вместе обивали ректорские пороги, вместе добились в итоге зачисления в экстернат, нечто среднее между очным и заочным образованием. Нам не выдали студенческих билетов, не платили стипендий, но позволили посещать все лекции и семинары, а в случае успешной сдачи первых двух сессий сулили перевести на дневное отделение. Последнего в конце концов и добился мой «подельник», стал полноправным студентом, получил диплом преподавателя английского языка и отбыл в 1954 году в одну из школ на казахстанской целине. У меня же никакого стимула отлично сдавать экзамены и стремиться в студенты больше не было: Ната вышла замуж не за меня, нужно было уходить с филфака.
«Моего» рыжего звали Мишкой. Мало того, что в его паспорте фигурировала пресловутая национальность – в графе «место рождения» значилось: «г. Париж, департамент Сены и Уазы», а полное имя владельца документа звучало и вовсе диковинно: «Мишель-Анмартин Леопольдович Бройде»! Как его угораздило обзавестись такой фантастической «ксивой»? – На этот вопрос Мишка отвечал охотно и весело. Его родители-внешторговцы, разъезжая по белому свету, каждого из троих своих сыновей рожали в очередной зарубежной стране. Мишке «досталась» Франция, поэтому он стал Мишелем, а второе, смешанное имя коммунистические родители дали ему в честь легендарного революционера Андре Марти.
Про свою маму Мишка рассказывал с большой теплотой. Она служила разъездным фотографом, зарабатывая на жизнь себе и троим мальчишкам – отец без вести пропал в войну, никаких сведений о нем получить не удалось. Правда, понизив голос, добавлял Мишка, до семьи доходили слухи, будто папу видели в погонах полковника-и-грудь-в-орденах, и, судя по всему, еще больше понижал голос Мишка, он находится сейчас на подпольной работе где-то в Тунисе или Марокко. Наверняка, он член тамошнего ЦК партии, а то и самого Политбюро!
В те месяцы и дни, когда мы обсуждали тайны Мишкиной родни, его отца, выдающегося советского разведчика, руководителя легендарного «Красного оркестра» («Красной капеллы») Леопольда Треппера мучили в камерах Лубянки, Лефортова, Бутырки, добиваясь от него признания в том, что он агент гестапо. (Сам я узнаю об этом очень и очень нескоро, в 1990 году, когда выйдет на русском языке книга Л. Треппера «Большая игра» и на одной из фотографий я увижу славную рыжую физиономию Мишки. Виноват, профессора Копенгагенского университета Мишеля Бройде! На том снимке – вся семья. Ее глава после почти десяти тюремных лет вышел на свободу, они уехали сначала в Польшу, оттуда, на гребне волны гомулковского антисемитизма, в Израиль, но сыновья все же разъехались по разным странам, и Мишка обосновался в Дании.)
Бесславно проведя год в экстернате, потерпев полную катастрофу в едва наметившейся «личной жизни», я решил попытать счастья на другом факультете, географическом, благо набор вступительных экзаменов был тогда таким же «гуманитарным», как и на филфаке. Огромным соблазном было подать документы в Гнесинское училище – я ведь только что окончил музыкальную школу и аттестат о неполном среднем музыкальном образовании имел сплошь пятерочный. На выпускных экзаменах присутствовали, как обычно, преподаватели из Гнесинского училища, потом они обступили нас с тетей Соней и прямо-таки требовали, чтобы я поступал к ним. Но мне шел восемнадцатый год, и я был накануне призыва в армию. Поэтому речь могла идти только о совмещении музыкальных занятий с учебой в другом вузе. Сдавать же вступительные экзамены сразу в два заведения я не решился – можно было завалить и то, и другое. С географическим риска было меньше. Долго колебался, но решил все-таки отказаться от музыкальной карьеры.
* * *И десяти лет не прошло с того сентябрьского дня 1950 года, когда я вошел в аудиторию геофака в старом здании МГУ, а лежу вот сейчас беспомощный, под горелками, днем и ночью обогревающими мои черные руки! И молоденькие сестрички на подозрительно оживленных нотах все чаще заигрывают со мною, отпускают шуточки, вовлекают в свои нехитрые развлечения. Жалеют. Как я им благодарен! Слово «жалость» незаслуженно вычеркнуто из списка «положительных», ему придан стойко снисходительно-презрительный оттенок, и, конечно, зря. Тут даже объяснять, по-моему, ничего не нужно. Могу лишь сказать: если бы меня лично не жалели – не выжил бы.
Глава вторая. Геофак
Геофак начала 50-х годов размещался в старом университетском корпусе на Моховой улице в глубине двора. Факультет ютился на самом верхнем, четвертом, этаже (без лифта), в жуткой тесноте и неустроенности. На узкой лестнице была постоянная толчея, переходившая за несколько минут до начала занятия в настоящую свалку. Все жили ожиданием переезда в новое здание на Ленинских горах (это произошло осенью 1953 года). А пока мы застали еще обстановку, напоминавшую истинный расцвет факультета, который, судя по всему, пришелся на конец 40-х годов.
Штаб общественной, чрезвычайно активной, если не сказать кипучей, жизни располагался между третьим и четвертым этажами, на лестничной площадке, которая так и называлась – комсомольской. Во всю ее ширину, от стенки до стенки, висела стенная газета. Возле нее всегда толпился народ, кипели страсти.
Мы, новички, не сразу поняли, почему факультетская газета носит название «На одной шестой» – из географических констант, которые надлежало студентам знать назубок, «одна шестая часть суши принадлежит СССР» осела в нашем сознании позднее. Кто придумал такое название, теперь уже не выяснить, только мне кажется, что это был Борис Беклешов[2], комсомольский вожак геофака, наш общий любимец и защитник, заклятый враг деканата и прочего начальства. Влюбленный в родную природу, он увлекал и нас бесчисленными походами по Подмосковью, укрепляя тот дух романтики, что привел на геофак большинство наших студентов. Во многом благодаря ему на факультете царила удивительно теплая, дружеская атмосфера. Это был, безусловно, талантливый педагог, и распоряжался он своим талантом вполне осознанно. По его почину для старшеклассников был организован Клуб юных географов, которому Беклешов отдавал все свободное время. Да что там время – всего себя! «Беклешовщина» – так презрительно и зловеще аттестовали недруги добрую подвижническую деятельность Бориса Леонидовича. Спасибо писательнице Любови Кабо: в книге «Повесть о Борисе Беклешове» она рассказала о его замечательной жизни и мучительном умирании в тридцать шесть лет. Мы же неизменно принимали в штыки любые нападки на него, и благородный беклешовский дух праведного бунтарства против всяческого формализма в любом деле впитали прочно, можно считать – навсегда.
Откровенно говоря, деспотизма деканата мы, студенты, не замечали. Может быть потому, что в целом нам всем чрезвычайно нравилось жить и учиться на геофаке. Вся обстановка располагала к хорошей жизни: добрые традиции факультета, еще довоенные; обилие собственных песен, гимнов, стихов собственных поэтов – В. П. Максаковского[3], Ю. Г. Симонова[4] (ныне профессоров), Ю. К. Ефремова[5], яркой личности, поэта и писателя, эрудита, страноведа (но так и не ставшего кандидатом наук), и многих других; неплохой состав преподавателей и какой-то особый подбор студентов – славных, компанейских людей, не без недостатков и даже пороков, однако очень общительных и совместимых; заметно сдвинутые рамки учебы с последующим отъездом на интересную практику или в еще более интересную экспедицию.
На саму учебу тратился минимум времени, даже на младших курсах учебный год у нас и у соседей-геологов начинался в октябре и завершался не позднее мая. Все остальное время занимали практики и экспедиции, причем к четвертому-пятому курсу они уже решительно доминировали. «Учебный процесс» шел лихо, мы не успевали оглянуться, как накатывала очередная сессия. Многие сдавали ее досрочно, чтобы побыстрее укатить в экспедицию, одну экзотичнее другой. На легендарный «Витязь», единственный в ту пору корабль науки. На Памир. На Тянь-Шань. На Чукотку, куда даже на самолете добирались иногда целыми неделями.
Нам преподавали добротно, интересно – и рядовые лекторы, и корифеи. Среди последних были маститые авторы наших недавних школьных учебников Иван Александрович Витвер[6] и Николай Николаевич Баранский[7]. Баранский, громкоголосый, всегда ратовавший за справедливость, не стеснявшийся ради этой справедливости повышать голос на саму замдеканшу Веру Ивановну Веденееву, когда, например, речь шла о том, что курсовое светило Борис Родоман[8] был лишен стипендии (в общем-то, законно) за «хвосты». Ему приписывали ядовитую остроту по адресу одного его коллеги: «Наука – великое дело, она даже из Петра Николаевича сотворила ученого!»
Были яркие ораторы, типа Георгия Казимировича Тушинского[9] или Бориса Павловича Орлова[10] с его превосходными «устными рассказами» на лекциях по физической географии (можно сказать, Андроников от географии). А незабываемый Иван Семенович Щукин[11], корифей геоморфологии, к тому же страстный любитель и знаток ботаники, которому тогда было под 70 (он дожил до 101, причем все понимал и помнил)!
Импозантнее других выглядел профессор-океанолог Николай Николаевич Зубов[12]. Мичман при Цусиме, колчаковец при Колчаке (в 20—30-е годы это ему зачлось – пришлось несколько лет провести в ссылке…), советский контр-адмирал, крупнейший знаток морских вод и льдов. Подавляющее большинство студентов мужского пола, едва поступив на геофак, стремилось стать океанологами.
Я не был исключением, мешала самая малость: я позорно укачиваюсь даже на речном трамвайчике! Естественно, доброжелатели сочувственно напоминали мне, что великий адмирал Горацио Нельсон зверски укачивался, великий полярный мореплаватель и путешественник Фритьоф Нансен тоже страдал от морской болезни, только все это не утешало. Теория – одно, а живая морская практика совсем иное, и этой практики мне пришлось нахлебаться и в Черном море, и в Балтийском, и в Охотском, и едва ли не во всех морях Ледовитого океана. Лишь во льдах я чувствовал себя превосходно, мечтая, чтобы они никогда не кончались и мне не пришлось бы снова пластом лежать на койке, теряя рассудок от безжалостной качки!
Попадались среди наставников и личности предельно несимпатичные. Взять хотя бы нашу партийную вождиху, сожравшую «по идеологическим мотивам» не одну жертву. Она и фамилию носила многообещающую, расстрельную – Калашникова, и автоматом служила ей испытанная партийная демагогия самого высокого калибра. Старшекурсники делились с нами мрачными историями, связанными с этим верным и бдительным солдатом партии. Например, одному выпускнику, москвичу, женившемуся на дочери «врагов народа», которого прочили в аспирантуру, она не позволила даже остаться в Москве.
Работала в деканате пожилая тихая женщина по имени Любовь Александровна, ведавшая распределением аудиторий, составлением расписания занятий, экзаменов, пересдачей «неудов» и «хвостов» и прочими жизненно важными делами. Все мы относились к ней так же хорошо, как и она к нам. Рассказывали, что во время войны она была как-то связана с партизанским движением в Белоруссии, что семья ее погибла от рук карателей, и это вызывало еще большую симпатию к ней. И только после кончины Любови Александровны стали говорить, что была она многолетним осведомителем «компетентных органов», и даже наиболее законопослушные преподаватели опасались ее…
Совершенно особый клан составляли сотрудники военной кафедры. С одной стороны, здесь не было недостатка в личностях, о коих по сей день слагают анекдоты типа: «От меня до следующего столба – бегом!» Или: «От менингита либо помирают, либо становятся полными идиотами, это мне известно доподлинно – я сам лично болел». Но встречались среди наших полковников и люди грамотные, интеллигентные, с университетским образованием за плечами. Нас, географов, а также геологов и математиков, всех, кто с осени 1953 года поселился в главном высотном корпусе на Ленинских горах, по военной линии учили на офицеров-зенитчиков и читали нам мудреные курсы по теории стрельбы, теории вероятностей, знакомили с ПУАЗО, хитроумным «прибором управления автоматическим артиллерийским зенитным огнем».
Выделялись два полковника. Павел Петрович Блинов – мужчина неулыбчивый и придирчивый, но никак не деспот и не иезуит, хотя и то, и другое мы ему, по молодости, «клеили». Многие его высказывания доставляли нам минуты большого веселья. Например: «Довожу до вашего сведения, что вчера, по прибытии на станцию Петушки (там у нас были военные лагеря) студент вашего курса Суконкин был обнаружен мною пьяным в канаве, где и был по моему распоряжению обмундирован двумя его и вашими товарищами». Или: «Не думаю я, чтобы когда-нибудь Горбунов изменился в сторону, противоположную ухудшению». А нашего сокурсника Яблокова Блинов попеременно называл то Виноградовым, то Арбузовым, то Абрикосовым, никогда не повторяясь, и мы каждый раз с любопытством ожидали очередного обращения полковника к нашему товарищу. Наши ожидания были сполна вознаграждены, когда он в конце концов назвал Яблокова Антоновым!
Полковник Павел Михайлович Тараканов – совсем другой. Он постоянно фиглярствовал, гримасничал, прямо-таки напрашивался на наши выходки и ужасно озлоблялся, когда ему давали понять, что он похож на шута горохового. Грешен, я всегда был в рядах наиболее активных «издевателей», самоуверенно полагая, что этот «тюха-матюха и брат их Кондей» все равно ничего не «сшурупит» и любую колкость преотличнейшим образом скушает. Не тут-то было! Терпение Тараканова лопнуло, и случилось это, на мою беду, перед самым госэкзаменом по военному делу, в конце четвертого курса. После какого-то неповиновения Володи Бутьева полковник неожиданно заявил ему:
– Жаль, товарищ Бутьев, я все-таки считал вас интеллигентным человеком, а вы не лучше Каневского. – И добавил, повернувшись ко мне:
– Вам еще жить целую жизнь, и пора бы понять, что вы отнюдь не умнее всех на свете.
Обычно нравоучения мало кого впечатляют, но на меня слова полковника подействовали самым отрезвляющим образом. Во-первых, стало просто совестно, в ушах зазвучали интонации Акакия Акакиевича Башмачкина из «Шинели»: «Оставьте меня! Зачем вы меня обижаете?» Во-вторых и в-главных, меня бросило в дрожь от предчувствия грозной расплаты. Каждый студент был в руках полковников: двойка на госэкзамене означала автоматическую отправку в солдаты немедленно по окончании учебы в МГУ.
Тараканов и впрямь рассчитался со мною, причем, как я и ожидал, самым изощренным способом. Задолго до экзамена мы «купили» себе полный набор шпаргалок, собрав по совету предшественников деньги и вручив их вольнонаемным лаборантам с военной кафедры. Экзамен состоял из нескольких зачетов по отдельным дисциплинам: устав Советской Армии, общевойсковая тактика, ПУАЗО, 85-миллиметровая зенитная пушка, теория стрельбы и т. д. Ответив на вопрос одному преподавателю, под водительством лаборанта шествовали в другую аудиторию, где ждал очередной экзаменатор. Тут-то, на переходе, все и вершилось. Лаборанты-взяткобратели сообщали в коридор инициативной группе со сменяющимся контингентом, кому какие вопросы достались, и наш мозговой центр писал на листках подробные ответы по всему спектру дисциплин. Эти спасительные листочки лаборант передавал из рук в руки тому, кого он «конвоировал», главное было не завалиться на самом первом вопросе – тут при всем желании было невозможно снабдить отвечающего шпаргалкой. Я же, как назло, вытянул билет, в котором номером первым шел вопрос по теории стрельбы, а это означало, что меня доставили в комнату, где сидел товарищ Тараканов…
О том, чтобы самостоятельно справиться даже с самым пустячным вопросом, не могло быть и речи, слишком вольготно чувствовал я себя все четыре года, слишком откровенно презирал полковника. А он каждую минуту вставал со своего места, подходил ко мне, заглядывал через плечо и плотоядно – я нутром это чуял! – всматривался в чистый бумажный лист. Разок он вышел из аудитории, однако неподкупленные офицеры-ассистенты бдительно следили, чтобы мы не перешептывались с соседями. Я отключился от жизни и отрешенно ждал страшного конца.
Вошел Тараканов, снова заглянул в лежащий передо мной белый лист и вдруг что-то положил на самый краешек моего стула. Это была шпаргалка, собственноручно доставленная полковником из коридора. Ребята потом в лицах рассказывали, как он велел срочно составить ответ на продиктованный им же вопрос из моего билета. Тараканов наклонился ко мне и очень тихо, но отчетливо, произнес:
– Нельзя же, товарищ Каневский, быть такой задницей!
Так мне был преподан урок на всю оставшуюся жизнь. Обижаемый и оскорбляемый мною человек рассчитался добром за всю мою былую недоброту. И наши фокусы со шпаргалками отлично знал, и продажных лаборантов не жучил – всем давал жить, никому не желая зла.
В тот день я особенно отчетливо представил себе, как Павел Михайлович командовал зенитными батареями под Москвой и в Мурманске, как оборонял от германских бомбардировщиков заполярный Мончегорск. А я-то, кретин, хохотал ему в лицо, когда он рассказывал о своих встречах с союзниками: иду, мол, по Мурманску, а навстречу – здоровенный негр. И тут мною овладевало подленькое веселье, ужас до чего смешно было мысленно вообразить коротышку Тараканова на фоне чернокожего Геркулеса…
Еще один яркий персонаж из студенческой жизни – доцент кафедры марксизма-ленинизма Зоя Петровна Игумнова, супруга тогдашнего лидера советских профсоюзов Василия Васильевича Кузнецова, будущего дважды Героя Социалистического Труда, заместителя министра иностранных дел, заместителя председателя Президиума Верховного Совета СССР и даже – бери выше! – кандидата в члены Политбюро ЦК КПСС. Нетипичная была марксистка, абсолютно непохожая на большинство своих ортодоксальных коллег. Крупная, властная, громогласная, порой до обидного несправедливая, Зоя Петровна была вполне демократична в общении с нами, никогда не подчеркивала своего высокого, я бы сказал семейно-государственного, положения, не демонстрировала ни надменности, ни высокомерия, оставалась простой и естественной, готовой помочь студентам, в том числе и материально. Лекции она читала хорошо, иногда, правда, проявляла забавную неграмотность: называла француженку Жанну Лябурб, героиню революционных событий в Одессе, Жанной Лябубр; не могла отыскать Крым на географической карте… А семинары вела крайне интересно и насыщено.

