скачать книгу бесплатно
Но Заварухин выпил полстакана разбавленного спирта и налил из алюминиевой фляжки Минакову:
– Выпей, Минаков, за компанию и скажи без утайки, как думаешь, чем это все кончится?
Минаков выпил, отдышался в рукав телогрейки, покраснел и прослезился. Подобрал губы в улыбочке:
– Супротив водки пресноват он вроде бы.
– Грубый напиток, чего уж там, – согласился Заварухин и стал торопливо есть поджаренное сало. – А ты чего?
– Я уже, товарищ подполковник… Вот вы интересуетесь, чем это все кончится. Побьет нас к утру немец – вот и конец.
– Ты об этом уже говорил, Минаков.
– Так ведь вы спрашиваете – я и отвечаю.
– Я, Минаков, за всю Россию спрашиваю.
– За Россию-то, товарищ подполковник, может, и Христос бы ничего не нашел сказать, потому как она родилась раньше Христа, Россия-то. Ведь это такой размах.
– А себя, выходит, ты уже списал окончательно?
– Списал, товарищ подполковник. Списал, как повесточку из военкомата получил, – с грустной улыбкой сказал Минаков. – А на что ж нашему брату рассчитывать? Крестьянину. Грамотный или рабочий, скажем, он где-то около машин, на второй линии. И их бьют, не без того. А уж наше дело – в обнимочку с винтовкой и без зацепки до самой передовой. Никакого умения, ремесла в руках – один счет тебе: активный штык.
– Все так, Минаков. Все так. Но списывать себя до времени не годится. На активном штыке сейчас все держится. А ты говоришь: списал себя, конец к утру. Такая позиция на политическом языке называется пораженческой, а по-военному – просто трусостью.
– Человек, товарищ подполковник, никогда не знает себя до самого донышка. Хоть и меня взять. Может, я храбрый, а может, и трус. Вот век свой доживаю и не знаю, кто же я. Может, ваша правда: трус я, коли умер раньше смерти.
Минаков умолк и без нужды, но усердно сопя, начал поправлять фитилек коптилки. Заварухин глядел на него сбоку, видел его мягко прищуренный глаз, спокойно приоткрытые губы в жесткой, неровно сбритой бороде и думал: «Этот не подведет».
За окном зачавкали грязью тяжелые сапоги. Раздались голоса часового, стоявшего у дома, и того, кто подошел. Минаков бросился к дверям и, распахнув их, пропустил в избу комиссара. На голове комиссара была нахлобучена до самых ушей суконная пилотка с жестяной звездочкой. Мешковатая солдатская шинель была наглухо застегнута до самого подбородка. На тряпичных петлицах, как выспевшая клюква, красно рдели комиссарские шпалы. Минаков помог комиссару раздеться и повесил его туго набрякшую шинель к теплой боковине печи. Сам, чтобы не мешать разговору командиров, вышел в сенки. В темноте у ящиков с гранатами наткнулся на кого-то:
– Кто такой?
– Я это.
– Да кто ты?
– Подчасок.
– А тут чего?
– Ходить бы надо, да не могу. Давеча зацепило чем-то ногу, как иголочкой ткнуло, а сейчас ступить невмочь.
– Ну-ка. – Минаков, крепко задев прикладом карабина сидевшего на ящиках, присел рядом, чиркнул спичку. Боец, совсем еще мальчишка, с худой шеей в большом засаленном воротнике гимнастерки, размотал на левой ноге порванную обмотку, приподнял штанину: белая волосатая икра была пробита навылет. Пуля или мелкий осколок прошел под самой кожей, опалив ее до черноты. С одной стороны ранка припухла и взялась недоброй краснотой.
– Что же ты, сукин сын, ай потерять ногу захотел? В медчасть надо.
– Стыдно же, дядя, с такой-то раной. А она, черт ее дери, болит вот.
– А зовут-то тебя как?
– Алексей. Алексей Колосов.
– Эк ты, Алексей, Алеха! У меня сын Алешка. На зоотехника только выучился. Тоже где-то гнет службу – разве узнаешь где в такой-то заварухе? Может, вороны и глаза уж выклевали. Ты погодь, Алексей! Сейчас я тебя облажу в лучшем виде.
Минаков поднялся и ушел в избу. Командир и комиссар сидели за столом, пили чай и о чем-то негромко, но упрямо спорили. Когда вошел Минаков, они разом умолкли, а Заварухин спросил:
– Минаков, сахар у тебя есть?
– А как не быть, есть и комковый, и песок. Или я не подал?
В сенки Минаков вернулся с полустаканом неразбавленного спирта и усердно, как врач, принялся спиртом промывать рану на ноге Колосова. Потом достал из кармана своей телогрейки индивидуальный пакет, разорвал замусоленную в кармане обертку его и бережно, как мог, из-под самого колена забинтовал ногу.
– Ну, как теперь?
– Да что говорить, батя, теперь я ожил.
– Погодь малость. Погодь! На-ко вот. Выпей и дело сразу пойдет на поправку. Всякие там микробы в одночасье сгорят. Девяносто градусов – шуточки!
– Я, батя, ни водки, ни пива в рот не брал.
– Ни разу?
– Не.
– Мой Алешка! Теперь-то нет уж. Теперь что. Теперь курица петухом поет. Держи давай!
Колосов ощупью нашел руку Минакова, взял стакан и одним духом опрокинул его в рот. У парня перехватило дыханиее, но Минаков сунул ему ковш с водой прямо в зубы:
– Так-то, как ты, нельзя. Так-то, как ты, дважды два окочуриться. Девяносто градусов, плесни – само вспыхнет. Отошел теперь?
– Отошел.
Колосов сразу захмелел: руки и ноги ослабели, отнялись. Самому ему сделалось легко и безотчетно. В груди будто что-то смыло, мешавшее дышать и думать. Он молодыми, крепкими зубами ломал ржаной сухарь и не без гордости рассказывал:
– Я, батя, лучший пулеметчик в роте старшего лейтенанта Пайлова. Может, слыхал? Ну как лучший? А вот ложусь за «максима», и хочешь – чечетку, а хочешь – «Яблочко» выбью. Завтра утром бой будет страшенный. Это точно. А я бы возьми да уйди в санчасть. Нет, ты, батя, скажи честно, как сыну, правильно бы я сделал, если бы ушел-то?
– Откуда ж ты знаешь, что завтра бой?
– Ребята наши из разведки пришли. У него там танков, машин – видимо-невидимо.
– Чего же он нам деревню-то отдал?
– В мешок затягивал. Видишь, вокруг нас стрельба. Стрельба же. Чего еще? Мешок.
– В санроту, дурачок, ушел бы, живой остался. А завтра крышка тебе, хоть ты и лучший пулеметчик.
– Вот уж сразу видно, батя, что ты не из храбрых. «Крышка». Не всем же крышка! Кто-нибудь да останется.
– Это верно.
– А ты говоришь, крышка. Да я их завтра, батя… – здесь Колосов неумело выматерился. – Я, батя, завтра напополам их резать буду. Пуля к пуле. – Колосову икнулось, он понизил голос, увлекся рассказом, хватая Минакова за сухое колено: – Сегодня в избу зашел, на окне фляжка немецкая. Открыл – кофе. Попробовал – чуть не вырвало. Молоко, сахар – до тошноты приторно. Сама фляжка в войлочном чехле. Пробка закручивается – капли не прольется. Потом ребята принесли ранец. Поглядели, а он, язви его, телячьей шкурой подбит, чтобы, значит, спина под ранцем-то не мокла от пота. У нас же ничего этого нету. Нету, батя. И выходит по-немецки, что мы придурки. Низшая раса. А я плевал, батя, на всю ихнюю амуницию и так им отделаю телячьи шкуры – только знай держись…
– Молодой ты, а ярый, скажу, – одобрительно улыбнулся Минаков. – Дрянной это народишко – немец. Скажи, никуда народишко. Чуть оплошай – веревки вить из тебя примется. Зато, уж если получит в зубы, смирней твоего теленка станет. Силу он должен нашу почувствовать.
Часовой во дворе окликнул кого-то и потребовал пароль. По легким шагам взбежавшего на крыльцо Минаков узнал начальника штаба, вскочил, вытянулся в темноте:
– Здравия желаю, товарищ майор!
– Заварухин здесь?
– И он, и комиссар.
– Пойдите в штаб, не торчите под дверями, – бросил на ходу Коровин и широко распахнул дверь.
– Комиссар вот, добрая душа, – встретил Заварухин Коровина, – настаивает, чтобы батальоны спали в деревне.
– Ни в коем случае, – запротестовал Коровин и снял свою фуражку с малиновым околышем, отряхнул с нее дождевую влагу, пригладил мокрые, сзади торчком стоявшие волосы. Заговорил, горячась и алея впалыми щеками: – Это что же выходит? Афанасьев две роты вывел в деревню. Печи топят. Варят. Кто разрешил, спрашиваю? Комиссар. Позвать, приказываю, Афанасьева. Нигде не нашли. Покричал, покричал да с тем и сюда пришел.
– Я стою на своем, чтоб люди отдохнули, – сказал комиссар.
Не обратив никакого внимания на слова комиссара, Коровин, все так же горячась и нервничая, доложил, однако, четко, как по уставу:
– Вернулась полковая разведка. В семи-восьми километрах все балки и перелески заняты немцами. У разъезда разведчиков обстреляли из танков: двоих убило, двоих ранило, потеряно шесть лошадей. Рассказывают, немцы дали такой огонь, что остальные спаслись чудом. Судя по всему, немцы вывели танки на исходные рубежи, и к рассвету надо ждать атаки. Таков вывод командира разведвзвода.
Наступило молчание. В выводах разведчиков никто не сомневался. Поборов в себе короткое замешательство, Заварухин поглядел вначале на комиссара, потом на Коровина:
– Я жду ваших предложений, товарищи! Только ко всему сказанному добавлю: у нас нет соседей.
– У нас нет соседей, нет поддерживающих средств, – уверенно подхватил Коровин. – Мы не имеем права губить людей. Надо отходить до встречи с нашими. Если полк погибнет в бою – это половина беды. Мертвые срама не имут. Но если нас, здесь в одиночку сидящих, немцы обойдут и отрежут – это уже будет называться по-другому.
Заварухин поднялся из-за стола, без ремня и в одних носках, по-домашнему простой, уточнил:
– Значит, решение одно – отходить?
– Да.
– А по чьему приказу? – Голос Заварухина звякнул железом, и уже не длинная, без ремня, гимнастерка с расстегнутым воротом и не мягкие серые носки определили вид Заварухина, а все те же три шпалы на малиновых петлицах. Ни комиссар, ни начальник штаба не стали ему возражать.
– Куда ни пойди сейчас, всюду наша земля. И метаться нам по своей земле не пристало. С этим все. Тебе, Василий Васильевич, придется сесть на коня и ехать в город. Свяжись там с любым военачальником, чтобы нам не действовать кустарно. К утру ты должен явиться со связью. Попутно заверни на медицинский пункт и скажи супруге, чтобы они перебрались на ту сторону речушки. Немедленно притом.
Через полчаса майор Коровин в сопровождении трех конных выехал из Глазовки. Стояла черная, ненастная ночь.
Сырая земля дышала теплой осенней гнилью: гибли травы, хлеба, уже неживые и набрякшие мертвой водой. В низинах копился туман, крепко насыщенный железной гарью, сгоревшим порохом. В темноте ехали неторопливо, но кони покрылись жаркой испариной, все время жались один к другому, по-своему остро чувствуя опасную темноту и недобрые запахи ночи.
XII
Глазовка лежит на большой улучшенной дороге. И сейчас, после затяжных осенних дождей, когда окончательно пали все проселки, немцы вынуждены были идти в Сухиничи только через Глазовку. Генерал Анищенко, выдворивший полк Заварухина навстречу врагу, знал о ключевой позиции Глазовки, знал, что эта позиция в наших руках сыграет неоценимую роль.
Часа в четыре пополудни на станции Избавля, в десятке километров северо-восточнее Сухиничей, выгрузился 1913-й полк Камской стрелковой дивизии. Благополучно завершив высадку, полк через два часа в пешем строю прибыл в город, не зная, куда идти дальше и чьи выполнять приказы. Возможно, что командование полка сразу же наткнулось бы на следы Заварухина, но вечером в Сухиничи с юга ворвался мотопехотный батальон немцев. Бойцы 1913-го полка первое известие о близости немцев приняли за шутку и невозмутимо продолжали готовить пишу на кострах, разложенных на привокзальной площади и прилегающих к ней улицах.
Четверо бойцов из роты связи, раньше других управившись с супом-скороваркой, сами вызвались поискать шесты для подвесной линии связи, утерянные в дороге. Двое ехали на повозке, а двое шли сзади переговариваясь. Отправились они в южную часть города, которая не пострадала от бомбежки и где маленькие уютные домики совсем мирно и зазывно глядели на дорогу своими чистыми окнами. Все ворота были по-хозяйски плотно заперты, совсем не было людей, и от этого в сердце закрадывались недобрые предчувствия. Вдруг впереди на перекрестке появился бронетранспортер на гусеничном ходу, длинный, выкрашенный в светло-песочный цвет. Транспортер постоял на перекрестке, потом не спеша развернулся и пошел в сторону связистов, раскачиваясь и припадая к земле тяжелым носом, будто по-собачьи вынюхивая дорогу. Был он медлителен, неуклюж, миролюбив, потому связисты приняли его за свой и посторонились к обочине под липы у домика с крашеными наличниками. С предупредительной вежливостью и бронетранспортер начал обходить повозку. И только тут бойцы увидели на броневом щите его фашистскую свастику, бросились было за деревья, срывая с плеч винтовки. Но было уже поздно. С бронетранспортера по-деловому кратко проговорил скорострельный пулемет, и все было кончено. В заднем борту машины распахнулись тяжелые створки, и один за другим на землю выпрыгнули три немца, оживленные, простоволосые. Они, громко переговариваясь между собой с теми, что остались в машине, оглядели убитых, попинали их сапогами и остановились над одним. Это был рослый, широкий в груди и в бедрах боец, лежавший вверх лицом. Пуля ударила его прямо в кадык, и на горле у него надувались и лопались большие кровяные пузыри, вначале красные, а потом прозрачно-сизые и блестящие. Один из немцев удивленно воскликнул:
– Колосс!
Затем немцы оглядели повозку и, ласково уговаривая храпевшую лошадь, высвободили упряжку. Лошадь, чуя покойников и запах крови, дико метнулась на дорогу, едва не сбив того немца, который собирал раскиданные вожжи. В это время на перекрестке появился еще транспортер, а за ним во всю улицу хлынул поток машин и мотоциклов. Вконец перепуганную упряжку занесло между телеграфным столбом и укосиной, подпиравшей его, и лошадь, не сумев вырваться, вся по-человечьи дрожала, приседая на задние ноги и покрываясь обильным потом.
Тревога быстро достигла площади, и 1913-й стрелковый полк суматошно начал занимать оборону в канавах, домах, на огородах. Через пять – семь минут площадь опустела.
Два немецких бронетранспортера, воспользовавшись внезапностью и паникой среди русских, не встретив почти ни одного супротивного выстрела, подлетели к площади. И только здесь попали под круговой огонь стрелков. Обе машины вспыхнули, из железного чрева их начали выпрыгивать немцы в длинных шинелях, высоко перетянутых широкими ремнями. Навстречу им, ободренные успехом, бросились бойцы из своих засад, но наткнулись на сильный огонь немецких автоматов и упали на мостовую, заливая ее кровью.
Длинные приземистые автомашины с пехотой и мотоциклы, следовавшие на удалении от бронетранспортеров, еще в улицах попали под меткий огонь стрелковых рот, сумевших оправиться от внезапности. Сбив немцев с машин, бойцы с криками и матом кидались на них в штыковую. В ход пошли ножи, приклады, гранаты.
Уличные бои шли до самой темноты. 1913-й полк, так неожиданно попавший в сражение, быстро приспособился к обстановке и – где огнем, а где штыком – почти наполовину уничтожил мотопехотный батальон немцев. Остатки их засели в развалинах элеватора и прилегающих к нему кварталах.
Когда майор Коровин и сопровождавшие его трое бойцов подъехали к городу, в нем происходило что-то совсем непонятное. От края до края он был залит мертвым светом быстро и ярко горящих ракет, ослеплен белым огнем затяжных, подвешенных на парашютиках фонарей. И все небо, подсвеченное снизу, качалось, то притухало, то вспыхивало, то разгоралось так широко и ярко, что от берез на взгорье и от самих всадников отбегали длинные расплывчатые тени. В неверном, колеблющемся свете дома города, крыши, обезглавленная церковь, обломанные взрывами деревья напоминали огромную свалку разбитых ящиков, исковерканного железа, ветоши и хлама, от которого валом валил густой черный дым. А внизу, под деревьями и стенами домов, там, где гремели взрывы и стучали автоматы, таился черный, неодолимый мрак.
Чутьем военного Коровин понял, что в город, куда он спешил за помощью, въезжать нельзя. А въезжать надо было, чтобы выполнить приказ командира и не оставить полк погибать в одиночестве.
Коровин знал, что бойцы томятся его нерешительностью, понимают его страх, и сам начал стыдиться своей слабости. А время шло. Уже и дождь перестал. Заметнее потянуло свежим ветерком. Мокрая одежда затяжелела, в холодные объятия взяла плечи, грудь, колени. Кони зябко переминались с ноги на ногу. И коням, и людям хотелось простора, движения, чтобы размять одеревеневшие мускулы.
– Курнуть бы теперь, – тоскливо сказал один из бойцов. Тихо совсем сказал.
– Я тебе курну! – раздирая слипшиеся от холода губы, вспылил майор и дал выход накопившейся злости. – Так дам, что больше не захочешь! Курнуть бы ему! Разгильдяй!
– Да ведь я так, товарищ майор…
Солдат не успел договорить, как справа внезапно и громко ударил крупнокалиберный пулемет. Бил он куда-то долго, настойчиво, и Коровину, и солдатам невольно думалось, что его тяжелые, литые пули прикончат жертву в любом укрытии.
Еще какое-то время стояли в нерешительности на сыром сквозняке, пока тот же солдат, что говорил о куреве, вдруг не подъехал к майору и не попросился:
– Разрешите, товарищ майор, я попробую… Станцию, по всему видать, наши держат.
– Не лезьте не в свое дело! – оборвал майор подчиненного, который, к неудовольствию командира, подсказал единственно правильный выход. На станции действительно были наши, потому что там затяжными очередями, на полдиска, рассыпались «дегтяри» и четко такал «максим». – За мной! – скомандовал Коровин и каблуками сердито ударил лошадь. Они проехали несколько сот метров без дороги, полем, и лошадь под Коровиным вдруг почему-то вскинула голову, насторожила шаг; майор взял поводья в левую руку, а правой достал из кобуры пистолет и, сняв с предохранителя, взвел курок. Занятый пистолетом и мыслью о том, чтобы предупредить бойцов о боевой готовности, майор очень поздно заметил впереди плотный качающийся строй солдат и озверело рванул поводья. Лошадь не сразу поняла его и, присев на задние ноги, остановилась как вкопанная. Следом едущие бойцы наскочили на нее, произошла заминка, сутолока, звякнуло оружие.
– Немцы! Назад! – горячим шепотом кричал майор и гнулся в седле, зарываясь лицом в лошадиную гриву.
– Это же подсолнухи, товарищ майор, – удерживая смех, сказал кто-то из бойцов, и, чтобы оправдать ошибку командира, тот, что говорил о куреве, вздохнул:
– Как есть немцы.
Подсолнечные будылья перепутались между собой, мешали коням идти вперед, громко трещали под копытами. У майора Коровина все больше и острее вызревало предчувствие неминуемой беды, которая должна вот-вот разразиться внезапным выстрелом. И верно, как только они выехали из подсолнухов, по ним ударили из пулемета. Стреляли короткими очередями с близкой дистанции, и щелканье пуль в подсолнухах сливалось с выстрелами. Пока разворачивались, под одним из бойцов ранило лошадь. Она вроде бы оступилась на переднюю левую и не смогла встать. Сунулась вперед, как-то круто изломав шею, перевернулась через голову и, утробно охнув, забилась на мягкой земле. Боец вылетел из седла, но чья-то лошадь шибанула его кованым копытом прямо в лицо. Вслед им било уже два пулемета. Майор Коровин знал, что это свои пулеметы, и, нахлестывая коня, плакал навзрыд от обиды. Он скакал первым и не видел и не мог слышать, как в подсолнечные будылья свалился еще один боец с перебитым позвоночником. Уже на краю поля с Коровина сбило фуражку и срезало кожу над правой бровью. Рана была невелика и боли почти не чувствовалось, но кровь хлестала так обильно, что залила весь глаз, ухо, остывавшей струйкой скатывалась по шее на грудь.
Зажав бровь ладонью, Коровин выехал из подсолнухов и остановился, ослепленный слезами и стекавшей кровью. Следом за ним выехал боец и выбежала лошадь без седока.
– Ведь это же наши, сволочи! – ругался Коровин, вытирая взмокшим платком глаза, лоб и щеки. – Хоть бы окликнули. Лупят и лупят. Не ты просился в город?
– Никак нет. То Сарапулов. Сразу-то которого сняли. А я Махотин.