скачать книгу бесплатно
– Пусти! – задыхаясь в приступе злобы, чуть слышно сказал он и легким, но решительным жестом руки отстранил Малкова с дороги, а пройдя мимо, повернулся к нему: – Мне Валька дороже всех немцев вместе с тобой. Это понятно?
– Ты! Ты откуда такой, а? Ты что из себя представляешь? – Малков, не умеющий уступать людям, был глубоко задет бесцеремонным поведением пулеметчика. – А ну вякни слово, хрен ты моржовый! Вякни, говорю!
– Осмелел, гад ползучий? Осмелел, да? Во время немецкой атаки ты потише вроде был.
– Сам, может, сдохнет, – уступчиво сказал Малков.
Возле ячейки Малкова Колосов спросил:
– А ну покажи – где?
– Вот там. Где-то возле каски. Я сползаю. Ты постой у пулемета.
Колосов не ответил. Угибая голову, перевалился через бруствер и полез, как опытный пластун, ластясь щекой к земле и подтягивая колени чуть не до плеча. В обеих руках у него было по гранате. Полз он по-змеиному проворно и очень скоро скрылся в посевах, после чего определить его местонахождение можно было только по тому, как пригибались под ним стебли белой и волглой пшеницы. Вскоре и пшеница перестала качаться: то ли устал Колосов и отдыхал, то ли уполз далеко.
Малков выглядывал из окопа и, не признаваясь себе, завидовал пулеметчику, завидовал его решительности, с которой он говорил и делал каждый свой шаг. «Хоть перед богом, хоть перед чертом – будет стоять на своем, – думал Малков. – Этот не станет метаться».
Вдруг где-то на той стороне поля ударил немецкий автомат, его подхватил второй, третий, и там же начали рваться маленькие мины. Две мины одна за другой упали даже по ту сторону траншеи и хлопнули тихонько, куце. «Хотят отрезать от наших окопов», – подумал Малков и хотел было сам ползти на выручку Колосову, когда увидел, как впереди, чуть левее первого следа, покачнулись и легли стебли пшеницы. Колосов полз на четвереньках без прежней осторожности и тянул за собой раненого немца. Малков выскочил из окопа навстречу, и вдвоем они, как мешок, подхватили, поволокли немца к траншее, бросили его вниз и сами упали следом. Колосов сел прямо в грязь и, откинув голову, хватал воздух широко разинутым ртом. Он так устал, что у него по-птичьи безвольно закрылись веки. Малков разглядывал немца, лежавшего на спине с разбитым левым плечом и оторванной левой щекой, лоскут которой был заброшен на ухо и уже успел почернеть. Китель из грубой зеленой шерсти и тонкая вязаная рубашка задрались, сбились у него под мышки, обнажив тело в плотном загаре и строчку рыжих мелко вьющихся волос по животу. Немец то открывал, то закрывал свои потускневшие глаза и, обретая сознание, силился понять, что с ним. Когда Малков разорвал свой единственный индивидуальный пакет и склонился, чтобы перевязать лицо пленного, тот вдруг посмотрел совсем осмысленными глазами, издал какой-то булькающий звук и сделал попытку сесть.
– Лежи, падло, не брыкайся, – сурово сказал Малков.
Но немец снова рванулся и потерял сознание, весь обмяк, будто вдавился в грязь.
– Дали мы им правильно, – заговорил Колосов, справившись с приступом одышки. – Там их порубано – будь здоров. Пусть знают наших. Подполз, слушай, к этому, думаю, дам ему гранатой в башку – не поднялась рука. Вот не поднялась, и все. Приволок его, а на хрена он нужен.
Малков слушал Колосова, а сам с ненавистью и отвращением перед оскалом крепких белых зубов отвернул на свое место захлестнутую к уху щеку немца и начал приноравливать бинт, как вдруг, обдав огнем затылок Малкова, раздался выстрел. Малков, ничего не понимая, вскочил на ноги и схватился за обожженный затылок. Немец широко открытыми, немигающими глазами смотрел на него, и по тем совершенно одичавшим глазам Малкову стало ясно, что выстрелил немец.
– Что же ты, падло, так-то?! – скривившись от боли в затылке, закричал Малков, и злость, и удивление, и растерянность звучали в его голосе.
Увидев в большом костистом кулаке немца пистолет, Малков остервенился и впервые в жизни, не находя иных слов, начал материться отборной матерщиной и втаптывать в грязь руку немца, не выпускавшую пистолет. Колосов схватил было ручной пулемет и, кинув себе на шею ремень, хотел выстрелить, но немец широко открыл глаза и перестал мигать – он был мертв. Бойцы не сговариваясь выбросили труп за бруствер и, уставшие, истерзанные всем происшедшим, молча закурили.
Прибежал лейтенант Филипенко в своем коротком командирском плаще, из-под которого были видны испачканные грязью мокрые колени.
– Что здесь происходит? Кто стрелял, Малков? Ты что, не знаешь, что патроны надо беречь?
– Не мы стреляли, товарищ лейтенант. – Малков кивнул головой на бруствер, и Филипенко увидел труп немца.
– Откуда он?
– Раненый, остался в хлебах. Приволокли.
– И убили?
– Сам сдох. Ну, тиснули малость.
– Да вы что, Малков, это же подсудное дело! Нет, ты скажи…
Филипенко нервно задвигал мускулистыми щеками и побледнел весь, даже побелели хрящи его больших ушей.
– Комиссар за мной идет, черт вас побери!
– Он же вот, глядите, – начал было объяснять Малков, поворачиваясь к Филипенко своим окровавленным затылком, но из-за поворота траншеи уже вышли комиссар полка Сарайкин и сопровождавший его командир батальона капитан Афанасьев. Комиссар был чист, свеж. Афанасьев же был весь какой-то мятый.
– А у вас тут, гляжу, серьезный разговор? – спросил Сарайкин, становясь между Филипенко и Малковым, попеременно глядя то на того, то на другого. – Что здесь?
– Пленного немца прикончили, – выступив из-за спины Малкова, сказал Колосов. – Вон он. Выбросили.
– Как выбросили? Разве он был в окопе?
– Был. Мы его хотели спасти, но…
– Афанасьев, капитан Афанасьев, что у вас вообще происходит?
Комиссар, обращаясь к Афанасьеву сердито, без слова «товарищ», давал понять всем остальным, что в батальоне произошло большое и неприятное событие, и он, комиссар полка, никого не погладит по голове – ни командиров батальона, ни тем более рядовых, виновников происшествия.
– Что у вас происходит, капитан Афанасьев? Вы сознаете или не сознаете, что ваши бойцы расправляются с пленными?
Афанасьев всегда после выпивки чувствовал себя виноватым перед всеми, а перед начальством тем более, и молчал с покорным видом.
– Снесите пленного в окоп, – сказал комиссар и, пока Малков с Колосовым сволакивали в траншею труп немца, распорядился: – Дайте мне фамилии этих бойцов, я передам дело куда следует, чтобы никому не было повадно глумиться над пленными. Мы все-таки бойцы Красной армии, а не бандиты! Плохо, капитан Афанасьев, работаете с людьми. Плохо. Это какая же слава пойдет о нас, вы подумали, капитан Афанасьев?
Комиссар глушил командира батальона вопросами, зная, что ответов на них не будет и не должно быть. Никакие доводы подчиненного не оправдают его перед старшим, если старший решил, что подчиненный виноват.
Пленного положили на прежнее место, и Малков отвернулся, отошел в сторону, чтобы справиться с подкатившей к самому горлу тошнотой. Колосов за спиной Филипенко улизнул к своему пулемету. Капитан Афанасьев с состраданием глядел на темно-коричневое лицо немца и не знал, соглашаться ли с комиссаром, а комиссар думал о том, что убитый, вероятнее всего, интеллигент, оказавшись в плену, понял бы свою ошибку и на великодушие русских ответил бы искренней дружбой.
– М-да-а, – покачал головой комиссар Сарайкин, – как же мы близоруки в вопросах большой политики. А ведь считаем себя интернационалистами. Этот факт, товарищ капитан, заставляет нас о многом подумать. Строжайше распорядитесь пленных не трогать. А этого закопайте.
– Жалеем вроде. Правильно ли это, товарищ батальонный комиссар? – робко и тихо сказал Афанасьев, не подняв на комиссара своих раздраженно-влажных глаз.
– Да, жалеем. Мы воины самой гуманной армии. На нас смотрит весь мир.
– Своих пожалеть надо, товарищ батальонный комиссар. Ни лопат, ни касок, – сознавая, что явно не к месту, и потому тут же раскаиваясь, сказал капитан Афанасьев и, чтобы как-то замять сказанное, приказал: – Лейтенант Филипенко, вы разве не слышали, что велел батальонный комиссар? Закопать.
Малков и Филипенко схватили и поволокли немца по траншее к дорожной канаве. А комиссар Сарайкин, приблизившись к Афанасьеву и словно обжигаясь своими собственными словами, запальчиво проговорил:
– Вы, капитан Афанасьев, не сбивайтесь с одного на другое, а то можно понять, что вы уже оправдываете сами себя: того не дали вам, другого, третьего. Идемте.
Афанасьев подавленно молчал. Молчал и рассерженный комиссар, не в силах успокоиться от поднимавшегося в душе острого чувства виновности перед своими подчиненными: что-то не так и не то сказал он им. На стыке с первым батальоном капитан Афанасьев попросил разрешения остаться в пределах своей обороны. Комиссар разрешил, но тут же удержал комбата за плечо и не столько приказал, сколько попросил:
– Оборону держать до последнего человека. Это самое главное, что я должен сказать вам.
Афанасьев по-детски виновато поглядел на комиссара снизу вверх и повторил за ним слово в слово:
– Есть, оборону держать до последнего человека.
«Вот поди узнай, то ли трус он самый последний, то ли честнейшей души человек, – думал Сарайкин, расставшись с Афанасьевым. – А насчет касок и прочего верно сказал… Эх, комиссар, комиссар, понаслышке знаешь людей своих, потому и не веришь им».
Каменела над землей тяжелая, зловещая немота. Только где-то за правым плечом обороны, вероятно за лесом, часто взлаивала скорострельная пушка: «пак-пак-пак-пак-пак-пак!» И где-то уж совсем далеко рвались мощные фугасы, но взрывы их, скатанные расстоянием, были мягки и комолы, казались совсем безобидными, скорее напоминали удары захлопнутых в сердцах дверей. И в окопах цепенела влажная, пропитанная ожиданием тишина, и все знали, что в этом молчании вызревает то неизбежное, что должно лопнуть и разразиться с минуты на минуту.
XIV
Подполковник Заварухин верхом в сопровождении первого помощника начальника штаба старшего лейтенанта Писарева объехал и определил запасные позиции на случай отхода полка. Он знал, что отступать обязательно придется. С увала, на котором должны были закрепиться батальоны, хорошо просматривались и пологое поле, и луг перед рекою, и река в черных, уже обсыпавшихся кустах, с разбитым мостом, упавшим в воду, и деревня, опутанная изломанными и поваленными плетнями, и опять пологий, до издали кажущийся крутым подъем на увал, по которому раскинулось неубранное поле в черных болячках разрывов, с линией обороны полка, совсем не замаскированной.
«Два десятка самолетов – и от полка ничего не останется, – тоскливо подумал Заварухин. – Как на ладони все, и отбиваться нечем».
– Поезжайте, старший лейтенант, – сказал он Писареву. – Напишите проект приказа. Проверьте связь с моим капэ.
Писарев, совсем молодой командир, еще не начавший по-мужски регулярно бриться, с мягким круглым подбородком и алыми губами, нес свою службу с завидной ретивостью: она для него была трудной, но все еще увлекательной. Откозырнув командиру полка, Писарев привстал в стременах и подался вперед, словно лошадь, почуяв своего седока, должна была сразу взять в карьер.
Вся сознательная жизнь Заварухина прошла в армии, среди вот таких, как этот старший лейтенант, молодых, сильных, порывистых парней. На учениях, когда эти натренированные и сноровистые парни перекатывали орудия или с криком «ура» врывались в траншеи, на смотрах ли, когда чеканили свой шаг, блестя начищенным оружием, верилось, что никто не решится посягнуть на землю России… Но сегодня утром после немецкой артиллерийской атаки подполковник Заварухин понял, что одно дело – учения и смотры, а другое – война, понял, что учиться воевать надо заново.
Недалеко от КП полка, ближе к передовой, в неглубокой промоине, обосновалась минометная батарея. За ночь бойцы оборудовали огневые позиции; натаскали мин, провели пристрелку по рубежам. А утром немцы прицельным огнем своих орудий разом накрыли всю батарею – и расчеты, и материальную часть. Удар был настолько внезапен и точен, что минометчики даже не успели снять чехлов с труб своих минометов.
Когда Заварухину доложили, что уничтожена почти вся минометная батарея, он не поверил и пошел поглядеть сам. Еще продолжался вражеский обстрел, на передовой уже трещали пулеметы – противник, вероятно, пошел на сближение. Боясь за организацию всей обороны полка, Заварухин, движимый каким-то безотчетным желанием увидеть батарею, спустился в промоину и остолбенел. В затишье не было никакого движения воздуха, и ядовито-сизый дым, отдающий жженой селитрой, тяжело повис над позициями минометной батареи. Первый расчет, на который натолкнулся Заварухин, погиб в щели от прямого попадания тяжелого снаряда. Бойцы лежали, уткнувшись под бок друг другу. А спины, шеи и головы, пилотки, воротники были сплошь посечены осколками и присыпаны свежей, еще дымящейся землей. С краю при входе лежал боец, захвативший руками свою коротко остриженную голову, и большой, тускло блестящий на изломах осколок аккуратно отсек пальцы на его руке и, как нож, вонзился глубоко в череп. Этот осколок, видимо, прилетел тогда, когда боец уже был мертв, потому что ни на руках, ни на голове почти не было крови.
Два других расчета были расстреляны у своих минометов. Бойцы лежали возле минных ящиков, и разбросанные взрывом лотки валялись тут же. Других осколки нашли прямо на огневых позициях, где теперь громоздились исковерканные трубы, лафеты, лотки, прицелы, железные коробки, ящики. У одного из минометов тяжелая опорная плита осталась без единой царапины, в свежей заводской краске, а сверху на ней лежал компас с разбитым стеклом, и вороненый конец стрелки, вздрагивая, искал север. Несколько человек, видимо поняв, что батарея их засечена и немцы доконают ее, бросились из промоины – град осколков настиг их на первом же десятке шагов и уложил по склону в хрупком бурьяне. Командира батареи старшего лейтенанта Худайдатова, любившего носить сапоги гармошкой с низко спущенными голенищами, убило на командном пункте, в окопчике на берегу промоины. Он, и убитый, стоял, опершись грудью на стенку окопчика, руки, как у живого, локтями были поставлены на бруствер и крепко держали обшарпанный бинокль; сапоги начищены до блеска, упруго выгнутые в коленях ноги прочно и крепко стояли на земле. Чуть пониже командирского окопчика, в мелкой и неудобной ячейке, сидел, прижав к груди большие круглые колени, молодой боец. Телогрейка на груди и плечах была исклевана осколками, и клочки вылезшей ваты сочно пропитались кровью. В опрокинутом бровастом лице и сильной, напряженной шее застыл крепкий, густой румянец, и, если бы не обтянутые помертвевшими веками глаза, можно было подумать, что этот сидящий в окопчике боец жив и здоров.
Дальше Заварухин не пошел. Увидев собранные гармошкой сапоги Худайдатова и упругие в синих бриджах ноги его, увидев бровастое молодое лицо бойца, которого, казалось, и смерть не могла взять, Заварухин задохнулся от подступившего к горлу рыдания, и сделалось ему до того дурно, что у него начали подсекаться ноги. Такого с ним еще не бывало.
На командный пункт Заварухин вернулся потрясенным: он считал себя первым виновником гибели батареи. Опытный командир, он должен был знать, что немцы, уйдя из деревни, непременно пристреляли промоину, и было рискованно держать там всю батарею. «Боже мой, боже мой! – внутренне стонал Заварухин. – Вот цена нашей неопытности…»
На командный пункт прибежал старший лейтенант Писарев, пробывший весь бой в батальоне Афанасьева и опьяненный радостью, что остался жив. Улыбаясь всем своим круглым задорным лицом, он доложил, что атака немцев отбита и что батальон Афанасьева, на который пришелся главный удар, твердо, непоколебимо выстоял. Подполковник Заварухин не сразу понял, о чем ему докладывают, а поняв, не в силах был радоваться, хотя и сознавал радость. Писарев с недоумением увидел безучастное лицо командира и вдруг почувствовал себя неловко за свою откровенную радость, смешался. Но Заварухин с той секунды, как понял, о чем докладывают ему, уже не был безучастным ни к самому Писареву, ни к его словам.
– Разрешите идти, товарищ подполковник?
– Нет, нет, старший лейтенант. Я поговорю с батальонами, и мы съездим на запасные позиции.
«Бой выигран, зачем же запасные позиции?» – Писарев хотел спросить командира полка об этом, но Заварухин так поглядел на старшего лейтенанта, что тот пулей полетел готовить лошадей.
В начале рекогносцировки Заварухин был малословен и строг, но неизбывно-радостное настроение Писарева повлияло на него и чуточку успокоило.
Когда же Писарев уехал на своей нескладной лошаденке, Заварухин опять остался со своими тревожными думами, его снова захватило чувство вины перед погибшими и теми, кто жив, но остался без защиты и поддержки. Единственное, что согревало Заварухина, – это твердое решение беречь людей, для которых он определил запасные позиции и пути отхода на них.
С рекогносцировки командир полка возвращался в том же смятенном состоянии духа. Переправившись вброд через речушку, он въехал в колхозный яблоневый сад и, к неудовольствию своему, обнаружил, что санитарная рота до сих пор остается на прежнем месте. Значит, приказ его не выполнен. Он поторопил коня и подъехал к длинной двускатной палатке на веревочных, уже ослабших растяжках. Раненые, преимущественно без ремней и хлястиков, кутались в грязные, разбалахоненные шинели, сидели и лежали под стенами палатки, у яблонь и прямо на дороге. Одни, увидев командира полка и глядя на него круглыми, обведенными болью глазами, виновато и блекло улыбались; другие начали сильнее морщиться и стонать; третьи оставались совершенно безучастными – это были самые тяжелые. «Вот и все, – как бы говорили их лица, смиренно-отмякшие и тихие после жестоких страданий. – Нам теперь хорошо и покойно. А жизнь, страх, боли – все пустое…»
К палатке навстречу Заварухину шел Захар Анисимович – санитар. Рукава его шинели высоко завернуты, и клочья обносившейся подкладки трепыхались, когда он озабоченно махал руками. Бойцы знали, что Захар Анисимович теперь их заступник, спаситель, и обращались к нему заискивающе, но ненадоедливо.
– Долго еще-то, Захар Анисимович?
– Долго до смерти, а остальное все рядом, – неопределенно отвечал им санитар каким-то ласковым голосом.
Увидев командира полка, он остановился, не по-уставному, прижимая локоть к груди, поприветствовал его и замер, ожидая распоряжений. Притихли и раненые, чтобы не пропустить, что скажет командир полка.
– Ты что же рукав-то не подошьешь? – громко, чтоб слышали все, спросил Заварухин. – Или, может, ждешь, когда придет командир полка да починит?
– Да нет, что вы, товарищ подполковник, – санитар виновато начал прятать в рукава ремки подкладки, а черствые губы его тронула невольная улыбка. Заулыбались и бойцы от приятного сознания того, что дела в полку идут, видимо, хорошо, коль скоро командир находит время следить за внешним видом бойцов.
– Где Коровина?
– А вот тут, должно, в палатке. Я покличу. Ольга Максимовна, на выход!
Ольга вышла из палатки в своем несвежем халате. Некогда пышные волосы ее были убраны под синий берет, и голова ее показалась Заварухину очень маленькой. И нос, и губы, и выпуклый лоб – тоже все было маленьким, некрасиво-усохшим и постаревшим. «Боже мой, как ее перевернуло», – подумал Заварухин, и Ольга, перехватив его мысль, сказала:
– Я извелась вся, Иван Григорьевич. Умирают прямо здесь вот, у палатки… Все так… непостижимо.
– Почему вы, Ольга Максимовна, не выполнили приказ и не перебрались на ту сторону?
– А разве был такой приказ?
– Вам должен был передать его Василий Васильевич. Еще вчера.
– Никто и ничего нам не передавал, Иван Григорьевич. – Ольга перехватила мгновенно возникшее во взгляде Заварухина тревожное недоумение и с немой мольбой глядела в его глаза.
Заварухин уже догадывался, что с Коровиным в разведке что-то стряслось, и то, что начальник штаба не заехал вчера на медпункт, наводило на самые нехорошие мысли. «Это походит на него, ой походит. – Заварухин сердито пошевелил усами. – Мерзавец, не надеялся на себя, трусился и решил не показываться жене… Так ведь, черт возьми, на то связные есть – мог бы все-таки предупредить».
– Что с ним, Иван Григорьевич? Чего вы молчите?
Заварухин не ответил, и Ольга, стукнув задниками сапожек, расправив плечи, спросила:
– Разрешите начать переправу, товарищ подполковник?
– Немедленно, чтоб через час и ноги вашей тут не было.
Ольга хотела откозырять, но вместо этого неожиданно для себя размашисто повернулась – ее занесло, и она едва устояла на ногах.
– Ольга Максимовна, – остановил ее Заварухин.
Она опять повернулась, только уже не по-уставному, и на этот раз не подняла на командира глаз.
– Василий Васильевич в город уезжал на связь, должен вернуться уже. Так что вы давайте спокойно делайте свое дело. – И, понизив голос, добавил с просительной лаской: – Выше голову. Ну! А теперь ступай.
Защищаясь свободной рукой от яблоневых веток, он выехал на главную садовую дорогу, исковерканную колесами, лопатами, воронками от мин и снарядов. У ворот сада догорал дом сторожа; каменные стены его из плитняка потрескались и были задымлены; осколки стекол в обгоревших рамах от жара стали радужно-фиолетовыми; в одном из окон виднелась гнутая спинка никелированной кровати, почерневшая с перекала. Недалеко от крылечка бойцы распалили костер, на бойком бездымном огне ключом кипел большой ведерный чугун. Увидев командира полка, трое поднялись, одернули шинели и замерли; четвертый не встал – ступня правой ноги у него забинтована, и он страдальчески глядел на нее, отложив в сторонку, на траву, очищенную и надкушенную картошку. Раненый, сержант-сверхсрочник Канашкин, был артиллерийским мастером, хорошо разбирался в часовом деле, и все командиры в полку, когда у них начинали барахлить часы, обращались к нему. Заварухин не сразу узнал Канашкина, а узнав, горько удивился его перемене: бледное, опавшее лицо его и воспаленно-горячие глаза в больших глазницах замолодили Канашкина лет на десять, и дать ему можно было не более двадцати. Заварухин не мог проехать мимо, остановил коня.
– Ты что это, Канашкин?
– Пришел к артиллеристам, товарищ подполковник, а там, сами знаете, смерть ближе рубашки. – Канашкин улыбнулся виноватой улыбкой: «Вот какие мои дела».
– Однако ты здесь не рассиживай, не время. Понял?
– Так точно!
Отъезжая от костра, Заварухин слышал, как бойцы заторопились, понукая друг друга:
– Давай, давай, горячо сыро не бывает.
– Тягай ли чо, а то, как прошлый раз во втором взводе, ляпнет – ни еды и ни едала.
Открытую луговину между садом и деревней Заварухин проскакал шибкой рысью. Конь нервничал все утро и после небольшой скачки облился потом, будто его выкупали. По околице, вдоль огородов и поперек дороги бойцы резервного батальона копали в полный профиль траншею, и конь под Заварухиным вдруг не захотел идти дальше, боясь свежей выброшенной земли. Опасаясь, что заупрямившаяся лошадь может выкинуть его из седла, Заварухин поехал вдоль окопа, отвечая на приветствия бойцов и командиров, которые были рады случаю разогнуть спину и перевести дыхание. У самого крайнего проулка, где огороды круто падали к речной луговине, окоп кончился, и командир полка въехал в деревню. Это была нижняя улица, почти вся выгоревшая, пустая и мертвая. Только на перекрестке, где Заварухин должен был повернуть вправо, на верхнюю улицу, на колодезном срубе сидел кто-то в распахнутой шинели и простоволосый. Еще издали узнав всадника, сидевший встал и пошел навстречу вялым, нездоровым шагом. Заварухин узнал Коровина только тогда, когда подъехал совсем близко, и обрадовался ему, забыв о своей злости: слава богу, жив человек!