скачать книгу бесплатно
«Слава тебе, Господи, – смеясь в душе над собой, несколько раз повторил Заварухин. – Слава тебе, Господи, что не было на нас авиации. Значит, жить будем. Будем жить».
Про Охватова все забыли, и он топтался какое-то время на одном месте, потом вскинул винтовку на плечо и пошел все-таки в свою роту, которая все гуще и гуще насмаливала из ручных и станковых пулеметов. Когда он поднялся на гребень увала, то вопреки своим ожиданиям никого не увидел: неровное, кочковатое поле с неубранными и истоптанными овсами было пустынно, только в конце его угадывался спуск к реке, и на том, пологом, измытом берегу ее вперемежку с деревьями виднелись домики под соломенными крышами. Пока Охватов шел полем, стрельба усилилась, и пули свистящими вереницами пролетали над головой.
– Ложись, кикимора!.. – закричал на Охватова боец Кабаков, лежавший в овсе, за вывернутой глыбой земли.
Только сейчас, упав чуть впереди Кабакова и прислушавшись к свисту пуль, Охватов понял, как густ и плотен настильный огонь немцев, и если он, Охватов, хоть на вершок поднимет голову, ему конец. Он лег щекой на холодную землю, закрыл глаза, и ему до слез сделалось жаль себя. «Даже и села не узнаешь, где убьют, – подумал он. – Вот и все. Зачем же я родился? Зачем жил, голодал в вагоне? Зачем? Зачем?»
Очень низко, фырча, как рассерженная кошка, ввинчиваясь в воздух, пролетела мина и мягко плюхнулась почти рядом. За ней – другая, третья. Потом уже взрывы пошли пачками. Охватов, весь напрягшись, влип в землю, а правой, с растопыренными пальцами, рукой закрывал голову. Лежать так было неудобно, скоро заломило всю шею и одеревенела спина.
– Все, – вслух сказал он. – Будь что будет. Больше не могу. – И, перевернувшись на спину, глубоко, со стоном вздохнул. Полежал с закрытыми глазами и вдруг сквозь смеженные веки увидел, как над ним махнула тень и кто-то склонился к самому его лицу. Охватов открыл глаза – рядом лежал лейтенант Филипенко и улыбался блеклой улыбкой:
– Живой ты, что ли, Охватов?
– Живой, товарищ лейтенант.
– Какого же хрена тут, на самом припеке?
– Я бы вперед ушел, да вот Кабаков… – начал было оправдываться Охватов и покосился на Кабакова, недвижно лежавшего в сторонке, шагах в трех позади. – Товарищ лейтенант! – закричал Охватов, глядя остановившимися глазами на то, что недавно было Кабаковым, и вдруг почувствовал между пальцами рук какую-то липкую жидкость. Вытирая руки прямо о землю, Охватов задохнулся от тошноты и начал глотать слюну, чтобы не вырвало.
– Охватов! – кричал Филипенко, колотя землю рукояткой нагана. – Охватов!.. Скатывайся к насыпи. Слышишь? К насыпи давай. Вниз!
– Слышу, товарищ лейтенант.
– Чего же еще! Гляди вон! Гляди сам!
Между домиками и по улице метались темные фигуры людей, махали руками, сшибались, падали. По дороге, поднимавшейся от речки, медленно уползали большие грузовики. Навстречу им из-за хат выскакивали немцы и, цепляясь за высокие борта, перекидывались в кузова машин. Из яблоневого сада на краю деревни один за другим вылетали мотоциклисты и у дороги круто разворачивались, вливаясь в набиравший скорость поток. У стены церквушки то и дело вспыхивал остро-яркий огонек, и белые тугие облачка дыма хлопотливо поднимались над ним, путались в ветвях лип, таяли. Это стрелял миномет.
Справа, за космами перепутанного и обитого овса, сменяя друг друга, работали два русских пулемета, и Охватов только теперь, видя переполох в деревне и слыша стук своих пулеметов, ясно понял, что пули прочесывают сады, дворы, огороды, улицу и начисто выметают оттуда немцев.
Охватов сделал перебежку по направлению, указанному лейтенантом, и упал за невысокую насыпь дороги, за которой можно было безопасно продвигаться к деревне. За насыпью Охватова встретили Малков, Кашин, Глушков. Тут же были братья Брянцевы, всегда тихие и замкнутые.
– Колька, Колька, язви тебя! – Малков облапил Охватова. – На вот тебе. На. Да бери! У меня еще одна. – Малков совал в руки Охватова тяжелую противотанковую гранату. – Пошли, ребята. Нам теперь ни… не страшно. Видел, как они сматываются? Гады!
– Кабакова убило, – чтобы слышали все, сказал громко Охватов. – Вот так я лежал, а вот так он. Миной ткнуло – только мозги брызнули.
– Врешь ведь! – повернув свое грязное, заросшее лицо к Охватову, крикнул Глушков. – Врешь! Я только что отдал ему свой табак. У него мешочек резиновый есть. Не промокнет.
Охватов не ответил, и Глушков сразу поверил.
– Где убило, а? – засуетился Глушков. – Где, слушай? Мой табак у него. Я сбегаю.
– Какого ты хрена, Глушков?.. Тебе же не табак нужен. – Малков прищурился на Глушкова.
Глушкову жалко было свой табак, отданный на сохранение Кабакову, но, верно, не за табаком пошел бы он: хотелось улизнуть из группы Малкова, который сам ползет на огонь и других тянет за собой.
– А кто ты такой, что нами командуешь?! – уличенный в малодушии, не умея скрыть этого, зло закричал Глушков. – Ты что, больше нас понимаешь, да? Вся рота осталась позади, а мы – вперед. Так, выходит?
– Слова словами, Глушков! Я их слышал, а может, и не слышал, – целясь прищуренным глазом в плоскую и широкую переносицу Глушкова, твердо сказал Малков. – Но если хоть на шаг отстанешь… Пошли!
Не закричал Малков, даже голоса не возвысил, но все почувствовали в нем силу и признали ее. Полусогнувшись, запинаясь и падая, наскакивая друг на друга, без остановок пошли по канаве, уже круто спускавшейся к реке. Малков нес ручной пулемет и шел не оглядываясь, уверенность его в товарищах и в своих действиях понравилась всем, и, когда спустились к речушке, Глушков дружелюбно попросил:
– Дай пулемет, я поднесу малость.
Небольшую грязную речушку перешли по остаткам мосточка, рухнувшего со свай, и только начали было подниматься на насыпь, как в спины сыпанула пулеметная очередь и фонтанчики взбитой земли заплясали по скату насыпи. Все отпрянули вниз, остался только лежать пришитый к земле Данила Брянцев. Федор Брянцев, ослепленный слезами, стащил брата с насыпи в канаву и перевернул навзничь. В светлые шелковистые волосы уже набилась земля. Один глаз был широко, будто изумленно, открыт и по-мертвому остекленел, вывихнутый зрачок почти весь закатился под верхнее, тонкое, вдруг почерневшее веко. Никому не верилось в смерть Данилы: вот только-только он вместе со всеми карабкался на насыпь дороги, и Охватов, ползший за ним, видел, что у Данилы по-хозяйственному намазаны чем-то жирным старые, разбитые ботинки. Зная, что нельзя собираться в кучу, все, однако, сбились над Данилой и напуганно молчали, не соображая, что делать с ним. Федор Брянцев всхлипывал и все старался закрыть у брата жесткие веки смотрящего глаза.
А через речушку по обломкам моста уже переходили остальные бойцы взвода Филипенко. Сам взводный, увидев убитого Брянцева и собравшихся возле него бойцов, закричал:
– Все наверх! Все! Быстро! Быстро!
Но из бойцов никто не решался высунуться из канавы: над головой жутко свистели пули, сшибая головки лисохвоста на откосе. Перебравшиеся через речушку поджимали сзади, и весь взвод оказался в одной куче. Филипенко замялся, сознавая, что каждого, кто сунется на насыпь, ждет смерть. И все-таки надо было действовать: рота ждала решительных шагов от командира.
– Я кому сказал, черт побери! – опять закричал Филипенко, и сейчас каждому было понятно, что кричит он больше от страха и бессилия: какой же командир будет посылать своих подчиненных на верную гибель?
Так, боясь жертв и не видя выхода, взвод Филипенко залег в глубокой канаве, ничего не предпринимая. Немцы, поняв растерянность и нерешительность прорвавшихся русских, плотно закрыли их настильным огнем пулеметов, автоматов и начали нащупывать из миномета. Две или три мины разорвались у моста – перелет. Две, не то три упали поближе, обдав бойцов приторно-гнилым запахом взрывчатки. Дальше уже никто не считал мин. Сунувшись один под бок другому, ждали покорно чего-то. А мины рвались над самыми головами, и бойцы прощались с жизнью при каждом новом взрыве.
– Это что за комедь? Что это за комедь? Филипенко, язви тебя! – не злой, но строгий голос комбата Афанасьева для всех прозвучал неожиданно, и обрадовались ему все, зашевелились, стыдясь своей трусливой бездеятельности.
– Да вот, товарищ капитан, убило у нас… – начал было оправдываться Филипенко, вставая в канаве на колени.
И бойцы впервые увидели, что крупное, с большими желваками лицо лейтенанта по-детски просто, виновато, и всем почему-то сделалось жалко своего командира.
– Ах, молодежь, молодежь! – укоризненно проговорил Афанасьев и, присев на корточки рядом с Филипенко, насмешливо-умными глазками оглядел бойцов. – Ну, в ад или в рай собрались, а? Молчите. А батальон ждет вас. И полк ждет. – Афанасьев достал из кармана гимнастерки свой костяной мундштук и, взяв его в угол рта, пососал. – Но неуж, Филипенко, во всем твоем взводе не нашлось ни одного боевого парня, который пуганул бы этого фрица, который один положил вас в канаву? Ведь стреляет-то только один. В ракитнике он. Слышите: то из автомата пульнет, то из пулемета. Немец, брат, воевать страшно дошлый. Всю свою историю войнами живет. От мосточка жигните из пулемета по ракитнику – и на ту сторону все разом. Судя по всему, у них тут силенки тоже кот наплакал. Так бы он вас и подпустил к самой деревне, если бы у него загашник покрепче был!
– Разрешите, товарищ капитан, я жигну?!
– Малков?
– Так точно.
– Давай, Малков! Полосни весь диск. Только возьми помощника.
– Я с ним, – вызвался Охватов.
– Ну если лейтенант не против… – Афанасьев не договорил: по канаве вновь ударил миномет – после доводки мины ложились кучно, маленько не добирая до цели.
– Сдай назад! – закричал Афанасьев. – Черти не нашего бога. Одной миной всех подшибет.
Малков, обнявшись с ручным пулеметом, скатился вниз, к воде, и по белоглинной промоине опять полез вверх, левее дороги. Охватов тоже покатился следом, но в самом низу, когда уже вскочил на ноги и хотел бежать следом за Малковым, что-то сильное и резкое заметнуло ему на голову полы шинели, толкнуло в спину и ударило в кость за ухом. Оглушенный, он упал, но тут же вскочил, забыв, откуда бежал и куда надо бежать. Он хорошо помнил все: помнил, как его, переламывая в пояснице, толкнуло вперед, как он запнулся одной ногой за другую и как упал, но не помнил, когда выронил из рук винтовку. В голове стоял звон, и от удара за ухом заслезились глаза. Винтовка валялась шагах в десяти; свежий, скаленный огнем, весь в острых зазубринах осколок величиной с полуладонь застрял в цевье приклада, почти перерубив его напрочь. Рядом, на вынесенной из теклины глине, подогнув ноги, с тихим плачем стеная, катался на спине раненный в живот Грошев, плечистый крепыш, единственный в роте боец, что имел силу поднять в вытянутой руке винтовку за конец штыка. Подобрав свою винтовку, у которой тотчас же отвалился приклад, Охватов начал взбираться по теклине, видя в горловине ее, наверху, Малкова, что-то делающего с пулеметом. Из раны за ухом, по шее, за гимнастерку стекала кровь, и нижняя рубашка неприятно липла к телу. Добравшись до половины горы, Охватов вдруг почувствовал такую слабость и усталость, что, не сознавая того сам, лег грудью на землю и уронил голову на сырой плитняк, не находя сил поднять руку и положить ее под щеку. Лежал он тяжело и все никак не мог отдохнуть и успокоить захлебывающееся в ударах сердце. А вокруг закаменела тишина, но тишина эта была только для Охватова – он оглох и не слышал разрывов мин, пулеметной и автоматной трескотни. Не слышал, как взвод Филипенко, воспользовавшись огнем Малкова, с криком «ура» переметнулся через дорогу и занял первые дворы.
Полк с ходу, легко, будто на учениях, овладел деревней и сразу начал окапываться за нею на западном скате высоты. Заварухин приказал круто загнуть фланги, потому что полк по-прежнему действовал обособленно. Раненые и убитые были только у Афанасьева. Да еще в артдивизионе погиб расчет одного орудия, наскочившего на противотанковую мину. Убитых хоронили без гробов под липами, возле разрушенной церкви. Комендантский взвод нестройно пальнул в небо из десятка винтовок и торопливо забросал неглубокую братскую могилу.
Взвод лейтенанта Филипенко был оставлен в деревне для внутренней охраны и с тем, чтобы личный состав его мог отдохнуть и отоспаться. Взвод разместился в трех домиках, с краю деревни, где стояло какое-то механизированное подразделение немцев – вся земля и в садах и у домов была продавлена скатами тяжелых машин, залита бензином, вокруг валялись промасленные тряпки, железные канистры, а под яблонями самого крайнего дома осталась грузовая машина с длинным низкобортным кузовом, набитая матрацами, одеялами, тяжелыми, безукоризненно отшлифованными винтовками, тюками шелкового белья, цветными журналами, сигнальными ракетами в золотистых футлярах из картона, ящиками с печеньем и блестящими банками со сгущенным молоком. Эта машина с богатым армейским скарбом оказалась в числе трофеев благодаря расторопности рядового Глушкова.
Немцы со свойственной им самоуверенностью считали, что русские не сунутся в деревню, и до самого последнего момента не проявляли особого беспокойства. И только тогда, когда русские, жидко постреливая из своих длинных винтовок, появились на угоре перед мостом и начали поливать деревню густым огнем из пулеметов, немцы бросились заводить машины, а иные из них, боясь быть отрезанными со стороны леса, откуда уже слышалась частая и горячая перестрелка, не дожидаясь машин, припустили на высоту, петляя по неубранным хлебам.
Осмелевший боец Глушков первым оказался в саду возле вражеской машины и увидел, как немец, выставив широкий, туго обтянутый засаленным сукном зад и нырнув головой под капот машины, что-то торопливо и судорожно исправлял там. Заслышав шаги за своей спиной, он рванулся, хотел было приподняться, но Глушков с разбегу всадил граненый штык немцу в ложбинку между ягодиц, почувствовал, как не сразу, с тугим треском штык разорвал крепкое армейское сукно и неожиданно легко вошел в тело. Немец уже не поднялся, а наоборот, сунулся еще глубже в мотор, и Глушков, не вынимая штыка, выстрелил. Ноги убитого сползли с крыла машины и повисли, не доставая земли.
После боя, когда взвод повели к братской могиле на похороны убитых, Глушков улизнул с глаз Филипенко и пошел на край деревни, чтобы поглядеть на заколотого им немца. Еще издали, сквозь облетевший сад, он увидел вокруг машины ворохи бумаги, нового тряпья, банок. А немец лежал так же, животом на гнутом крыле машины, и земля под ногами его, беловатый суглинок, пропиталась кровью и почернела. Глядя на него, Глушков почему-то подумал не о самом немце, а его матери, подумал мельком, неопределенно, и на сердце ворохнулось что-то похожее на жалость. «Жил бы да жил в своей Германии! Сытый, справно, видать, жил». Рядом с убитым валялась губная гармошка, отделанная поверху гравированной медью. Глушков хотел взять ее, но, когда наклонился и увидел, что она зализана и обтерта губами, пнул ее под машину и побежал к площади.
От церкви, где похоронили павших в бою, Малков убежал в сан-роту к Охватову. Две медсанбатовские палатки были поставлены в колхозном саду, спускавшемся по отлогому берегу к реке. Малков прибежал в тот самый момент, когда из небольшой парусиновой палатки выносили тяжелораненых и укладывали на пароконную повозку.
– Доктор, милый! – надсадно кричал в жарком бреду раненый, которого несли санитары за ноги и под мышки. – Отрежь совсем. Отрежь! – Вдруг боец заплакал и, слезно матерясь, заскрипел зубами.
Военфельдшер Коровина, в несвежем белом халате, раскрасневшаяся, с блестящими, возбужденными глазами, шла рядом и подбирала волочившиеся по земле полы шинели раненого.
– Захар Анисимович, – говорила она пожилому длинноногому санитару, который нес раненого под мышки. – Положите еще того, с бедром. Уж как-нибудь! А этот пойдет за повозкой.
Тот, что должен был идти за повозкой, сидел у яблони под шинелью внакидку с поднятым воротником. Малков сразу узнал Охватова. Заторопился, встал перед ним на колени. Охватов хотел улыбнуться, но только прикрыл тонкими дрожащими веками свои нездоровые, округлившиеся глаза и снова открыл их, бездонно-пустые и грустные.
– Что у тебя, Никола? Ранен ты? Что же ты молчишь-то?
Охватов зачем-то потрогал грязной рукой обношенный подол гимнастерки и указал на ухо. Чуть-чуть повел головой.
– Вот черт, а! Контузило, выходит. Как же так, а? Ах ты, Никола, Никола! Нескладно-то как.
– В тыл меня отправят, – чуть слышно и бесстрастно сказал Охватов, и Малков не сумел понять, рад или огорчен Охватов.
– Может, здесь отойдешь? Не слышишь. Да… Товарищ лейтенант, – подскочил Малков к проходившей мимо Коровиной и, заступая ей дорогу, просительно заговорил: – Товарищ лейтенант, как же он теперь? Это друг мой, Николай Охватов…
Коровина замедлила шаг, рассматривая бойца.
– Контузия у него – скоро пройдет. Но он потерял много крови. И не хочет эвакуироваться. Скажите ему, чтоб дурака не валял… Захар Анисимович, отправляй как есть! – вдруг обернувшись в сторону повозки, сказала Коровина длинному санитару, который бранился с ранеными, укладывая их в тесной повозке.
Молодой толстогубый ездовой подобрал вожжи и неуклюже взгромоздился верхом на лошадь. Охватов подошел к повозке и взялся обеими руками за задний борт ящика и, слабый, опустил голову на руки.
– Он же не дойдет, Ольга Максимовна. Разве так можно? – Малков подбежал к ездовому и схватил его за полу шинели: – А ну слазь к чертовой матери! Слазь, говорю, а то!.. Слезай, слезай, обозная крыса!..
– Да ведь я и сел-то, пока под горку…
– И в горку, и под горку пойдешь пешком. Устроился! – Малков стянул ездового с лошади, толкнул его в спину и усадил верхом Охватова.
– А ежели он свалится? – с тихой обидой спрашивал ездовой, надув свои и без того толстые губы и глядя то на Коровину, то на санитара.
– Чего болтаешь еще?! – осердился вдруг на ездового Захар Анисимович и замахал длинными руками. – Сказано, трогай – и без того отстал!
– Вот этого нам с Захаром Анисимовичем и не хватает, – сказала Ольга Максимовна Малкову. – Мы все больше уговариваем. Упрашиваем.
– Ваше звание дает вам право приказывать.
– Да вот, знаете, не привыкну все, – с мягкой улыбкой в голосе сказала Ольга, и Малкову вспомнился тот счастливый день, когда они с радостным смехом перевозили вещи на новую квартиру Коровиных.
– Мне всех жалко. Всех бы я закрыла собой. И чувствую – меня здесь не хватит надолго. Ну что я здесь, Малков?
– Да что вы, Ольга Максимовна. Втянетесь. Это попервости нелегко. Попервости у всех жилы гудят. Данилу Брянцева, с которым мы, помните, приезжали к вам, убило. Друга моего вот ранило, и мне теперь кажется, что меня кто-то холодными руками ощупал. Всего… И черт с ним, я жить хочу и о вас хочу думать! Вот и уверен, легче вам станет.
– Ну спасибо, Малков. Ведь и в самом деле, нам же все это по первости. – Ольге понравилось самой, что она сказала новое для нее слово «по первости», и улыбнулась кроткой улыбкой, но лицо ее тут же сделалось опять озабоченным и печальным.
XI
Пасмурной наволочью заволокло небо. Рано сомкнулся сумеречный свет над деревней, за околицей и не ночь и не вечер – и сыро, и душно, и тревожно-тревожно. За лесом молотят землю тяжелые взрывы. Иногда так ухнет, что вздрогнут стекла в старых, испревших рамах, качнется тряпье, которым занавешены окна, и огонек коптилки присядет от испуга, потом загорится ярче прежнего, густым смрадным дымом обдаст лицо.
Подполковник Заварухин чувствовал себя крепко. Он каждую минуту знал, что надо делать, и потому был бодр, деятелен – в делах и заботах само собою пришло и спокойствие.
На фланги и в сторону противника ушли разведывательные группы. Взводы и роты, перелицевав мелкие немецкие позиции, зарылись в землю.
Заварухин только что пришел из батальона Афанасьева, снял у порога коробом стоявшую плащ-накидку, грязные сапоги и сел к столу. На столе горела коптилка с ружейным маслом, горячий самовар уютно мурлыкал, напоминая далекое, деревенское, вареной картошкой наносило из кухни, и было слышно, как за переборкой с треском шипит на сковороде разогретое сало. Хозяйственный ординарец Минаков, пожилой корявый боец с разноцветными глазами, неуклюже и шумно возился в тесной кухне. Задевал за стены и косяки то прикладом, то стволом карабина, надетого за спину наискось: боец страдал куриной слепотой и боялся на случай тревоги впопыхах оказаться без оружия.
– Разрешите подавать, товарищ подполковник? – выглянул с кухни Минаков.
– На двоих у тебя хватит? Комиссар должен подойти.
– Хватит и на двоих. – Расторопно накрывая стол, Минаков рассказывал Заварухину: – Обоз пришел, товарищ подполковник, я прихватил два ящика противотанковых гранат. В сенцы прибрал. Немец к утру беспременно танками двинет. Голые мы против него.
– Испугался, что ли?
– А мне чего бояться? Дитя б я был – может, и забоялся. А так что. Зазря гибнуть обидно. Хотя жизнь моя в такой массе народу что значит?
– А о смерти-то все-таки думаешь, Минаков?
– Некогда, товарищ подполковник.
– А немец к утру, говоришь, двинет?
– Беспременно.
– Танками?
– Не иначе, товарищ подполковник. Больше ему нечем нас сшевелить.
Заварухину нравилось разговаривать с Минаковым, который обо всем имел свое твердое, определенное суждение, подсказанное ему и жизненным опытом, и умением пристально вглядываться во все то, что происходит на белом свете.
– Ведь ты, Минаков, из крестьян?
– Из крестьян, товарищ подполковник.
– Уважаю, Минаков, крестьян, потому что сам крестьянский сын. Как бы тебе сказать, у крестьянина на все есть своя точка зрения. У нас принято считать, что мужик тяжкодум…
– Да ведь и верно, мужик пока в башке не почешет, слова от него не жди. Это есть.
– Знаешь, Минаков, был у нас в деревне такой Маркел Кожедел. Мудрый, скажу тебе, был старик. Грамоту знал кое-как, а чуть что – вся деревня к Кожеделу. Кожедел, бывало, выйдет к мужикам, поскребет, как ты говоришь, в своей голове и скажет: «Ничем, мужики, пособить не могу. Столько уж учен, сколь вы». – «Сказал бы, Маркел, – стоят мужики на своем. – К Петрову дни время, а мы косой не взмахивали. Когда же вёдро-то будет?» – «Илью-пророка надо спросить», – отшучивается, бывало, Кожедел и примется курить с мужиками, с пятого на десятое разговор перебросится. Уж все забудут, зачем пришли. Тут-то Маркел, может сам того не замечая, и скажет что надо мужикам: «Месяц в тучах народился – рога будут мокрые». И верно, Минаков, рога у месяца сравняются – тут тебе и вёдро. К вёдру-то, глядишь, мужики травы подвалят. Знай греби потом по солнышку.
От воспоминания о покосе и вёдре родным, крестьянским повеяло на Минакова, обмякли у бойца в тихой улыбке губы и на секунду блеснули глаза забытой и невозвратной радостью. Сам Минаков вдруг потерял воинскую выправку, степенным жестом огладил лицо, вздохнул:
– По два года у нас, скажи на милость, такие травы выстоялись – хлебам вровень. Думаешь, вот житуха пришла, а на сердце нет покоя. Нет – и шабаш. С хлебом, со скотиной выправились. Около домов стало обиходней. И то ли вот оттого, что сыто-то мы давно не живали, то ли еще почему, но кажется за все, что не к добру такая справная жизнь. И часто у нас бывало: что ни разговоришко, то и о войне. Бабы соль и мыло про запас набирали. Ребятишки – только им дела – по огородам в войну играют. Мой самый малый схватит у матери гребенку и наигрывает марши, а потом залезет на бочку и кричит: «Даешь Самару!» Духом к войне мы подготовились, а все остальное прочее…
Минаков вдруг смолк на полуслове и, лишь бы сказать что-то, спросил под руку Заварухина:
– Может, неразведенного, товарищ подполковник? Он, голимый-то, под воду легче идет.