
Полная версия:
Подкова на счастье
Делами у сестры я загружался не меньше, чем у себя дома, но долго здесь задерживаться не приходилось, так как не убывало своих. Главной опорой матери теперь становились мы со средним братом, у которого также всё шло к тому, что он должен был отпасть, готовясь поступить в ремесленное училище. Пора для этого пришла чуть позже, а в ту зиму, после эвакуации, нас, кроме изматывающего голода, постигла ещё одна беда: загорелась наша изба.
Трудно описать размер и значение этого несчастья. Помню, как мама с трудом добудилась нас, торопя выбраться наружу, пока пламя ещё не полыхнуло в окна и во входную дверь.
Стояла тёмная холодная ночь с ветром. Пламя легко пожирало соломенную крышу. Собравшиеся односельчане были, однако, бессильны решительно воспрепятствовать огню, ведь общи́на не имела своей противопожарной службы.
Процесс тушения состоял в доставке вёдрами воды из ближайших, но не близких колодцев, каким был и тот, который «поил» нашу семью, и в её выплёскивании на стены строения – выше было не подступиться. Туда, кверху, лопатами бросали снег. В какой-то момент невозможным становилось и это.
Когда огонь охватил все скаты, оттуда начали раздаваться выстрелы. Их было много, и одиночных и скученных. Это горели припрятанные винтовочные патроны. Причина стала известной после того, как одна из гильз при возгорании в ней порохового заряда упала прямо под ноги кому-то из добровольных спасателей. Чтобы не попасть под пули, спасатели отступили от горевшей избы, и её тушение прервало́сь, до тех пор, пока под огнём не истлели последние остатки соломенной крыши.
Стены удалось отстоять, но только частью; потолок прогорел и провалился; его остатки полыхали внизу, и с огнём уже приходилось бороться внутри избы. Полопались стёкла окон.
Мы с братом, выбегая наружу, прихватили что-то из тряпья, чтобы одеться, но обуться или взять обувь с собой не успели. Мороз тут же прошёлся по нашим телам, защи́пал ступни́ и пальцы рук…
В короткие мгновения, когда, потрясённый, я наблюдал за всполохами безжалостного пламени, моя память возвращала меня в состояние скорой и прочной моей восприимчивости, благодаря которой я так много узнавал об избе, о ней в целом и об отдельных её частях, казавшейся мне одушевлённой и способной защитить и уберечь меня…
Как дороги и близки́ казались мне каждый уголок, каждая вещь, обитатели из числа бра́тьев меньших, к которым я привык и испытывал сильную детскую привязанность.
Мыши и крысы, хотя и не все, вероятно, успели убежать наружу. Они укроются и под снегом. А тараканы? А мухи, заснувшие ещё с осени? Клопы, блохи и вши – так им, паразитам, и надо. Зато очень было жаль паучка, с холодами основательно разленившегося, на что указывали только еле заметные в углах тонкие и короткие его паутинки. Куда было бежать ему? А сверчок, мой бесценный скрытный приятель? Его неутомимых стрёкотных мелодий я забыть не мог… Теперь всему, что неизменно сопровождало меня в стенах избы, внизу и по-над ними, похоже, приходил конец, и оно как будто спешило ускользнуть из моего сознания, требуя собранности и сосредоточенности…
Запомнились озабоченные, испачканные лица тушивших, деловые и толковые их замечания по случаю…
Уже в те минуты прозвучали слова о некоем состоянии противоборства в селе при установлении советской власти и военном нападении японцев со стороны моря, когда те совместно с частями белого движения контролировали всю железную дорогу от Владивостока до Волочаевки.
Село, расположенное рядом с этой магистралью, не могло остаться вне тогдашних событий. При пожаре, а также и после него назывались даже имена некоторых лиц из числа местного населения, как выбывших из его состава, так и оставшихся с той поры, вошедших в общи́ну и продолжавших состоять в ней.
Таких здесь все хорошо знали, – участников тех событий, и относились к ним хотя и пристрастно, однако не показывая этому вида, что означало существование связи известных всем сведений с необходимостью их замалчивания – как «тайны села», на что я уже указывал. Отнесение же их, таких сведений, к разряду локальной тайны могло иметь ту главную причину, что многие из односельчан, будучи участниками как местных, так и сторонних событий знакового классового противоборства, и при этом разделяя цели в том числе и белого движения, вскоре после поражения последнего не обвинялись как прямые пособники врага и были готовы служить новому строю, а кто и в какой роли выступал прежде, уже не имело большого значения, из чего следовало, что возвращаться к вопросу об их «участии» не требовалось: достаточно было неписаного коллективного договора об умолчании, – той самой «тайны села».
Ею, как бы к ней ни относиться, в данном случае выражалась общинная мудрость, понимания которой явно не хватало правительственным верхам, то и дело, из-за боязни своего народа, прибегавшим к жестоким репрессиям…
В соседней избе нас, погорельцев, приютили без возражений, и в других избах нам также помогали чем могли, что говорило об искреннем сострадании сельчан, том чувстве солидарности, какое исходило, несомненно, из укоренённой в общи́не всепроникающей мудрости, когда учитывалось множество «за» и «против» …
Нашей семьёй была потеряна бо́льшая часть и без того нищего домашнего скарба. Задохлись от дыма зимовавшие в избе поросёнок и куры. В погребе под полом, пока после пожара не были убраны потушенные остатки упавшего потолочного перекрытия, подмёрзла картошка, оставленная на посадку. Также сгорели семена тыквы, огурцов, помидоров и других культур, хранимые поблизости от печной духовки на кухне. Выгорела в кисете табачная посечка, предназначенная отцу, причём тот её запас, которым с лета был обновлён предыдущий… Рухнули труба с дымоходом-искрогасителем.
Как предположили добровольные огнеборцы, именно из-за какого-то их повреждения в виде, например, трещины, могло произойти возгорание. Впрочем, высказывалось и другое мнение, – что виновником следовало считать сильный порыв ветра, «захвативший» горячего воздуха с искрами изнутри дымохода и «бросивший» этот запал на уложенные по скату соломенные снопы, – такое могло произойти при слишком открытой печной заслонке…
Большая печь с лежанкою оказалась сильно повреждённой сверху до́низу и теперь являла собой печальное зрелище. Кот, к нашей большой радости, вертелся у нас под ногами; ему хватило сообразительности оставить избу в момент крайней опасности…
Нисколько не пострадал преданный всем дворовый пёсик, обитавший в своей конуре. До сарая и уже больше чем наполовину использованного за зиму стожка сена огонь не дотянулся, иначе бы не поздоровилось и бурёнке, от которой вскоре ожидалось появление телка и долгожданного для нас молока, особенно первых его удоев, из которого мама, частью отнимая его у телка, варила вкуснющее молозиво…
Из школьных принадлежностей сгорели тетради; были испорчены наборы учебников и книг, благо последние мы со средним братом почти все перечитали не по одному разу до пожара, укрепляясь в их понимании во время сходок, какие устраивались на печи́, топилась ли она или нет…
Учитель, узнав подробности нашего несчастья, навестил нас, двоих, в месте временного отселения и в небольшой части восполнил наши ученические потери, что позволило нам продолжить учёбу наравне с другими его воспитанниками.
В остававшиеся до весеннего потепления полтора месяца он дважды в неделю приходил к нам, не имевшим обувки, чтобы позаниматься с нами. Это был человек трогательного склада, ни на минуту не забывавший о своём долге, совершенно бескорыстный в желании помочь, когда того требовали обстоятельства. Умея строить отношения с учениками просто и эффективно, он совершенно не пользовался формой воздействия на ребят, которых мог считать неприлежными, дерзкими или непослушными, в виде вызова в школу родителей. К примеру, наша мама была там, кажется, не более как дважды, – когда отводила туда для записи в первый класс сначала среднего брата, а потом меня, хотя поводы заслушать её или даже пристыдить за наше поведение, как то делается в подобных случаях, не могли исключаться…
Колхоз, на балансе которого числилась пострадавшая от огня изба, также не остался в стороне от печалей нашей семьи. Было решено восстановить избу до состояния, при котором в ней было бы возможно жить. Работы начались уже весной. Несмотря на трудности с проведением сева, уходом за поголовьем скота и другими неотложными заботами в хозяйстве было создано строительное звено из трёх стариков, и оно взялось навести по ве́рху сруба новые венцы, заменив ими истлевшие под пламенем прежние, намостило потолок и установило стропила. Ожидался подвоз снопов для настила скатов из залежалой, прелой соломы, поскольку свежая, свезённая с колхозных полей в минувшее предзимье, вся пошла на скорм общественного скота, а чего-то другого для устройства покрытия не находилось.
Хотя это значило, что почти сразу, при первом ливне, скажутся протечки, но – выбирать не приходилось.
Одновременно складывалась новая печь. Материала, в том числе на устройство дымовой трубы и чердачного дымохода к ней, хватило из разобранной старой. А глину брали вблизи, напротив избы, по другую сторону улицы; там был небольшой глиняный раскоп, никем не ухоженный и наполнявшийся дождевой или снеговой водой. Новая печь уже существенно отличалась от предшественницы. Она представляла собой четырёхугольный обогреватель высотой от пола почти до потолка, суженный с боков, с примыкающей к нему плитой для готовки пищи и варева для живности. Чтобы глиняная обмазка сооружения не трескалась при разогреве, в неё полагалось изрядно добавить поваренной соли, но слишком велика была бы роскошь расходовать этот дефицитный тогда пищевой продукт в побочных целях – обошлись без его примеси…
Прощайте навсегда просторный гладкий лежак наверху, при́печь и вместительное жерло́ со стороны кухни, выполнявшее роль духовки!
В благодарной памяти никогда не изгладятся связанные с вами ощущения мягкой, убаюкивающей теплоты и какого-то ласкового, постоянно зовущего к себе, трогательного скромного комфорта!
Новая печь тем была хороша, что совсем не дымила, то есть тяга в ней соответствовала потреблению топлива плитой, по крайней мере в самом начале её задействования, когда в дымоходе ещё не успела накопиться и осесть сажа.
В назначенный день на стройке появилась группа женщин. К ним присоединилась наша мама.
Набрав достаточное количество глины в раскопе, женщины размесили её ногами прямо на земле у избы, и уже вскоре они дружно набрасывали эту за́месь на покрытые дранкой, восстановленные верхние участки сруба. За день обмазку стен закончили как снаружи, так и внутри. Оставалось пробелить стены извёсткой, подождав, когда они просохнут.
А спустя несколько дней, торопясь, чтобы работу не испортил обильный дождь, звено строителей уложило на горбыли крышное соломенное покрытие, и состоялась пробная протопка плиты с обогревателем. Всё тут сложилось удачно – нам, погорельцам, было чему от души порадоваться. Не хватало стекла, и окна ещё до осени оставались частью незастеклёнными, но и с этим было покончено до наступления холодов. Так завершилась эта история.
Своими силами, то есть – без помощи односельчан при тушении пожара и устранения его последствий местным колхозом, нашей семье было не обойтись. Мы не стали изгоями в условиях тяжелейшего военного времени, и это следовало ценить по-особенному…
Перипетии, связанные с возгоранием избы, ещё долго не позволяли наладить сносное проживание и пропитание. Сестра и самый старший брат если и наведывались в село, то лишь урывками и ненадолго. Подмогой матери оставались теперь только мы со средним братом. Возделывать огородный массив на всей его довольно обширной площади становилось нам не по силам, но забрасывать его отдельные участки также было не по-хозяйски. Тут виделось улучшение достатка. Но в первое же лето после пожара мы поняли, что решение следовало принять другое. Часть урожая картофеля, кукурузы и овощей не была убрана.
В целом заготовленного пропитания выходило как бы с расчётом на среднюю тощую «душу», что наблюдалось и раньше, когда в связи с призывом отца нас насчитывалось пятеро. Это объяснялось просто, ведь нисколько не убыло других дел – пастьбы коровы, накашивания сена, обеспечения припаса дров и проч.
Как бы там ни было, но мы жили, а что касалось лично меня, то вместе с возросшими трудностями, я стал физически чувствовать себя намного лучше; во мне что-то окрепло и как бы уже устаивалось. Я начинал ощущать себя обновлённым, и, казалось, по своему состоянию мог быть едва ли не равным своим здоровым сверстникам. А в чём-то мог и превзойти их…
Эта осторожная и по-своему дерзкая мысль, которою я не смел поделиться хотя бы с кем, постепенно завладевала мною, и она, в конце концов, подтолкнула меня к поступку, «зовущему» меня, видимо, давно.
Его смысл состоял в том, чтобы я мог утвердиться в собственном бесстрашии, смелости, какой обладает не каждый мальчишка моих лет или даже старше. Началом послужила проявившаяся во мне привязанность к лошадям.
В какой-то мере я знал о ней уже в то время, когда угодил под копыто при вспашке огорода. Но та страсть была ещё совершенно детской, неотчётливой. Возрасти ей помог старый колхозный конюх, некогда служивший в кавалерии.
Будучи старым и очень больным, но не имея замены, он поощрял желания сельской ребятни поучаствовать в уходе за лошадьми, в частности доверял им убирать стойла, приносить к ним соломистого подстила, воды или водить животных на водопой, купать их в озере. Некоторым же везло особенно: группой из трёх-четырёх человек он посылал их в ночное.
Я был в числе тех, кто при всяком подходящем случае приходил к конюшне, и скоро её смотритель заметил меня. Показывая своё хозяйство, он позволял мне подходить к стойлам, где я мог наблюдать естественную гордую выправку каждой лошади, заглядывать в их проницательные, всё понимающие глаза, трогать и гладить их морды.
Тут в отдельном стойле содержалась и та кобылка, что ударила меня, но на которую я не помнил обиды. Она выглядела старой и измождённой, безучастной ко всему, что происходило вокруг неё, – столько-то, видно, досталось ей на её веку…
Меня она, может, и узнала, но ни в её глазах, ни в ленивых потряхиваниях поседевшими чёлкой и гривой, ни в желании принюхаться ко мне, когда я протянул к ней ладошку, я этого разобрать не мог.
От смотрителя я узнавал многое о повадках животных, об их мастя́х. Животные были истощены нехваткой кормов в холодное время года, но среди лета выглядели достаточно исправно. Другими становились их стать, резвее – повадки. Это особенно было заметно в молодых животных. Их обкатывал сам конюх, после чего их поведение более вписывалось в те нормы, какие требовалось им соблюдать, находясь на отгоне в гурте́.
Конюх позволил и мне отправиться в ночное, на что дала согласие и мама. Нам с моими двумя дружками предписывалось отпасти небольшой гурт на роскошном цветистом лугу, на небольшом расстоянии от которого размещалось уже почти дозревшее зерновое поле, кажется, – овся́ное. Ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы они туда наведались.
На выпас мы пригнали коней ближе к сумеркам. Лошади приучены не разбредаться, когда они спутаны и под ногами у них вдоволь мягкой и сочной травы. Достаточно было спутать лишь тех, которые постарше возрастом. Мы легко справились с этой задачей. Конечно, уснуть было противопоказано, хотя и хотелось, особенно в преддверии у́тра.
Мы разожгли костёр от креса́ла и, усевшись вокруг него, тихо переговаривались, время от времени подталкивая друг друга под локоть, что означало – усилить внимание на видимом перед глазами секторе обзора. Рядом прилёг пёс, живший при конюшне. Особой породностью он не блистал, но как-то сразу становился своим для всех, позволяя каждому из нас его приманивать и гладить.
Отходя чуток в сторону, он ложился на живот, протягивал вперёд свои передние лапы и клал на них голову. В таком положении, с закрытыми глазами, он казался спящим, но несомненно бодрствовал даже во сне, о чём говорили его то и дело поднимавшиеся лохматые уши и довольно частые неожиданные взлаивания.
В ночном его роль сводилась к тому, что он мог первым учуять опасного для животных зверя, например, волка, и тем предотвратить возможную беду, поскольку серые были особенно охочи до молодняка, – нападая спереди, они успевали подрать жеребятам ноги и огрудки до крови, после чего жертву долго приходилось содержать в режиме выздоровления.
Стояла тихая ночь с луной, скрытой под скоплением преддождевых облаков. Там, где ей удавалось показать себя, её свет лился на землю, казалось, так интенсивно, как будто ввиду облачной преграды образовался его переизбыток и ему – надо спешить…
Местность в эти минуты преображалась в её слегка затуманенной, искрящейся осветлённости…
Хорошо были видны легко узнаваемые пределы, куда позволялось перемещаться пасущимся лошадям. Иногда кому-нибудь из нас надо было подняться и пройтись на свой участок обзора и подогнать лошадей ближе к стоянке. Пёс моментально увязывался за отлучившимся от костра и сопровождал его на всём пути его следования, иногда показывая бескорыстное рвение, – забегая недалеко вперёд и участливо поскуливая.
Я восторгался гармонией ночи, где как будто присутствовало всё возможное, в его колоссальной необъятности и умиротворённости, но не было ровным счётом ничего лишнего.
Травяной запах пьянил и тяжелил сознание, но дышалось легко, с удовольствием. Еле слышны были звуки уставших к ночи луговых насекомых и птиц. Изредка они дополнялись инстинктивными конскими всхрапами или тихим, коротким ржанием.
В такой обстановке забываешь об ограничениях и чувствуешь, как ты сполна свободен…
В проёме, открывшемся в нависших книзу, будто располневших облаках, там, где так причудлива игра лунного света, я мог видеть безбрежное и бездонное пространство, сквозь которое свет не только луны, но и других небесных тел проникает беспрепятственно и мгновенно. Он свободен в своём движении, и светлеет всё, чего достигают его лучи; свободен и смел…
Всему присуща определённая смелость, когда впереди открывается перспектива беспрепятственного движения. Иногда это – доля секунды. Но то, что движется, даже в такой краткой доле вечного успевает побыть свободным, а значит и – смелым, неизбежно роняя себя за гранью отведённого ему срока, в ограничениях, каких может появляться несчётное количество…
Прекрасным казалось ощущение, когда представленное взору и словно бы вливавшееся в сознание гигантское окружающее совершенно просто воспринималось всё вместе взятое – как обобщённое.
Я начинал понимать плодотворную и необоримую силу обобщения, когда оно не сводится к некой отвлечённости и неразличимо, а, наоборот, в нём сосредотачивается настоящее реальное в бытии, самое существенное, и уже только из него исходит любое частное, отдельное, выделенное…
Существующее в единстве, видимое и скрытое, ничем и никогда не может заканчиваться, хотя вероятны бесчисленные преобразования, многое меняющие. Для поддержания такого состояния вечности, должно быть, находятся необходимые связи, какими скрепляются пространства и во вселенной, и дальше – за её пределами, но – вряд ли кому по силам достоверно знать об этом…
Хотелось в буквальном смысле черпать новые для меня впечатления из окружающей мировой кладези. Я достаточно знал особенности ночной поры с её загадочностью и очарованием, но в этот раз она представала предо мной в каком-то, ещё мною неосвоенном значении. Это было то, что зависит только от времени: даже короткий миг ночи неповторим, в том числе в его таинственности, и он не может быть похожим на её такие же отрезки в прошлом или в будущем, сколько бы их ни было. То же бы, видимо, надо сказать, если иметь в виду миг светового дня…
Ночное прошло без происшествий, если не считать обильного тёплого дождя ближе к утренней заре, загасившего костёр и насквозь промочившего то, что было на нас. Поспать каждый из нас всё же успел, хоть и совсем немного. Когда сон стал, что называется, морить, мы решили, уступить ему, поочерёдно отдавая вахту одному бодрствующему.
Оказалось, ребята знали от старших: в самом преддверии дождя и когда он идёт, волки не покидают свои логова и на охоту не выбираются. Хиленькое объяснение нашей беспечности, но – всё же…
К тому времени некоторые из лошадей, наиболее опытные в подобном выпасе, были уже достаточно сыты и склонны прилечь, но под дождём это для них становилось нежелательным, и они стояли там, где прекратили щипать траву. Быстро освободив передние ноги тем, которые были в путах, мы согнали их вместе, направляя к селу.
Старший из нас, когда мы с вечера гнали гурт на выпас, сидел верхом на лошади, управляя подопечными, но теперь их бугристые жёсткие спины были мокрыми, и даже он вынуждался идти пешим, как и остальные.
Больной конюх уже ожидал нашего возвращения и, разумеется, радовался за нас, щедро одарив нас похвалами и благодарностью. Мы, со своей стороны, хорошо знали цену своим удовольствиям, испытанным на выгоне, но говорить о них стеснялись, предпочитая высказать просьбы послать в ночное ещё. Он охотно и искренне обещал, усиливая наши свежие трепетные восторги.
То, что узнаётся ночью на мягком луговом ковре, под небесным куполом, хотя бы и закрытым облаками и даже – при дожде, не забывается…
Конюх, при моей настойчивости, принялся научить меня посадке на лошадь и езде верхом. Отправляясь в первое для себя ночное, я никакими навыками в этом ещё не обладал. Помню, как, подсадив меня на коня, бывший кавалерист легонько пришлёпнул его ладонью по крупу, и тот равнодушно пошёл со мною на своей спине по огороженному загону.
Радость, что я осваиваю очень важное занятие, мгновенно рассеялась: бугор хребта у этого коняги оказался настолько жёстким, что хотелось тут же сесть на него как-то «со стороны», то есть – переместившись на бок, из-за чего я мог свалиться на землю. Идущий рядом с конягой смотритель конюшни, заметив мою стушёванность и зная о моём жалком намерении, сухо и просто приказал мне быть внимательным и сидеть «прямо». Ещё он сказал, что подо мной мерин, и он более спокоен и неприхотлив, чем обычные лошади, так что осваиваться лучше на нём, а в другой раз надо будет испробовать и иное…
Когда минут наверное десять спустя мне наконец было разрешено слезть с этого чудовища, я чувствовал, что натёртый крестец у меня горит от боли; я чуть не плакал от отчаяния. Седлом, сказал мне конюх, тебе пользоваться не пристало, значит, терпи; мол, он и сам начинал с того же… Два-три дня пролетело, и хотя последствия первой езды ещё давали себя знать, я, пересиливая огорчение, вновь явился к смотрителю.
На этот раз дело пошло, казалось, глаже. Крестец натирался и ныл болью, но что же было делать? – я ведь вознамерился доказать, и не кому-нибудь, а самому себе, что могу быть смелым, если даже не отважным… Ещё через какое-то время конюх усадил меня на другого коня. У того в самом деле хребтина выпирала острее, а сам он был норовистее, горячее; мне казалось, что он умел будто нарочно, в пику мне, тщедушному мальцу, каким-то образом двигать своим хребтом, чтобы мне было ещё больнее…
Пришлось смиренно принять и этот злосчастный урок.
Серьёзным испытанием явилась для меня езда на скорости, когда животи́на, подбодренная наставником, переходила от ходьбы к бегу, хотя и нескорому.
При содействии конюха я параллельно осваивал искусство взлезать на лошадь, не имея опоры. Тут большое значение имеет то, каков ты ростом. Я хотя и подрастал, но оставался низеньким. В этом случае следовало позаботиться о лояльности лошади, которая зависит от того, насколько ты знаешь её, а она тебя. Иначе при попытке взобраться на хребтину она, поддаваясь инстинкту осторожности, обязательно переступит ногами и от тебя отстранится вбок. Ты – «промахнёшься». Само же искусство взбирания на хребтину заключается в том, чтобы, подпрыгнув, забросить за неё руку, левую или правую, в зависимости от того, с какой стороны хочешь сесть, и – ею, этой рукой, ухватиться за гриву; потом останется лишь подтянуться вверх, действуя всем туловищем и другой рукой…
Скоро я обучился всему настолько, что старик конюх соизволил разрешить мне покататься вне конюшни и её двора, то есть, как он говорил, – на воле, но не дальше здания администрации колхоза – сельсовета – клуба, что выходило меньше километра. Речь, правда, шла опять о мерине, покладистом и медлительном, но зато на нём была уздечка, без которой я обходился раньше.
Чувство свободы и уверенности в себе захватило меня, едва я выехал за ворота загона. Вжав пятки в бока, я заставил животное ускорить движение, но не настолько, чтобы это был настоящий стремительный бег. Видимо, требовалось воздействие иного порядка; но я удовольствовался и этим. Была к тому основательная причина.
Невысокий травяной покров вдоль дороги, по которому я проезжал, хорошо просматривался с обоих направлений улицы, а также – со стороны школы.