Читать книгу Другое. Сборник (Антон Юртовой) онлайн бесплатно на Bookz (16-ая страница книги)
bannerbanner
Другое. Сборник
Другое. СборникПолная версия
Оценить:
Другое. Сборник

3

Полная версия:

Другое. Сборник

Выйдя из фуры и оставшись один, поэт не спешил пройти вдоль прогона.

Лёгкая бодрящая сосредоточенность возвращала его в привычный для него мир творческого возвышения над обыденным.

Такими далёкими начинали теперь казаться события замкнутой и в общем-то горькой и беспросветной помещичьей жизни в чуждых ему усадьбах, судьбы их обитателей, обречённых на жалкое прозябание. Свобода, которую там приноровились воспринимать как лишь нереальный пунктир измождённой безвременной духовности, пролегающий через отдельные обстоятельства местного значения, никому не приходится впрок и никому не высвечивает добротной перспективы. Что в том должно вызревать полезного и нужного – об этом никто не задумывается и не хочет ничего знать. Нет, примириться с таким нелепым положением – нельзя. Поэту не позволено тащиться в нём по одной колее с остальными. Или он – не должен быть поэтом…

Алекс разглядывал находившееся перед ним, и оно заново виделось ему не только весьма достойным, но и любопытным с точки зрения переменчивости. Уже пусты поля на склонах холмов, где ещё несколько дней назад управлялись со сжатыми хлебами крепостные. Стало быть, с новым урожаем зерна всё прошло как положено. По краям убранных массивов оставались только соломенные скирды. Пока они не потеряли цвета спелых стеблей, но если их не успеют свезти к усадьбе до снегов, к следующей весне они будут выглядеть неестественными зачернелыми пятнами на ландшафте, и полеводы, скорее всего, их уже не тронут, оставляя чернеть и оседать, пока солнце и влага не превратят их в слежалую труху.

Заметно побурели окружавшие луговые участки со стогами припасённого за лето сена, а также – отдельные небольшие вольные безлесные места, ещё не включавшиеся в хозяйственный оборот.

Немногие пахотные клинья в разных местах зеленели дружными всходами озими. Ярко выраженный багрово-золотистый окрас приобрели разбросанные вокруг колки и мелкие перелески. Менее жарким был солнечный свет, приходящий уже словно бы откуда-то сбоку и то и дело застилавшийся тихо бредущими в высотах серыми грустными облаками.

Будто на глазах небо теряло пронзительную летнюю синеву, и в самом её нижнем слое уже только изредка можно было усмотреть быстро и изящно меняющих направление полёта мелких птиц.

Ровно и во всю ширь распростёрши крылья и только изредка плавно и горделиво взмахивая ими, одинокий коршун медленно плыл в отдалённых и незаметных верхних воздушных струях, и, глядя на него, можно было думать, что этого ненасытного хищника вовсе не интересует то, что легко становится его пищей, а он воспарил единственно для того, чтобы ощутить свою неограниченную свободу и насладиться ею.

Чувствуя приближение осени, сновали в воздухе полусонные разъевшиеся мухи и мелкие жучки. Прибавилось пыли на дороге, ведущей к усадьбе – по ней успели свезти с полей хлебное зерно и последние возы необмолоченных снопов. Ввиду сухой погоды такая же излишняя запылённость была характерна для прогона, где как и во время предыдущей вдоль него пешей прогулки поэта было совершенно безлюдно и тихо.

Пейзаж казался насыщенным какою-то избыточной теплотою, и в нём будто тлело ожидание чего-то ровного, безмятежного, ласкового, и одновременно ему были также присущи признаки неустойчивости, притаённости, тревожности…

Охотно предоставляя себя во власть умиротворения и какого-то скользящего забытья, Алекс ощущал искристое динамичное роение в нём слов и строк, из которых возникал образ нового стихотворения. Он порадовался этому ввиду тех оставшихся позади событий, какие отрывали его от творчества.

Обретающий форму стих трепетал и будоражил сознание, отвлекая от действительности, но теперь это было в высшей степени приятно, поскольку то, из чего складывалось действительное, всё же никуда не исчезало, а находилось тут в изобилии, и только ввиду его присутствия стих мог наполняться благодатным смыслом. Алекс торопился уложить в ряды набегавшие рифмы, и они, в чём он не мог сомневаться, были по-особенному чеканными, свежими и достаточными по содержанию.

В порывах нахлынувшего вдохновения уже был готов экспромт; но оно не оставляло его, побуждая высвечивать в памяти новые, закрепившиеся в нём яркие примечания. Не мешали этой интеллектуальной работе хотя и редкие отвлечения к окружающему, когда, верный своей привычке, поэт бросал вперёд себя железный предмет, подсекая им обременённые уже иссохшими семенными метёлками стебли конского щавеля, лопухов и другой поздней придорожной растительности.

О палке он чуть было не забыл, хотя она лежала в фуре прямо у него под ногами, как её оставил грабитель.

Алексу вспомнилось о ней, когда он уже вышел из кибитки и собирался прикрыть дверцу. Прихватывая с собой предмет, он, конечно, не мог лишний раз не порадоваться: всё-таки она, эта нужная ему вещица, не утрачена; с нею у него теперь особенное соотношение – опасность грозила обоим.

Время до прибытия фуры можно было растянуть: пусть Никита, если он уже вполне здоров, соберётся как следует. Из такого соображения, конечно, не выпадала надежда на то, что слуга, узнав от кучера об ограблении барина, непременно соберёт для него что-нибудь перекусить, – время к тому уже просто обязывало, – судя по солнцу, шла вторая половина дня.

Подойдя к выездам со стороны поселения и забрав оттуда чуть дальше, поэт решил передохнуть и, облюбовав одну из опушек здешнего сплошного леса и найдя на ней приличный застарелый пень, присел на него, не выпуская из виду просёлок и всё, что примыкало к нему.

Было любопытно вспомнить, что как раз к этому месту, к огромному, выступавшему к дороге дубу, он подходил в тот раз и, повернув отсюда назад, обнаружил следы передвижения команды полевой жандармерии. Не будь он тогда особо внимателен к этим обычным на дорогах приметам, для него остались бы неизвестны ловкие и подлые потуги Мэрта обвести его вокруг пальца, и они, тот и другой, по-прежнему считались бы парой добрых друзей, постоянно желанных один для другого из-за их давней взаимной привязанности, скреплявшейся нормалиями сословного достоинства и единомыслия, да, вероятно, по-другому сложились бы и все случившиеся с ним остальные происшествия этой проездки в Лепки с посещением Неееевского.

Признаки некоего гуртового передвижения и сейчас виднелись на этом, ближнем к большому дубу выезде из села, и, судя по следам от колёс и лошадиных копыт, они тянулись уже оттуда. Алекс, однако, не был расположен гадать, относились они к остатку той же полевой команды, увозившей труп и вынуждавшейся какое-то время оставаться в усадьбе в связи с похоронами командира, или, возможно, приметы указывали на что-либо совершенно иное. Всё, что могло теперь служить памяти об оборотне, следовало в себе не только не удерживать, но и пытаться выскребать из себя.

Нельзя было разделять сострадания, раз оно противоречило как сословной, так и всеобщей чести. Отщепенцу полагалось то, чего он заслуживал…


По дороге из села, скрываемой лесом, у его опушки показалась наконец нанятая им фура. Никита уже выздоровел, ни на какие осложнения не жаловался. Он был серьёзно встревожен случившимся с его барином и всячески выказывал перед ним свою услужливость. Конечно, не преминул расстараться и со съестным – он его доставил вдоволь и в приличном наборе. Из него поэт сразу предпочёл испробовать варенец с мягким душистым ржаным хлебом: они живо напомнили ему, как ими угощала его Маруся.

Были ещё нафаршированная просяной кашей и выдержанная в жарко истопленной каменной печи тушка взрослой курицы, квас и яблоки. Приобщаясь к еде, Алекс внимательно слушал слугу. Тот знал многое и рассказывал с большой охотою.

С его слов, помещица, Екатерина Львовна была настолько потрясена смертью сына, что несколько раз падала в обморок, и, как говорили среди дворни, почти лишилась разума. Она подступалась к штаб-ротмистру и другим членам полевой команды, зло их обругивая и укоряя в трусости – будто бы исключительно по этой причине произошло непоправимое. Она грозила им судом и ещё какими-то суровыми карами, так что и служивые, в свою очередь, также в открытую говорили между собой о её помешательстве. Ситуация приобрела тяжёлую форму, и жандармы не укатили из усадьбы сразу по их поношении только потому, что считали своей обязанностью и долгом участвовать в панихиде и похоронах, – чтобы об этом можно было обстоятельно отчитаться в губернской инстанции.

Перепало всем, кто окружал помещицу и подходил к ней с выражениями сочувствия. Барин из Лепок, то есть – Лемовский был так раздражён её развязностью и бранью, что у него случился сердечный приступ, и в церкви и на погосте он не мог держаться на ногах сам, его поддерживали миряне. Ссылаясь на недомогание, он встал из-за поминального стола, едва скорбная трапеза по убитому была начата. А в самом худшем положении оказались дворовые и иные крепостные. Доброй трети их барыня увеличила число ударов розгами или плетью, назначенных ранее. Неких двоих молодцов из крепостных за их шашни с дворовыми девками барыня пригрозила непременно отдать в рекруты на следующей неделе…

Наказания не избежал даже Евтихий, деревенский староста. Символическая его провинность, измеренная всего десятью розгами, причём от плеча недавно им выпоротого подростка Володея, подпаска и единственного в усадьбе умельца в чтении книжек, то есть, как тогда говорили, – «негорячими», теперь должна была возместиться тридцатью плетевыми ударами от незадачливого искателя руки его дочери Насти, Василия, подмастерья из кузни, и – в самый ближайший день экзекуций. Марусе и Насте повезло не оказаться в числе назначаемых к избиению, но барыня всё же нашла возможным придраться и оскорбить их, назвав потаскухами и дурами, как якобы заглядывавшимися на заезжих жандармов, а в особенности на самого штабс-ротмистра, бывшего, по её саркастическому выражению, ещё излишне бравым и – порядочным волокитой…

Услышав от Никиты и кучера о прибытии фуры, нанятой им, поэтом, но без него самого, и о том, что он, барин, не заедет в усадьбу, а остался на дороге один, чтобы ввиду усталости пройтись по ней, ждёт упряжку на указанном им выезде, премного извиняется перед нею, матерью Мэрта, и выражает ей искреннее сочувствие, помещица долго не могла ничего сказать им, словно бы она лишилась дара речи, но когда всё же заговорила, то позволила себе нелестно отозваться и о нём, поэте, с которым прежде, когда он был в усадьбе, она вела себя так по-доброму и обходительно, и это было всё, чем она ограничилась, вспомнив о бывшем желанном госте её имения, долгое время дружившем с её погибшим сыном; а что касалось Никиты и кучера, прибывшего с фурою, холопов, но – не её, то им досталась от неё лишь ругань, перемежаемая укорами в воровстве, дармоедстве и непослушании; она их попросту прогнала от себя и велела без промедления выпроводить прочь со двора, видимо, не успев додуматься до того, чтобы и им, как и своим крепостным, назначить некое число ударов розгами или плетью.

Слуга передавал и другие, не менее пёстрые новости. Он грустно качал головою и, кажется, готов был заплакать, рассмотрев вещи, которые как не имеющие ценности ни для кого, кроме как их обладателя, были вытряхнуты грабителем из саквояжа и собраны с пола Алексом после сна. Теперь они лежали на сиденье около Никиты; он бережно к ним притрагивался и за неимением саквояжа намерен был уложить их в засумок позади сиденья, но, обернувшись и трогая это место, вдруг издал звук удивления, какого теперь ожидать не приходилось. В руке он подносил барину книгу, знакомую уже обоим.

Алекс торопливо развернул переднюю обложку.

Там была записка Ани, а под нею «красненькая» – ассигнация красного цвета, которым обозначалось её достоинство: десять рублей.

Нельзя было сомневаться: волею случая под корешком издания оказались совмещены важнейшие для ограбленного и остававшиеся для него не раскрытыми подробности в действиях и в соображениях Андрея. Недосказанность Ани в её прощальной записке воспринята братом, скорее, как мало о чём ему сообщавшая, кроме разве того, что тут говорилось о безмерной сестриной влюблённости, возникшей из её пристрастия к поэтическому творчеству человека, появившегося перед нею в глуши и в обстановке происходивших и пугавших её событий. Впрочем, такая причина хотя и могла считаться объясняющей записку в достаточной полноте, но не исключалось, что брат имел сведения и о мотивации проезда поэта к монастырю и от него или даже о решении Ани уйти в монахини, причём – от неё самой, но, разумеется, тайно переданной через кого-то.

Достоверное уяснение поступка Ани, будет для брата, как можно было предполагать, ещё одним серьёзнейшим поводом испытать огорчение из-за его виновности в столь многих неприятностях, доставленных им всему семейству Лемовских.

На нём они лягут тяжёлою ношею, побуждая его быстрее перейти к осуществлению зревших в нём устремлений покинуть сообщество разбойников и бежать за границу или, наоборот, урезать их, эти устремления, до крайности, оставшись в здешних лесах и покорно принимая возможные роковые удары судьбы, сгоряча выбранной им самим.

Что же до денежной купюры, подложенной под записку, то ею, вероятно, должно было выражаться некое сословное почтение Аниного брата к талантливому и признанному поэту, с которым он имел уже случай встречаться, ехать в одной карете и даже говорить с ним, и теперь в вежливой форме заочно приносил ему извинения за доставленные неприятности.

Десятирублёвое номинальное достоинство ассигнации, из-за её обесценивания равное всего нескольким рублям серебром, хотя и составляло только малую часть отнятого у проезжего, но всё же это была весомая уступка, так как при её скромном расходовании и, даже рассчитывая лишь на неё, ею вполне можно было обойтись, по крайней мере, до выезда на губернский тракт, где на ближайшем постоялом дворе обобранный мог встретить знакомых или даже вовсе не знакомых ему людей своего сословия и обратиться к ним за неотложной помощью. Взаимовыручка такого свойства была обязательной как норма кодекса породной чести, и она строго соблюдалась щепетильными дворянами в дорожных условиях.

Жест Андрея в любом случае недооценивать было нельзя, и поэт, с удовлетворением принимая вложенный в него смысл, в который уже раз признавал за главарём разбойников его умение быть настолько предупредительным и даже тактичным, что это как бы возвышало его над ним, его жертвой, побуждая воздать ему должное.

Тут приходилось также считаться и с тем, что лишь ввиду прямых соприкосновений поэта с Андреем всё обходилось без той ярой жестокости в обращении с ним, оказавшимся во власти отвергнутых, какая могла иметь место без его, главаря, присутствия. И возвращение поэту книги – подарка Ани – опять же следовало рассматривать как повеление Андрея. Он, видать, не зря полагался на опытность бородатого, незаметно вложившего издание в засумок, а не бросившего его в карету небрежно, абы как, когда оно могло бы вырониться оттуда при её движении или же от тряски раскрылось и под порывом ветра или по какой-то другой причине из него бы выпали и оказались утерянными записка сестры и ассигнация.

Да, некая досада, особенно по части ограбления при проезде от монастыря, не исключалась, но, разумеется, речь не могла идти о каком-то его, Алекса, уведомлении властей да и вообще кого бы то ни было о его встречах с разбойниками – даже несмотря на то, что он понёс не только моральный, но и вещественный урон. И то, что он ни в каком виде и ни перед кем не проговорился о контактах с ними, по-прежнему, как и до его отъезда из Лепок, представлялось ему совершенно правильным: не раскрывая тайны, он хотя и отступал от сословной целесообразности, но в целом требование чести нарушено им не было, – чести уже, разумеется, не в том зауженном и выспреннем содержании, какой она была у дворян и исподволь портила их, а – другой, в её высшем смысле, выражающей меру подлинного человеческого достоинства в любом и в каждом.

Правда, оставалась-таки горечь от сознания того, что поступок, который казался ему необходимым и мог бы служить в очищение его беспокойной и укоряющей его совести, осуществить не удалось.

Горечь тут имела для него то значение, что поступок, способный, как ему казалось, устранить обузу, усложнявшую восприятие им неровностей окружающего мира и как бы ускользавший от него на всех участках этой дороги в Лепки и оттуда, – где он как-то по-особенному был востребован поэтом, – что называется, не давался ему и раньше, возможно, раньше всегда, на протяжении всей его жизни.

С этим фатальным обстоятельством ему следовало, конечно, примириться, но только нехотя, заставляя себя, сжав зубы, поскольку оно захватывало его и влияло на него, будучи квинтэссенцией господского бытия дворянской эпохи, в которой он, испытав её опалы, остро ощущал себя несвободным, не своим для неё, отстранённым, чуть ли не изгоем, лишённым всякой возможности или даже права поступать так, как бы он хотел, считал нужным и полезным, притом – не огрязняя своей основательно утомлённой совести.

Снова он вынуждался углубляться в ту вязкую стихию постоянно возникавших в нём состояний неудовлетворённости собою, когда анализ мыслей и всей его деятельности подводил его к резкой переоценке сущности своего предназначения.

Алекс не мог бы устранить из своей памяти того сложного и заставлявшего её метаться в некоем угнетении и в растерянности, что было у него связано с прочтением книги Антонова.

Рассказанное Аней об авторе хотя и скучной, но по-своему весьма увлекательной и трогательной повести заставляло думать о том, насколько творчество, его содержание и достоинства часто оказываются не соответствующими личным задаткам пишущего, его жизненным принципам. Создавший текст – был ли он по-настоящему талантлив, как сумевший запечатлеть свои чувства и переживания в таком виде, когда они созвучны мыслям и чувствам многих читателей, пусть это сделано и при содействии другого человека?

Дано ли было ему осознать то, что замечалось в нём гадкого и неприемлемого другими?

Теофила, возможно, оговаривали, выпячивая в нём манеру едва ли не куражиться над людьми, для него чем-то вызывающими неприязнь, и – тем самым указывая на будто бы постоянно тлевшее в нём чувство мести за своё не вполне пристойное появление на свет и за невозможность всецело принять условия жизни другого, небедного сословия, достойного, как могло выходить из его размышлений над ним, быть глубоко презираемым за его спесь и явные мерзостные пороки.

Но, однако же, – никак нельзя было не доверять и – сообщённому Аней.

Она рассказывала так искренно, просто из нежелания скрытничать перед поэтом; для него, как она имела основания думать и даже говорила об этом, тут могло быть нечто очень важное и значительное, – и в таком случае ей не имело ровным счётом никакой выгоды принижать у несчастного сводного братца его личностное.

«Возможно, – медленно перебирал поэт свои мысли, возникавшие по данному поводу, – несправедлив по отношению к Филу и я, поторопившийся по-своему резко отреагировать на двойственное и несуразное в нём. Разве он в состоянии был избежать влияний хотя бы тех самых обстоятельств, какими отягощаюсь и недоволен я сам? Мы так трафаретно пошлы в своих симпатиях и ненависти, что предпочитаем осознавать их в себе только по отдельности и даже не допускаем мысли, когда в ком-нибудь они оказываются в слитном, совмещённом виде…»


Приняв книгу от слуги, он теперь держал её, не выпуская из рук, и рад был вспомнить, как, глядя в неё, плакал над прочитанным, тронутый запечатлёнными на страницах событиями и мыслями. Ему казалось недопустимым предположить, будто бы Фил играл на своих горестях и злосчастьях, словно бы взявшийся за перо просто так, от нечего делать и не знавший, о чём бы ему хотелось поведать, как то случается едва ли не у большинства писак столичного пошиба.

Нет, изложенное в повести правдиво и в точности соответствовало тому, в чём видел необходимость разобраться и он, стихотворец, часто путешествующий в поисках кредиторов. Содержание прочитанного ко многому обязывает и его, с его склонностью с целью создания поэтических образов приподнимать существующее. «Такая работа не вредна и даже необходима, – говорил он самому себе, – плохо, однако, то, что стало почти правилом приподнимать имеющееся перед глазами, а тем более – в душе, недостаточно его обмысливая; значит и результат может быть и бывает соответствующим: он лишается красок правдоподобия, с чем не считаться не пристало даже особо умудрённому…»

Уже неприемлемыми казались ему контуры отдельных, витавших в нём образов.

Как ему следует запечатлеть в тексте, к примеру, черты встреченной им по дороге личности главаря разбойников? К какой правде тут апеллировать? Кто он, по-настоящему, этот человек, если в нём уже «сидит» бунтарство, но в то же время он не разрывает и с условностями той сословной среды, из которой бежит?

А в каких бы красках нужно представить читателю беглого Акима, изувеченного медведем и уже наверняка умершего, в чём теперь и он, держатель сословной чести, готов был признать существенную долю своей вины, пусть хотя бы и – косвенной?

Чем измерить тревоги, надежды, муки, оставшиеся для страдальца, скорее, неосознанными?

Без уяснения столь важных вещей невозможно видеть в нём не только беглого солдата или только рекрута, но и просто человека из низов, как порабощённого – в его конкретности; в этом случае пишущим просто не до него, – они отвернутся от его истерзанной, горькой судьбы как ни для кого не представляющей интереса.

Сколько наберётся такого вокруг!

Поэзия опирается лишь на крохи того, что имеется. Существующее в большей части уходит в прошлое, не затронутое творчеством, не высвеченное в нём…

«Не очевидно ли, что и я бреду по той же сомнительной колее? Могу ли при том совершать поступки, какие я желал бы иметь на своём счету уже как совершённые, но – мне они не даются, а без них – я должен признать своё ничтожество?..»


Хотя такие мысли и были тяжелы, но Алекс не чувствовал больше той изнуряющей подавленности, какая накатывала на него сразу по выявлении им предательства Мэрта. Как-никак, намеченная поездка уже заканчивалась, и не произошло в ней ничего такого, что можно бы отнести к исключительному, сверхнеобычному. Ну там предательство, ограбление. Разве хотя и не так чтобы часто они не приходят к нам, к каждому?

И всё вокруг становилось теперь для него близким и приятным: запоздалое солнечное тепло грело ровно и как будто вдоволь; не оторвать глаз от огневой багряной окраски лиственных лесов, подступающих к дороге то ли сплошною стеной, то ли разбросанных по разным частям ландшафта в виде рощ и прозрачных колков; изумительна разреженная голубизна осеннего неба – оно словно бы наделено какою-то одушевлённою чувственностью, пробуждая светлое в воображении и рассудке; в такт пению поддужного колокольчика и езде всей упряжки плывут невысоко наверху, никуда не спеша, угадывающие приближение холодов светлые облака; явно интересуясь бредущими лошадьми и фурою, пролетит низко над ними некая птица, а то и не одна, или же прямо на дороге вдруг окажется и на мгновенье застынет в недоумении торопливая, беззащитная зверюшка; роскошны и просты открытые, сильно побуревшие пространства с ровными гладкими возвышенностями, с оврагами или небольшими речушками у их оснований, к которым лепятся редкие в этих местах, малолюдные поселения; оттуда или только эхом доносятся блуждающие дребезжащие, не имеющие силы взвоны мелких церковных колоколов из тонкой и дешёвой меди.

Впитывая в себя эту щедроту, нельзя не задумываться о лучшем и не лелеять надежды быть совершеннее и мудрее, чем ты был раньше, по крайней мере до этих минут ласкового и какого-то блаженного умиротворения, – хочется их продлить возможно дольше.

Будучи литератором, умевшим глубоко постигать изысканное в естественном, Алекс жадно, почти с восторгом принимал прибавления окружавшей его красоты, наслаждался ею; под её влиянием приходили к нему покой и ровное расположение духа; избытки чувственного в нём готовы были воспламениться и выплеснуться возвышенным, поэтическим, прощающим…

Собственно, в чём он мог упрекнуть Мэрта? Дружба дружбой, но есть ведь и понятие служебной тайны.

Ей находилось место и в исполнении его бывшим близким другом должности министерского порученца, и он, поэт, кажется, ни разу не был к нему в претензии на этот счёт.

С какой стати претензии должны быть по отношению к обязанностям, какие у офицера могли возникать при использовании его опыта в сфере жандармерии, тем более, что это подразделение, с его тайными полевыми командами, числилось как составная часть тогдашнего военного ведомства, полностью и во всём подчиняясь только ему?

Скрытая, возможно, временная принадлежность приятеля к составу тайной полиции – должно ли то быть расценено как что-то недопустимое в принципе?

Он, служака, сам, вероятно, мог испытывать смущение как обязанный нести в себе принятую им тайну, подчиняясь присяге и велениям служебного долга в том прямом и суровом смысле, что его деятельность направлялась к сохранению и защите общественного жизнеустройства, и он, будучи, конечно, патриотом, мог совершенно не задумываться над тем, что на самом деле защищает прежде всего – дворян, богатых, то есть – отдаёт свою жизнь тому, что освящалось сословной честью, хотя и с оглядкой, разделяемой также им – признанным большим поэтом…

bannerbanner