Читать книгу Сад избранных (Юрий Олегович Курышев) онлайн бесплатно на Bookz (7-ая страница книги)
Сад избранных
Сад избранных
Оценить:

3

Полная версия:

Сад избранных

Рафаил на мгновение замер. Потом ответил — и сам удивился тому, что сказал:

— Мы от Ограды. А Ограда — это и есть Бог.

Старик кивнул, удовлетворённый. И работа началась.

Они разгрузили хлеб, развели на школьном дворе походные кухни, разбили палатки. Братья работали молча и слаженно, как единый организм, и Рафаил, глядя на них, чувствовал гордость — не греховную, а ту, чистую, которая бывает от сознания хорошо сделанного дела. К вечеру школа преобразилась: костры горели в специально выложенных очагах, люди сидели кружками, ели горячую похлёбку, и в их глазах уже теплилось что-то похожее на надежду.

Ночью, когда Рафаил обходил посты, к нему подошёл Филарет. Вид у него был усталый, но довольный.

— Ты был прав, — сказал он. — Это работает. Они смотрят на нас как на спасителей. Завтра, я думаю, можно будет начинать беседы. Скажем им про Ограду. Они готовы.

— Погоди, — ответил Рафаил. — Сначала нужно накормить, согреть, защитить. Беседы — потом. Пусть сначала увидят, что мы не просто говорим. Пусть Ограда станет для них не словом, а фактом. Тогда они сами спросят.

Филарет пожал плечами, но спорить не стал. Он ушёл проверять посты, а Рафаил остался один под холодным небом, глядя на звёзды, которые здесь, вдали от центра Города, были видны гораздо яснее. Он думал о том, что Ограда и вправду работает. Не как идея — как метод. Не как вера — как система. И от этого было и радостно, и жутко. Потому что если метод работает без веры, то что такое вера? И что такое он сам — верующий или просто умелый менеджер?

Он задавил эти мысли, как задавил уже много раз. Не сейчас. Сейчас нужно было спасать людей. А вопросы — подождут до возвращения.

Прошло два дня. Потом неделя. Жизнь в восточных районах понемногу налаживалась. Дружинники «Гласа народа» патрулировали улицы, разбирали баррикады, распределяли продовольствие. Городские власти, обрадованные тем, что нашлась сила, готовая взять на себя ответственность, почти не вмешивались. Григорий, приезжавший с инспекцией, потирал руки: «Мы становимся незаменимыми. Ещё месяц — и муниципалитет будет наш».

Рафаил видел, как меняются люди вокруг. Те, кто ещё вчера смотрели на пришельцев с недоверием, теперь здоровались первыми, предлагали помощь, спрашивали, можно ли записаться в добровольцы. Дети бегали за братьями, выпрашивая «значки» — деревянные жетоны, которые те носили на шее. В школе, превращённой в штаб, каждый вечер собирались местные жители, и Рафаил проводил беседы — те самые, что когда-то вёл с оглашенными. Он говорил об Ограде, о послушании, о том, что свобода — это не вседозволенность, а добровольное подчинение Замыслу. И его слушали. Слушали внимательно, кивали, задавали вопросы. Почва была вспахана бедой, и семена ложились в неё, как в рыхлую землю.

Однажды вечером, когда он закончил беседу и собирался идти отдыхать, его остановил Филарет. Лицо у него было странное — не встревоженное, но какое-то слишком спокойное, как у человека, который принял решение.

— Рафаил, — сказал он, — я хочу с тобой поговорить. Только не здесь. Пройдёмся.

Они вышли на пустырь за школой, где когда-то был стадион, а теперь торчали остовы сгоревших скамеек. Ветер гнал по земле позёмку, и Рафаил поёжился.

— Что случилось?

— Ничего, — ответил Филарет. — Просто я много думал. О том, что ты говорил. О том, что мы делаем. И я понял: я хочу больше, чем просто быть братом. Я хочу стать как ты. Наставником. Проводником. Я хочу привести к Ограде столько людей, сколько смогу. Потому что это — единственное, что имеет смысл.

Рафаил посмотрел на него и увидел то, чего не видел раньше: фанатичный огонёк в глазах, тот самый, который загорается у новообращённых и либо освещает путь, либо сжигает дотла.

— Это хорошо, — сказал он осторожно. — Но не торопись. Наставничество — это не власть. Это служение. Тяжёлое служение. Ты будешь отвечать за каждую душу, которую ведёшь.

— Я знаю. И я готов. Я уже говорил со старцем. Он сказал, что если ты поручишься за меня, он даст мне первых учеников.

Рафаил замолчал. Поручиться за Филарета — значило взять на себя ответственность за все его будущие ошибки. А Филарет был человеком порывистым, горячим, склонным к крайностям. Но он был и человеком, который прошёл через ад и вернулся. Кто лучше него сможет понять тех, кто сейчас стоит на краю?

— Я поручусь, — сказал он наконец. — Но с одним условием. Ты будешь помнить: Ограда — не ты. Ограда — не я. Ограда — это то, что больше нас. И если когда-нибудь ты начнёшь думать, что ты и есть Ограда, — ты погиб. И те, кого ты ведёшь, погибнут вместе с тобой.

Филарет выслушал, кивнул. Потом неожиданно улыбнулся — той самой прежней, мальчишеской улыбкой.

— Не бойся, Рафаил. Я помню. Я всё помню. И знаешь, что ещё? Ты сейчас говорил в точности как старец. До интонации.

Он хлопнул Рафаила по плечу и ушёл обратно к школе. А Рафаил остался стоять на пустыре, глядя ему вслед, и холодок, пробежавший по спине, на этот раз был не от ветра.

Он вернулся в школу, когда уже стемнело. В коридорах горели тусклые лампы, питавшиеся от переносного генератора, который брат Фома приспособил из старого тракторного двигателя. Генератор тарахтел где-то в подвале, и от его ритмичного стука дрожали стены — мелкой, непрерывной дрожью, похожей на озноб. Рафаил прошёл мимо спящих людей, закутанных в одеяла и старые пальто, мимо поста, где дежурил молодой брат из последнего набора, и поднялся в крохотную комнату на третьем этаже, которую занимал вместе с Филаретом. Тот уже спал — лежал на матрасе, брошенном прямо на пол, отвернувшись к стене и натянув одеяло до ушей. Рафаил снял сапоги, не зажигая света, и сел на свой матрас, привалившись спиной к холодной стене.

Спать не хотелось. Слова Филарета всё ещё звучали в ушах: «Ты сейчас говорил в точности как старец. До интонации». Он вспомнил, как когда-то сам заметил это в Варфоломее, потом — в себе. Голос Ограды. Голос, который говорит не от себя, а от целого. Но где в этом голосе он сам? Где тот Миша, который когда-то стоял у окна в квартире сестры и смотрел, как Город живёт своей бессмысленной, жестокой жизнью? Где тот Рафаил, который плакал в пустом зале, репетируя речь о Лере? Неужели всё это — только этапы на пути превращения в функцию? В инструмент? В дверь, как сказал старец? Он потёр лицо ладонями. Кожа была сухой, обветренной, на скулах — жёсткая щетина. От рук пахло дымом костров и карболкой, которой они обрабатывали раны беженцам. Он устал. Не физически — физическая усталость была привычной и даже приятной, как после долгой работы в пекарне. Он устал от двойственности. От того, что каждый его поступок теперь имел два слоя: один — для других, правильный, вдохновляющий, пастырский; другой — для себя, сомневающийся, аналитический, разъедающий. Он думал, что эта двойственность пройдёт со временем, что вера вытеснит сомнения, но проходили месяцы, а она не проходила. Она стала частью его, как лёгкое заикание или привычка щуриться на свету. Может быть, это и есть зрелость? Может быть, зрелость — это когда ты перестаёшь ждать, что противоречия разрешатся, и учишься жить с ними?

Он встал, стараясь не шуметь, и подошёл к окну. Стекло было целым — одно из немногих в школе, — но покрыто изнутри ледяными узорами. Он подышал на него, протёр рукавом и выглянул наружу. Ночь была ясная, звёздная, и на пустыре, где они разбили палатки, горели костры — ровные, спокойные огни, вокруг которых спали люди. Дружинники, беженцы, добровольцы — все вперемешку. Ограда в миниатюре: порядок среди хаоса, свет среди тьмы. Он смотрел на этот лагерь и думал, что вот оно, его дело. Не слова, не проповеди, не беседы — а вот это: спящие люди, которые не боятся, что их убьют во сне. Которые знают, что кто-то стоит на страже. И этот кто-то — он.

И в этот момент он почувствовал то, чего не чувствовал уже очень давно, — тишину внутри. Не пустоту, а именно тишину. Как будто внутренний спорщик, годами не умолкавший, вдруг выдохся и замолчал. Может быть, потому, что устал. Может быть, потому, что увидел то же, что и сам Рафаил: спящих людей, огни костров, холодное небо над головой. Этого было достаточно. Этого было больше, чем достаточно.

Он вернулся к матрасу, опустился на колени и начал молиться — не заученными словами, а так, как молился в самые трудные моменты: просто стоя перед Ним и не требуя ответа.

— Я не знаю, есть ли Ты, — прошептал он. — Я не знаю, кто я. Но я знаю, что эти люди спят спокойно. И если Ты — это покой, который приходит, когда кто-то жертвует собой ради других, тогда Ты здесь. Тогда Ты — в этом. Я согласен. Я согласен быть дверью, инструментом, функцией. Я согласен не знать. Я согласен не понимать. Только не отнимай у меня этого. Этого — когда они спят, а я стою на страже. Этого — когда они просыпаются и видят, что мир не рухнул за ночь. Этого — когда они улыбаются. Ради этого я отдам всё. Даже себя.

Он замолчал. Тишина в комнате была полной, только дыхание спящего Филарета да далёкий рокот генератора. Но Рафаилу показалось — или не показалось? — что тишина эта была не пустой. Что кто-то стоял рядом и слушал. И этот кто-то не требовал веры, не требовал понимания, не требовал даже любви. Он просто был. Как огонь. Как хлеб. Как стена, за которой спят дети. Рафаил перекрестился и лёг. Сон пришёл мгновенно — глубокий, без сновидений, как провал в колодец.

Утром его разбудил шум. Не тревожный — обычный утренний шум лагеря: голоса, звон посуды, треск костров. Он открыл глаза и увидел, что Филарета уже нет — матрас пуст, одеяло свёрнуто. В окно лился серый, но яркий свет, и ледяные узоры на стекле начали подтаивать, стекая вниз прозрачными дорожками. Рафаил оделся и вышел в коридор. Школа уже бурлила: женщины несли воду, мужчины разбирали инструменты, дети сновали под ногами, и никто не кричал, не ругался, не плакал. Он прошёл через вестибюль, вышел на крыльцо и остановился, вдыхая морозный воздух. Лагерь жил. Палатки стояли ровными рядами, между ними горели костры, на которых уже варилась каша. У ворот, где дежурили братья, собралась небольшая очередь — местные жители из соседних кварталов пришли за хлебом. Никто не толкался, не лез без очереди. Все стояли спокойно, переговаривались вполголоса. Порядок.

К нему подошёл Филарет — свежий, бодрый, с румянцем на щеках.

— Доброе утро, брат. Ты долго спал. Я уже обход сделал. Всё спокойно. Ночью пытались прорваться мародёры с запада, но мы их отогнали. Без стрельбы. Просто вышли строем, и они ушли.

— Молодцы, — сказал Рафаил. — А где Марк?

— Повёл группу в соседний квартал. Там, говорят, в подвале много стариков и детей, не могут выбраться. Разбирают завал.

Рафаил кивнул. Он почувствовал, как внутри разливается тепло — то самое, которое он испытывал только здесь, в работе, в деле, когда всё получалось. Это было не счастье в обычном смысле. Это было что-то более глубокое и простое. Правильность. Осмысленность. То, ради чего стоило жить.

Через неделю прибыл гонец из общины — молодой брат на велосипеде, запыхавшийся, в грязной одежде. Он привёз письмо от старца. Рафаил развернул бумагу и прочёл. Почерк был мелкий, убористый, но твёрдый — рука Симеона не дрожала, несмотря на возраст.

«Рафаил, брат возлюбленный. До меня дошли вести о твоих успехах. Городской совет выражает благодарность. Но я пишу не для похвалы. Я пишу, чтобы предупредить: успех — это испытание. Ты стоишь на вершине горы, и ветер там силён. Не возгордись. Помни, что всё, что ты делаешь, — не твоё. Ты не хозяин Ограды, а только привратник. Когда вернёшься, я хочу говорить с тобой. Но не сейчас. Сейчас — делай дело. И да будет Бог с тобой».

Рафаил перечитал письмо дважды. «Когда вернёшься, я хочу говорить с тобой». Что это могло значить? Может быть, старец хочет дать ему новое послушание? Или, наоборот, отозвать обратно, потому что он слишком сблизился с миром? Или — и от этой мысли у Рафаила перехватило дыхание — старец чувствует приближение смерти и хочет назначить преемника? Нет, об этом думать рано. Симеон ещё крепок. Но тень будущего уже легла на эту бумагу. Он спрятал письмо за пазуху и пошёл раздавать распоряжения.

Прошёл ещё месяц. Зима вступила в свои права, и Город сковало морозами. Беспорядки утихли — не потому, что власти навели порядок, а потому, что люди выдохлись. Те, кто мог бежать, бежали. Те, кто остался, приспособились. Восточные районы, подконтрольные «Гласу народа», стали островком стабильности в море хаоса. Сюда тянулись беженцы из других частей Города, и лагерь при школе превратился в постоянное поселение — с деревянными бараками, с пекарней, с молельным домом, с лазаретом. Рафаил уже не помнил, когда в последний раз спал больше четырёх часов подряд.

В один из вечеров, когда он сидел в штабе над картами и отчётами, в комнату вошёл Григорий. Он приехал из общины с инспекцией и провёл в лагере целый день, беседуя с дружинниками, пересчитывая припасы, записывая что-то в свой неизменный блокнот. Вид у него был довольный.

— Ну что, Рафаил, — сказал он, усаживаясь напротив, — поздравляю. Ты создал образцовую колонию. Честно скажу, я сомневался, что получится. Думал, всё развалится через неделю. А вы держитесь.

— Это не я, — ответил Рафаил. — Это Ограда.

— Ограда, Ограда… — Григорий усмехнулся. — Знаешь, я ведь не очень-то верующий. Я практик. Я смотрю на то, что работает. И то, что вы здесь сделали, работает. Работает лучше, чем полиция, лучше, чем армия, лучше, чем социальные службы. Знаешь почему?

— Потому что мы даём людям не только хлеб, но и смысл.

— Именно. И теперь, когда мы доказали, что это работает здесь, нам дадут больше. Я был в муниципалитете. Они готовы передать под наше управление ещё два района. И это только начало. Через год-два мы сможем контролировать весь Город. Неформально, конечно. Формально — мы просто общественная организация. Но реальная власть будет у нас.

Рафаил отложил карту и посмотрел на Григория долгим взглядом.

— Ты говоришь о власти. Но мы не ради власти всё это делали. Мы делали ради спасения душ.

— А это одно и то же, — Григорий пожал плечами. — Чтобы спасать души, нужно, чтобы у тебя была возможность это делать. Возможность — это и есть власть. Неужели ты думаешь, что старец этого не понимает? Он понимает. Он посылает нас сюда не только для того, чтобы мы кормили голодных. Мы строим новое общество, Рафаил. Общество, основанное на принципах Ограды. И когда хаос закончится, люди увидят, что наша модель — единственная, которая устояла. И они примут её. Добровольно. Потому что альтернатива — смерть.

Рафаил молчал. Слова Григория были логичны. Они совпадали с тем, что он сам чувствовал, но боялся сформулировать. Ограда расширялась. И это было хорошо. Но что-то в этом неумолимом расширении пугало его. Как будто он стоял на палубе корабля, который набирает ход, и ветер уже вырывает штурвал из рук. Они хотели спасти Город. Но не получится ли так, что Город поглотит их самих?

— Я верю старцу, — сказал он наконец. — Если он считает, что так нужно, я подчиняюсь.

— Вот и славно, — Григорий хлопнул его по плечу и поднялся. — Завтра я уезжаю. Передам совету, что здесь всё под контролем. А ты продолжай в том же духе. И помни: ты теперь не просто брат. Ты — лицо Ограды в миру. Привыкай.

Он вышел, оставив Рафаила одного в тускло освещённой комнате, над картами и отчётами. «Лицо Ограды в миру». Он повторил эти слова про себя, пробуя их на вкус. Они были тяжёлыми. Очень тяжёлыми. Но он принял эту тяжесть.

В ту ночь ему приснилась Лера. Она стояла у окна в их старой квартире и смотрела вниз, на Город, который когда-то был цел. Она была в том самом сером пледе, куталась в него, как в саван. Он подошёл и встал рядом.

— Ты не виноват, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты сделал то, что должен был.

— Я не знаю, правильно ли это, — ответил он.

— Правильно? — она усмехнулась, и усмешка эта была точь-в-точь как при жизни. — Кто знает, что правильно? Ты просто делай. Делай, и всё. Как я не смогла.

Она повернулась к нему, и он увидел её лицо — не мёртвое, не восковое, а живое, но с той же звенящей ясностью в глазах, что и на предсмертной записи. Она протянула руку и коснулась его щеки. Рука была тёплой.

— Ты стал сильным, Миша. Сильнее меня. Иди. И не оглядывайся.

Он проснулся в слезах. За окном брезжил серый зимний рассвет. Филарет уже встал и гремел чем-то в углу, собираясь на утренний обход.

— Ты чего? — спросил он, обернувшись.

— Сон, — ответил Рафаил, вытирая лицо рукавом. — Снилась сестра.

Филарет помолчал, потом сказал — тихо, без обычной своей бодрости:

— Они всегда с нами. Те, кого мы любили. Даже если мы их не видим. Они — часть Ограды.

Рафаил кивнул. Он не знал, правда ли это. Но он хотел, чтобы это было правдой. И, может быть, этого хоте́ния было достаточно. Может быть, вера — это и есть хотение верить.

Он встал, оделся и вышел в холодное утро, которое пахло дымом, снегом и хлебом. Лагерь просыпался. Люди начинали новый день. И Рафаил, глядя на них, чувствовал, как внутри него медленно, мучительно, но неотвратимо рождается что-то новое. Не слепая вера — он уже знал, что не будет слепым никогда. Не цинизм — он не стал циником, несмотря ни на что. А что-то третье: спокойная, взрослая решимость делать то, что должно, не спрашивая о награде. Быть дверью. Быть инструментом. Быть Оградой — в той мере, в какой человек вообще может ею быть.

Он знал, что этот путь только начинается.

Глава 9. Смерть ветхого

Утро началось с крика. Не с молитвы, не с колокола, а с пронзительного, надрывного женского крика, разорвавшего тишину лагеря, как осколок стекла разрывает кожу. Рафаил, уже привыкший просыпаться от малейшего шума, вскочил с матраса раньше, чем сознание успело включиться. Ноги сами понесли его в коридор, вниз по лестнице, мимо растерянных, полусонных братьев, мимо беженцев, которые прижимали к себе детей и испуганно озирались. Он выбежал на крыльцо и увидел толпу у ворот лагеря — человек двадцать, не меньше, все возбуждённые, жестикулирующие, и в центре — женщина. Та самая, что кричала.

Она была немолода, лет сорока пяти, в разорванном пальто, с лицом, залитым слезами и кровью, сочащейся из рассечённой брови. Одной рукой она прижимала к груди узел с пожитками, другой вцепилась в рукав дежурного брата и не отпускала, а крик её — теперь уже не крик, а хриплый, срывающийся вой — повторял одно и то же:

— Они убили его! Убили! Прямо на улице! Я шла сюда, а они… они… там, на мосту… их целая банда… они режут всех, кто идёт к вам! Спасите! Спасите моих детей! Они остались там, в подвале, я не могу… Господи, помогите!

Рафаил протиснулся сквозь толпу, взял женщину за плечи. Она дёрнулась, как от удара током, но, увидев его лицо — спокойное, собранное, — затихла.

— Где? — спросил он. — Где банда? Где мост?

— У старого завода, — пролепетала она. — Там мост через овраг. Они поставили заставу. Говорят, что не пустят никого в ваши районы. Что вы — секта и что они будут вас жечь. Они убили моего мужа. Просто так. Он даже не сопротивлялся.

Рафаил выпрямился. Холодная ярость — не горячая, не слепая, а спокойная, как лезвие ножа, — растеклась по жилам. Он обернулся к Филарету, который уже стоял рядом с оружием — простой деревянной дубинкой, окованной железом, какие они делали для патрулей.

— Поднимай дружину, — сказал он. — Двадцать человек. Марк пусть останется за старшего в лагере. Выходим через десять минут.

Филарет кивнул и исчез. Рафаил ещё раз взглянул на женщину — её уже подхватили сёстры, повели внутрь, отпаивать горячим чаем, — и пошёл одеваться. Руки его не дрожали. Только в груди, под рёбрами, билась одна мысль: «Вот оно. Вот та черта, за которой слова кончаются и начинается кровь».

Через десять минут отряд вышел. Они шли быстро, почти бежали, рассыпавшись цепью по обе стороны дороги. Город вокруг был мёртв: окна заколочены, двери заварены, улицы пусты, если не считать одичавших собак, рыскающих в поисках падали. Снег, выпавший за ночь, хрустел под ногами, и этот хруст казался оглушительно громким в гулкой тишине. Рафаил шагал впереди, и Филарет, поспевая за ним, спросил вполголоса:

— Что будем делать, когда дойдём? Говорить? Или сразу…

— Попробуем говорить, — ответил Рафаил. — Но если не выйдет — будем драться. Другого выхода у нас нет. Эти люди перекрыли дорогу в лагерь. Если мы не уберём их, к нам не пройдут беженцы. Люди будут умирать в подвалах.

Филарет кивнул. Лицо его было бледным, но решительным. Он больше не был тем сломленным человеком, который вернулся к воротам общины, вымаливая прощение. Он стал воином — может быть, не самым умелым, но воином.

Мост появился из-за поворота внезапно — узкий, горбатый, с проржавевшими перилами, перекинутый через глубокий овраг, на дне которого чернела замёрзшая речка. На той стороне моста, у разбитого фонарного столба, горел костёр. Вокруг костра сидели и стояли люди — Рафаил насчитал около полутора десятков. Они были вооружены: у кого-то обрез, у кого-то арматура, у кого-то ножи. Одежда на них была пёстрая, разномастная — не форма, а сброд. Но сброд опасный, почуявший безнаказанность.

Когда отряд Рафаила приблизился к мосту, со стороны костра раздался окрик:

— Стоять! Кто идёт?

Рафаил поднял руку, останавливая своих, и сделал несколько шагов вперёд, на середину моста. Снег скрипел под сапогами. Он видел лица бандитов — молодые, злые, с лихорадочным блеском в глазах. Тот, что кричал, — высокий, бородатый, в расстёгнутой кожаной куртке, — вышел вперёд, поигрывая обрезом.

— Мы из «Гласа народа», — сказал Рафаил громко и спокойно. — Мы не хотим крови. Мы только хотим, чтобы вы пропустили людей, которые идут к нам за помощью. Это всё.

— А, так это вы, святоши! — Бородатый сплюнул в снег. — Слыхали про вас. Вы там у себя порядки наводите, а нам что? Нам жрать нечего, а вы хлеб раздаёте? А нам?

— Мы дадим хлеб и вам, — ответил Рафаил. — Если вы сложите оружие и придёте в лагерь. Там вы получите еду и кров. Но вы должны подчиниться правилам.

— Правилам? — Бородатый захохотал, и его смех подхватили остальные. — Слышите, парни? Они хотят, чтобы мы подчинялись! Нет уж, святоша. Это наш мост. И мы будем брать плату. Кто хочет пройти — пусть платит. А кто не платит — пусть подыхает. И ты, если не уберёшься, подохнешь первым.

Он вскинул обрез. Рафаил смотрел в чёрный зрачок ствола и чувствовал, как время замедляется, становится вязким, как мёд. Он вспомнил Леру. Вспомнил старца. Вспомнил слова: «Ты — дверь». И понял, что дверь не может отступать. Дверь стоит.

— Последний раз, — сказал он. — Уйдите с моста.

Ответом был выстрел. Пуля ударила в перила рядом с ним, выбив фонтанчик щепок. Рафаил не шелохнулся. Он поднял руку и резко опустил её — условный сигнал. И в тот же миг дружина, ждавшая в укрытии, бросилась вперёд.

Схватка была короткой и страшной. Бандиты, не ожидавшие, что мирные «святоши» полезут под пули, дрогнули. Кто-то побежал, кто-то упал, сбитый с ног ударом дубинки. Бородатый выстрелил ещё раз, но промахнулся, и Филарет налетел на него сбоку, выбил обрез, повалил в снег. Рафаил, не помня себя, бросился на помощь и вдруг почувствовал, как что-то горячее полоснуло по плечу — один из бандитов, юркий, как хорёк, достал его ножом. Боли не было. Была только холодная, сосредоточенная ярость. Он развернулся, перехватил руку с ножом, вывернул, и нападавший взвыл, падая на колени.

Через несколько минут всё кончилось. Бандиты, кто уцелел, бежали в сторону оврага и растворились в промзоне. На снегу, возле костра, лежали тела — трое. Ещё двое, раненые, лежали связанные. Из дружины Рафаила пострадал только один брат — ему прострелили ногу, но кость не задета, будет жить. Филарет, запыхавшийся, с рассечённой губой, из которой текла кровь, подошёл к Рафаилу и молча протянул ему тряпку — перевязать плечо. Рафаил взял тряпку, но перевязывать не стал — сначала подошёл к связанным пленным и опустился перед ними на корточки.

— Кто вас послал? — спросил он.

Один из них, тот самый юркий, что ранил его, зыркнул исподлобья и ничего не ответил. Второй, пожилой, с трясущимися руками, забормотал:

— Никто. Сами мы. Своей волей. Тут много таких… бригад. После погромов все разбились на банды. Мы не хотели убивать, клянусь, мы только хотели еду… нам сказали, что у вас много еды…

— Кто сказал?

— Люди. В городе говорят разное. Говорят, вы всё себе забираете. Говорят, вы беженцев в рабов превращаете. Говорят…

— Ложь, — перебил Филарет. — Мы кормим всех. И рабов у нас нет.

— Замолчи, — остановил его Рафаил. Он смотрел на пленного старика и видел в его глазах не злобу, а ту же самую пустоту, что и у беженцев в лагере. Пустоту, которую эти люди попытались заполнить насилием, потому что не знали другого способа. Он поднялся.

— Развяжите их, — сказал он. — И дайте им хлеба.

— Но они же… — начал кто-то из братьев.

bannerbanner