
Полная версия:
Алексей Хвостенко и Анри Волохонский. Тексты и контексты
– Все по-русски, а понять не могу.
Озадачило Никиту и редкое слово «повапленные», относящееся к гробам, из другой песни.
Прошло еще десять лет, и в начале девяностых Алеша появился в Питере. Принимали его «на ура». В газете «Невское время» появилась статья Володи Уфлянда «Второе пришествие Хвоста». В «Смене» и «Часе пик» были опубликованы интервью с «нашим парижанином». В свой первый приезд Хвост выступал, кажется, во всех творческих союзах. Я была на трех его концертах – в Союзе писателей, еще не сгоревшем, Союзе композиторов и ВТО. Залы всюду были переполнены. Старые друзья приходили с детьми и друзьями детей. Если в Союзе писателей прием был доброжелательный, но сдержанный, то в ВТО более эмоциональная публика не скрывала своих восторгов. В конце выступления Хвост спел песню «Мы всех лучше, мы всех краше, всех умнее и скромнее всех…». Все встали, стоя подпевали. Когда Хвост в конце концов ушел со сцены, эта песня еще долго на полную мощность звучала из динамиков. Под нее народ стоял в очереди в раздевалку.
Перед отъездом, в конце января 1992 года, в Малом зале Театра им. Ленинского комсомола Хвост выступил для своих друзей. Пригласительный билет на концерт гласил: «Хвост выставляет прощальный чайник вина». Эти слова, расположенные в форме чайника, можно было увидеть на лицевой стороне билета. На обратной стороне красовался силуэт героя вечера, сидящего на стуле, и прислоненная к стулу гитара. Зал был рассчитан на сто мест. На сцене, сбоку, стоял высокий стол, плотно заставленный бутылками «Саперави». Хвост выступал с «Аукцыоном». Еще в первом отделении страдающий от жажды автор приглашения, художник Вася Аземша, встал со своего места, подошел к столу и удалился с одной из предусмотрительно открытых бутылок, на ходу потягивая вино из горлышка. В антракте Хвост объявил, что зрители, пока артисты отдыхают за кулисами, могут угоститься вином. После минутного замешательства зрители не заставили повторять приглашения. Запись этого концерта частично вошла в фильм о Хвосте, значительно позже показанный по телевидению. Я увидела эту картину летом в Тбилиси. Узнавала знакомые лица – Алисы Тилле, Васи Аземши и даже своей персоны – и кричала на всю комнату подруге:
– Света, посмотри, это Алиса, а это я, а меня видишь?
После одного из концертов большой компанией мы пошли к Жене Прицкеру, у которого остановился Хвост. Помню Володю Эрля с тогдашней женой Соней, Беллу Улановскую и ее бывшего мужа, поэта Леву Васильева, девушек из группы «Колибри». На столе лежали купленные на базаре маринованный чеснок, черемша, соленые огурцы, грибы. Хвост, не так давно лежавший по желудочным делам в больнице и якобы соблюдающий диету, прежде чем взять очередное соленье, спрашивал у соседей:
– Это не очень острое? – и, получив утвердительный ответ, накладывал себе на тарелку новую порцию.
Помню, как он хвалил Леню Федорова:
– Вы все говорили: Хвост, приезжай, а вот Ленечка взял и приглашение прислал.
Выступал Алеша и на Пушкинской, 10, у Бориса Понизовского, его старинного знакомого.
В другой раз Хвост приехал в родной город весной 1995 года. Перед самым его отъездом вышел из печати составленный им совместно с Эрлем стихотворный сборник «Продолжение». Алеша оставил для меня экземпляр этой книжки у Вани Стеблин-Каменского. Инскрипт гласил: «Кузине Хвоста – от Хвоста». Кажется, в свой предпоследний приезд Хвост пел в «Орландине», тогда еще находившейся на улице Мира, на Петроградской стороне. Перед концертом Алеша попросил пропустить в зал всех безбилетников. В обнимку с Юлей Беломлинской, изрядно навеселе, он подошел ко мне и получил в подарок мою книгу «Авангард и окрестности», где был и очерк о нем, написанный по просьбе Бориса Иванова. За те годы, что мы не виделись, Алеша сильно сдал, но выглядел эффектно в черных кожаных брюках и черной рубашке в узорчатую дырочку. В «Орландине» был его сольный концерт. Первое отделение прошло вяловато, но во втором он распелся и порадовал внезапно проснувшейся энергетикой. Один из моих спутников, Петя Казарновский, сделал много снимков с этого концерта.
Последний раз я увидела Хвоста в Театре эстрады. Алеша выступал с «Аукцыоном». Все билеты были проданы за несколько дней до концерта. Из публики запомнился Андрей Битов, подошедший поздороваться с нашей компанией. Старые песни Алеша исполнял по памяти, а стихи читал по книжке, надев очки. Видно было, что он болен. После концерта мы пошли за кулисы. Хвоста опекала его московская подруга Лена. Пришла Наташа Пивоварова. Договаривались о совместном выступлении и репетиции. Юрий Ушаков сфотографировал нас с Алешей. На заднем плане снимка стоит Владимир Эрль.
Последний в Питере концерт Хвоста в ГЭЗе я видела только в записи. Вскоре из Москвы пришло известие о его кончине.
Юрий Мамлеев
ВОСПОМИНАНИЯ <ОБ АЛЕКСЕЕ ХВОСТЕНКО>63
<…> Истинным хозяином русской парижской жизни в эмигрантской среде был Алексей Хвостенко. В каком смысле «хозяином» – он, приехавший из Москвы и живший когда-то в Санкт-Петербурге, не подчинился никакой осознанной необходимости, он жил как в богеме, совершенно не считаясь с тем, что происходит. Есть ли у него деньги, нет их, – он жил как поэт. Он был и художник, и скульптор, и музыкант, писал пьесы, стихи, песни. Мы были друзьями и часто встречались – и у него, и у нас, и в бесчисленных кафешках. Это был человек полета нежного, слегка мистического и совершенно бескорыстного. Общаться с ним было одно удовольствие. Потом, когда осуществился прорыв и началась перестройка, ребята-рокеры из Москвы и Питера просто обожали его. Они ночевали у него на квартире, и там стоял дым коромыслом, все кружилось… Он пил очень много, но по-французски, то есть никогда не напивался, а всегда был в легком отключении. А если и в нелегком, то все же не до конца. Поэтому он всегда жил, не теряя себя. И так же, кстати, он жил в Москве и в Питере – подчиняясь исключительно своей интуиции, зову своей поэзии, как будто быта и обыденной жизни с ее заботами просто не существует. Он работал во Франции даже маляром. Маше64 он по этому поводу сказал:
– А что еще делать поэту в Париже?
Он был очень остроумный, веселый, компанейский. Он мог говорить на любую тему, и поэтому вокруг него крутилась вся эмигрантская парижская богема. Одним из самых удивительных качеств Хвостенко была, на мой взгляд, та необыкновенная, почти райская легкость, с которой он проходил по жизни. Он был весел в самом райском смысле этого слова, это не было грубое веселье, это было веселье свободной души. Он очаровывал людей и был лишен малейшей враждебности по отношению к ним. Он был поэтом, который, пожалуй, должен был жить, скажем, в Петербурге начала XX века, а не в грозной атмосфере современности, и эту грозность и тревожность он как бы не признавал. Для него был только полет – полет жизни, полет вина, полет дружеской беседы, и он жил, не обращая внимания на быт, не думая о деньгах и не зная всех тех тупых забот, в которые погружен современный обитатель большого города. Он нашел так называемый сквот на рю де Паради – место для «маргинальных» художников и поэтов. Это был пустующий дом, где собиралась самая разношерстная публика, и когда уже начиналась перестройка, стали приезжать люди из России, как бы чем-то озаренные… Он принимал абсолютно всех, никакие политические убеждения и прочая чушь для него роли не играли. Он умел видеть в человеке самое лучшее, что в нем было. У нас с Машей были с ним очень теплые отношения; попросту говоря, это был один из самых наших близких людей… Нам, конечно, было не угнаться за его богемной жизнью, поскольку мы оба работали, но по вечерам начинались тусовки, что слегка напоминало московскую жизнь, только без эзотеризма и серьезности. Этого в эмиграции не хватало. Если сравнить Хвостенко и его полет с тем, что было в Москве, с полетом, скажем, окружения Южинского… Там ведь тоже все презирали быт и жили только искусством, поэзией, жили всеми возможными духовными прозрениями, которые только были им доступны. Ну разве Головин65 не был в совершенно потрясающем полете? Однако полет Хвостенко отличался от полета людей, с которыми я общался в Москве, на Южинском. Его полет был светлый, беззаботный, райский и веселый в лучшем смысле этого слова. Конечно, полет южинских персонажей отличался от Алешиного своим качеством. Скажем, полет Головина был слишком серьезен, невесел; он обладал аурой гротеска. Смех – да, был, но больше было глубины и тяжести, что отличало от Хвостенко почти всех. Была в наших полетах тяжесть, было контролируемое отчаяние, что ли… Лучше сказать, что это было отчаяние при знании того, что мы все равно спасены. Наш полет был на грани между бездной и Богом. Другими словами, это был философский, метафизический полет, а не райский. Таким райским полетом обладал только Хвостенко, а наше – это, конечно, было совсем другое. В качестве символа южинского полета можно представить ситуацию, когда, например, читают стихи Блока в каком-то предсмертном бреду. Ощущение того, что этот мир напоминает бред, было очень распространенным в нашей среде. Это и радовало, и умиляло, и в то же время казалось чем-то грозным, эсхатологическим. То есть вся атмосфера Южинского была серьезно-мрачноватой и в то же время бесконечно уверенной в абсолютной безграничности духовных возможностей человека. Каким-то образом ад и рай присутствовали в наших полетах. Действительно, читать Малларме или Бодлера, лежа на рельсах, по которым на тебя несется поезд, это, пожалуй, символ; это было великим символом всех наших переживаний. Вспомним Головина:
И с обнаженного лезвияТеки, моя кровь, теки.Я знаю: слово «поэзия» —Это отнюдь не стихи.Это был совсем другой подход. В то же время полет Хвостенко был уникален – только он обладал этим полетом, только он обладал способностью не видеть мрака этого столетия, и это было похоже на чудо. Но на самом деле это было не чудо, а свойство его души. <…>
Кира Сапгир
«Я УМЕР, Я УМЕР – ПОКА ЕЩЕ ЖИВ…»66
Памяти Алексея Хвостенко
С диагнозом «сердечная недостаточность» в возрасте 64 лет умер поэт и музыкант Алексей Хвостенко. Или Хвост. Один из самых знаменитых маргиналов, самых светлых фигур андеграунда. Алексей Львович Хвостенко, эмигрировавший во Францию в конце 70‑х, – автор десятков песен, сотен картин, инсталляций, скульптур, десятка книг и множества пьес, непосредственный свидетель и участник истории отечественного поэтического авангарда второй половины XX века.
Произошло то, о чем было страшно думать – и о чем приходилось догадываться: что наступит этот день, когда мы будем, плача, слушать голос на пластинке или с последних лент магнитофона…
– Степь ты полустепь, полупустыня…
Слова песни доносятся в шорохе заезженной пленки из раздолбанного магнитофона-калеки, притулившегося на полу возле колченогого дивана. Здесь же авторы – Анри Волохонский и Алеша Хвост, оба в рембрандтовских беретах. Один с рафаэлевскими локонами; у другого – ван-дейковская бородка клинышком. Дело происходит в Москве, а может, в Питере 60‑х.
У нашей дружбы с Хвостом – срока огромные. С тех пор, как в московской коммуналке у меня на Спартаковской улице Генрих Сапгир устроил (впервые в СССР) квартирную, вернее «комнатную», выставку Хвостенко – впрочем, я уже рассказывала об этом67. С тех самых пор мне был выдан бессрочный пригласительный билет на вечный Пир, на бесконечный праздник дружбы, который постоянно справлял Хвост, – будь то московский заныр или парижский скват.
У Хвоста на пиру всегда было много званых – и много избранных. Со всеми он ходил в обнимку. На всех широтах сиживал за «чайником вина», болтая ногами, на колченогих стульях, треснувших сундуках, продавленных креслах. По первой просьбе друзей ладил «кифару», безотказно пел:
– Отворите шире воротаУ меня во среду субботаВ понедельник тоже субботаДаже в воскресенье суббота…Внимательный читатель (а чаще слушатель) хвостенковской поэзии обнаружит там и сакральный «город золотой» – и «страну больших бутылок, где этикетки для вина, как выстрелы в затылок». В этой «перестрелке» проходила видимая часть жизни поэта. Однако была у него и другая жизнь, хранившаяся в глубокой тайне. Потаенная жизнь, где «Вяжет дева кружева, / Белый шьет наряд невеста…».
Поэзию Алексея Хвостенко человек с воображением может представить в виде синего прозрачного камня. Драгоценного камня со множеством сверкающих граней, где крутятся веселые поэтические чудища, полузвери, полулюди, полурастения, вызванные дудочкой заклинателя из созидательного хаоса. Как мало кому в XX веке, Хвостенко удалось восстановить эллинскую природу поэзии, ее изначальную суть – ликующий гимн в честь древнего божества, чье имя – Энтузиазм («Мы всех лучше! Мы всех краше!»). Эту поэзию надо воспринимать как театр, как дионисийское торжество, где любой текст, от частушки до философского трактата, превращается в танец, действо, разыгранное по ролям и нотам. Попав туда, зритель-читатель стоит перед дилеммой: принять странные, да и не вполне различимые правила этой игры либо выйти из зала прочь.
В его душе царила эллинская ясность, и, конечно, поэзия была его главным уделом и делом. Алексей Хвостенко и к самому слову «поэт» относился чрезвычайно ответственно, произнося его по-петербургски твердо, с четкими артикулированными круглыми гласными. И всех людей он делил на поэтов и остальных.
Несколько лет подряд в подземелье на Райской улице близ парижского Восточного вокзала существовал русский клуб «Симпозион» (по-эллински «Пир»), который Хвост со товарищи создал, отремонтировав пустующее помещение бывшей типографии. По четвергам там назначался «открытый микрофон». Каждый (внеся символическую мзду) имел право спеть, сыграть, прочесть стихи – свои или чужие. Приходящие в «Симпозион» двигались по узкому двору-кишке, вымощенному брусчаткой вперемежку с толстенными, мутно светящимися ромбами матового стекла. Спустившись по лестнице, посетитель попадал в просторную подземную залу, где высились старинные печатные станки, превращаясь по мере надобности то в инсталляции, то в декорации для подвальной Мельпомены. В центре на эстраде мерцал серебристый тоненький микрофон. Тот самый, открытый для всех.
«Хвостовские радения» на четвергах в «Симпозионе» породили панк-диск «Репетиция», музыкальную импровизацию под «шаманский» монолог-пение Хвостенко. Все писалось вживую, без переделок и наложений. Все на диске сохранено как есть.
«Я никогда бы не написал своих стихов и песен, не будь Хлебникова. Я плод с этого ствола», – говорил Хвост, записавший вместе с рок-группой «АукцЫон» диск «Жилец вершин» на хлебниковские стихи. Однако все же как коробит сладковатая безвкусица многих статей и высказываний о Хвостенко типа «дедушка русского рока»!
Он говорил: «Для меня занятия всеми искусствами – совершенно одно и то же. Древние греки называли все, что делается в искусстве, „музыкой“. Пластика, танец, театральная мизансцена, слово, записанное на бумаге, – музыка и для меня. Но в первую очередь я ощущаю себя средневековым трубадуром. Болтаюсь из страны в страну в компании своих друзей – жонглеров и фокусников. И не знаю, с кем придется кланяться…»
Эти вечные друзья – фавны-гопники, орландины-менады в джинсах – вся блаженная хвостенковская свита.
Он сам был бесконечно обаятелен. Никогда не говорил резко, но если нужно, высказывался нелицеприятно и принципиально. Его отличали абсолютный вкус и чутье, в особенности на всякую фальшь, от которой он отшатывался сразу и резко – срабатывал механический рефлекс. «Кто от мира независим…» – одна из самых значимых песен для понимания его личности и отношения к жизни. Алексей Хвостенко был куртуазен и неуправляем – был, как сейчас принято говорить, «отвязным». А если и управлялся чем-то, то скорее какими-то иными законами, действуя по другим правилам игры, чем другие… Притом игры Хвоста могли, кстати, быть и запрещенными («идет скелет, за ним другой – кости пахнут анашой…»).
В его дионисийской душе жила языческая безмятежность, божественный покой – но тайно гостил и ужас. «Мне трудно петь, – частенько жаловался Хвост в последнее время. – Пою песни, но голос уже садится. Значит, петь мои песни будет кто-то из молодых трубадуров. Они, песни, того иногда заслуживают».
Хвостенко так и не оформил французское гражданство, долгие годы оставался апатридом. Он считал: «Место поэта – на ничейной земле. Ни Москва, ни Петербург, ни Париж – не родина мне. Моя родина, наверно, рай».
Есть песня: «Не пускайте поэта в Париж». Многим хочется постфактум, перефразируя, петь: «Не пускайте поэта в Москву». Год назад, получив по спецразрешению Кремля российский паспорт, «жилец вершин – жилец подвалов» поднялся на ярко освещенные российские подмостки, оказался востребованным, в зените славы. Но для маргинала слишком яркий свет резок, опасен слишком сильный шум.
Случилось то, что случилось, все же за последний год Алексей Хвостенко многое успел: дал десятки концертов, на которые ломились поклонники, записал два диска, обнял близких и друзей и подготовил персональную выставку «Колесо времени».
Он прожил певчую птичью жизнь, не нажив палат каменных, как праведнику и положено.
У меня в альбоме хранятся фотографии Хвостенко, молодого, похожего на Джона Леннона, в модных битловых темных круглых очочках. Еще фото – в Крыму, с гитарой, в расстегнутой рубашке. Есть и парижские, эксцентричные – в расшитой кацавейке, с косичкой, как у даосского старца; и еще одна – с поэтами (Сапгиром, Леном, Кедровым) на фоне скватовских эфемерных глубин.
…Он умер от сердечной избыточности. Алексей Хвостенко – одно из доказательств Бытия Божьего. Свободный человек, поющий скворец, вечный битник, гражданин мира.
Без него в нашем мире станет темнее.
Алексею Хвостенко посвящается
Скворцы цыганской нацииИспытывать должныСоблазн аллитерации —Свистульки сатаны.Пусть тайна и мутацияПрожилки на листе —Пустая имитацияНаколки на локте —В дыму смолы и ладанаЗакручивал февральНад ледяною надолбойАлмазную спираль.Кочующему племениВ стремлении сквозном —Сличать приметы времени,Как в зеркале кривом,Танцующие синиеЛекалы скольжины,Где силовые линииСлегка искажены…РЕЦЕНЗИИ
Кирилл Медведев
<РЕЦЕНЗИЯ НА:> АЛЕКСЕЙ ХВОСТЕНКО. КОЛЕСО ВРЕМЕНИ. САНКТ-ПЕТЕРБУРГ: ATHENEUM; ФЕНИКС, 199968
Алексей Львович Хвостенко – фигура в российской культуре уникальная и реликтовая. Одна из самых экстравагантных персон петербургского андеграунда 60‑х. В конце семидесятых он эмигрировал, поселился в Париже, где издавал совместно с Владимиром Марамзиным журнал «Эхо», выставлялся как художник (или скульптор?) в Хрустальном дворце, писал стихи и пел песни. Среди последних проектов Хвостенко – музыкальный альбом на стихи Хлебникова, записанный с группой «Аукцыон».
В его новую книгу (предыдущая называлась «Продолжение» и вышла в 1995 году в Петербурге) вошли стихи, писанные на протяжении 35 лет – последнее датируется 4 января 1999 года.
Генезис поэзии Хвостенко (почти все, что будет сказано о Хвостенко, применимо и к Анри Волохонскому – настолько близки и творчески, и биографически они были и есть; некоторые называют их «архаистами») формально выводится из обэриутов, эмоционально же традиционный абсурдизм ХX века ему по большей части чужд. Его абсурд не проникнут отчаянием и безысходностью, как у обэриутов или европейских абсурдистов, а, напротив, светел и жизнерадостен, по-доброму ироничен – в этом он, безусловно, принадлежит не ХX веку, а Ренессансу или Античности. Между тем, возможно, именно «архаисты» и сформировали третье, «постпостфутуристическое», поколение русского авангарда, подхватив хлебниковскую, опосредованную обэриутами интенцию поэтического освоения языкового пространства вне близлежащих смысловых территорий.
Но если основная претензия футуристов – «язык будущего», а обэриуты явились скорее реакцией на грандиозное смещение языковых пластов 20–30‑х годов (т. е. поэтически, интуитивно «освещали» современное им состояние языка: усиливающийся разрыв между значением и предметом, нарастающий идеологический диктат языка – короче, ситуацию, когда градус абсурда и в общественной, и в литературной жизни уже явно начинал зашкаливать), то тексты Хвостенко питаются энергией поэзии старинной. Это тот случай, когда в современном стихе современность существует в основном на уровне метода. Архаика же (и классика тоже) подпитывает материалом, интонациями.
Вдохновением. Отсюда обилие травестийных риторических конструкций или такая вот, например, форма, почти гекзаметрическая:
пой, пой волны прохладу горизонтаколеблемого полднем знойным тамарискаи т. д. – немыслимая ни у футуристов, ни у обэриутов. И те и другие, в отличие от «архаистов», имели серьезные претензии к предыдущей традиции.
Поэзия Хвостенко, помимо всего прочего, – еще один вызов общепринятой модели восприятия литературы, в основе которой – приятие лишь того, что так или иначе затрагивает сферу личного эмоционального опыта. Читатель требовал и требует от автора проникновения в свои собственные, не бог весть какие глубины – чтоб «думать и жить помогало». В советских инструкциях по эксплуатации литературы такой подход постулировался уверенно и непреложно.
Не то у «архаистов». Как бы изначально незрелая, юношеская, декларативно несмышленая и безответственная, родившаяся, может быть, как защитная реакция языка, внутренний бунт против засыхающего советского канцелярита, их поэзия – роскошь, вещь дорогая и в хозяйстве ненужная. Драгоценный камень со множеством разноцветных граней. Веселые поэтические чудища, полузвери, полулюди, полурастения, вызванные дудочкой полупьяного заклинателя из первобытного хаоса материала. Как мало кому в двадцатом веке, архаистам удалось запечатлеть в стихе радость, именно радость, бесконечное празднование творческой вседозволенности, ритуал торжественного и бесстыдного самолюбования. Поэзия, способная вызывать прежде всего восторг – не туманную меланхолию, не труднопостижимый и всеоправдывающий катарсис, не заживление родовых и благоприобретенных языковых травм, а буквально восторг – когда слово наяву шевелит усами, сосет под ложечкой, щиплет в носу, щекочет за ухом или залезает на плечи. Поэзия понимается не как объяснение в любви, не как подслушанная исповедь, не как доверительная беседа или страница из дневника, но как театр или даже цирк, где любой текст – от частушки до философского трактата – показывается как фокус, разыгрывается по ролям и нотам. Зритель находится на сцене, а сцена крутится, поэтому точка зрения меняется ежесекундно (как в несбывшемся театральном проекте Бориса Понизовского – равно выдающегося деятеля петербургского артистического подполья; они, кстати, были знакомы с Хвостенко). Такой театр неизбежно ставит перед читателем дилемму: либо принять странные и по-своему жесткие (в силу их почти полной неразличимости) правила игры, либо выйти из зала после первой же сцены, да еще потребовать деньги.
Эта поэзия распаляет самолюбие читателя еще и потому, что, представляя собой, на первый взгляд, «набор слов» (на взгляд более внимательный – набор смыслов, звуков и т. п.), непременно заигрывает с базовым стереотипом зрительского восприятия современного искусства («я тоже так могу»), вызывая либо – в большинстве случаев – гнев и отторжение («это не поэзия!»), либо – что реже, но гораздо оправданнее – внутреннее торжество, практически адекватное авторскому. Если говорить о какой-либо функции такой поэзии, то она состоит, по-моему, именно в этом. Тексты Хвостенко – поэзия тотальной возможности, полувоплощенный хаос. Иллюзорная легкость нанизывания слов на нити причудливой гармонии должна оставлять читателю ощущение доступности подобного развлечения. Фраза «когда все станут художниками» мелькает в одном программном документе, своего рода манифесте «Верпа», написанном другом и единомышленником Хвостенко поэтом Леонидом Ентиным: «…тем более изумительны результаты ветеринара-верпатора и охотника Хвостенко. Практически, в данной области основные достижения принадлежат ему. <…> Хитрая Верпа пытается спрятаться в дебри языка. Но мы применяем предложенные А. Хвостенко химикаты, и хитрому зверю не уйти. <…> В интервью с нами А. Хвостенко сказал: „Когда все станут художниками, каждый сможет постоянно общаться с Верпой“».
Поэзия Хвостенко существует в момент перехода от ситуации реальной (когда понятие классического как меры вещей уже достаточно распылено, но все-таки еще существует) к ситуации утопической (когда классики, а следовательно, и критериев, и канонов не существует, и каждый поет свою песню – равно гениальную, ибо авторитетов нет, подражать некому, а плохое произведение – чаще всего произведение подражательное, суррогат, «грубая копия», не так ли?).
Поэзия Хвостенко во многом апеллирует к детскому восприятию, но без форсированной самоцензуры, которую – ориентируясь на ограниченный словарный запас и сравнительно узкий кругозор ребенка – неизбежно приходится осуществлять «настоящим» детским поэтам (кстати, нельзя не провести параллель между поэзией архаистов и английским классическим абсурдизмом: тот же аристократизм и лукавая утонченность). Приемы детской поэзии налицо: тот же примитивизм, звуковая игра, огромное количество животных как носителей тайны и колоссального комического потенциала – педалирование циркового, акробатического начала в природе и в искусстве.