banner banner banner
Ленинбургъ г-на Яблонского
Ленинбургъ г-на Яблонского
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ленинбургъ г-на Яблонского

скачать книгу бесплатно

Радж Капур,
Посмотри на этих дур:
Все московские стиляги
Помешались на Бродяге.

Так пели на мотив популярной песни из фильма шутники, которые, однако, умудрялись по нескольку раз просмотреть этот первый шедевр индийского кинематографа. Радж Капур стал культовой фигурой, героем советского сознания. На «Бродягу», как и следующий фильм Капура – «голубоглазого короля Востока» – «Господин 420», билеты было не достать даже на повторных прокатах этих лент («Бродяга», побив все рекорды, выходил в прокат ещё четыре раза: в самом конце 50-х, в 1966, в конце 70-х и в середине 80-х). Такого кино у нас ещё не видели. Все в нем сошлось: неповторимое обаяние звездной пары – Раджа Капура и Наргис, очаровательная искренность их экранного существования, бесконечная музыка с танцами – тогда эта приправа была в новинку и покоряла, социальная критика пороков буржуазного мира в духе социализма «по Неру» и неподдельная лирика… Но главное – мелодрама. Мелодрама вообще властвовала над нашими душами, измученными тоскливой казармой всего тогдашнего мироустройства страны победившего социализма и его выморочным лозунговым искусством. Надо было выплакаться, распустив крепко сжатые онемевшие от напряжения губы. Поэтому длинные очереди в кассы предварительной продажи опоясывали кинотеатры и близлежащие дома, когда предполагался показ, скажем, «Моста Ватерлоо» или «Леди Гамильтон». Эти фильмы были сняты до войны, но до нас они дошли в виде «трофейных», уже после ее окончания. Вообще трофейные фильмы, на которых держался финансовый план советских кинотеатров, нанесли сокрушительный удар по сознанию советского человека. Однако публика с этих и других подобных фильмов (хотя эти два названных с изумительной Вивьен Ли возвышались над всем остальным трофейным наследством) уходила в слезах. После Бродяги слез не было. Вернее, возможно, и были, но это были не слезы отчаяния и безнадежности. Капур нашел удивительный сплав: мелодрама с оптимистической улыбкой в духе Чарли Чаплина, свою связь с которым Капур не скрывал – характерные усики, укороченные штаны, пластика. Главное – дух его фильмов, в которых большая и чистая любовь есть маяк в беспросветном существовании, а юмор не дает отчаянию овладеть и героям, и зрителям. Даже грустный финал «Бродяги» внушал надежду… Как мы все в ней нуждались! Юные не могли без нее устремляться в жизнь, их родители хотя бы в темном и душном зале кинотеатра оживали душой. После «Сказания о земле Сибирской», «Кавалера Золотой Звезды» или «Заговора обреченных» «Бродяга» был потрясением.

Эти события и сейчас согревают память. А память дает надежду прожить вторую жизнь. Хотя фильмы изменились и длинные очереди не опоясывают городские кварталы. И в несуществующем «Спартаке» не получишь ребристый шарик мороженого в вафельном стаканчике, и не выйдет женщина в длинном зеленом платье петь про казаков в Берлине.

Нет, хорошо все-таки, что из Анненкирхе сделали «Спартак», а не овощной склад. И не бассейн. Из бассейна делать опять кирху хлопотно: куда, к примеру, убрать бетонную чашу бассейна. Впрочем, нынешние все могут. И в бассейне сделать кирху. Как мода продиктует. Подняли пол на 4 метра, похерили уникальную систему кирпичных сводов, покончили с идеальной акустикой. Служба ныне идет, но это не Петрикирхе. Всё – муляжи с микрофонами. Слава Богу, пока что не сажают евангелистов-лютеран.

Негласное соперничество и потаенная ревность, конечно, были. Наша старше: первое деревянное здание Анненкирхе построено в 1704 году. Но в Петрикирхе был самый большой в городе орган фирмы «Валкер» с 3753 трубами, и росписи огромного зала поражали роскошью: в алтаре – Гольбейн-младший: «Иисус с Фомой неверующим» и полотно «Распятие» Карла Брюллова и его же парные медальоны – Петр и Павел. (Куда все это делось во времена бассейна и складов? Что-то прибрал к рукам «Русский музей», – ему не привыкать – что плохо лежит; остальное, якобы, пропало – кто проверит?). Выпускники нашей Анненшуле – знаменитости, но и в Петришуле – не пролетарии учились, однако там «имен», казалось, больше, что огорчало. Модест Мусоргский и Даниил Хармс, Юрий Лотман и Павел Вяземский, Ефим Эткинд и Карл Росси, Федор Вадковский и Надежда Голубовская, Нина Дорлиак и Сева Новгородцев, генерал-майор Михаил Фонвизин с братом Иваном – декабристы и генерал от инфантерии Николай Волконский – дед Льва Толстого (во многом прообраз старого Болконского). Ученых же с мировым именем не счесть. Все они могли перевесить наших Николая Миклухо-Маклая и Бориса Гребенщикова, Елену Грановскую и Карла Фаберже, Виктора Корчного и Сергея Мартинсона (плюс всех ученых, но меньшим количеством). К тому же «там» училась любимица ленинградцев Елена Юнгер и позже – уже в школе № 222 – всем известные Михаил Казаков и Александр Хачинский, зато «у нас» – Сергей Дрейден.

«Там» в самом начале XX века получил казенную квартиру преподаватель, затем заместитель директора Главного Немецкого училища Св. Петра (Петришуле) Александр Германович Вульфиус – известный историк, выдающийся медиевист, исследователь средневековой духовной культуры, в первую очередь религиозной. Квартира размещалась в учебном корпусе училища позади Церкви св. Петра. «Петербургские» Вульфиусы вели свою историю от рижского купца Александра Эммануила Вульфиуса, сын которого, Герман, в первой половине 19-го века переехал в столицу на Неве. Эти Вульфиусы являлись тем уникальным островком европейской – германской культуры, без которой подлинный град Петров не представляем и не воссоздаваем в памяти.

Кого и чего не видела квартира Александра Германовича?! Мария Юдина – страстная, неукротимая, гениальная. Бескомпромиссная и убежденно ищущая. Ещё с юности погруженная не только в музыкальный, но и философско-религиозный мир, она находит в Петербурге – в «Круге Бахтина», в кружке Г. Федотова «Переоценка ценностей», в кружке А. Мейера «Воскресенья» и, конечно, в квартире Вульфиусов – ту необходимую ей атмосферу, к которой привыкла в Невеле и в которой нуждалась в новом для нее Петрограде.

Юдина, конечно, одна из самых мощных фигур русской культуры XX века. Ещё в далекой юной – невельской – поре своей жизни, 15-летняя, она поражала своим интеллектом, начитанностью, талантом музыканта-мыслителя небывалого своеобразия и неюношеской глубины – в 13 лет была принята в Консерваторию, – совершенным знанием (к 19-ти годам) немецкого, французского языков, латыни, трудов Вл. Соловьева, Сергея Трубецкого, Павла Флоренского (с которым позже состояла в многолетней переписке). Именно в родном Невеле она вошла в круг Михаила Бахтина, круг интеллектуалов, таких, как впоследствии ставшие известными русский философ Матвей Каган, литературовед и музыковед Лев Пумпянский, философ, лингвист, музыковед Валентин Волошинов; к ним позже присоединился Иван Соллертинский (бывший в разы многограннее, глубже, мудрее и энциклопедически эрудированнее, нежели представал в байках И. Андроникова), Павел Медведев – участник «Витебского ренессанса» (последний перед октябрьским переворотом городской голова Витебска), выдающийся историк и теоретик литературы, «самый популярный из наших преподавателей, профессор /Ленинградского университета/ Медведев, известный лектор, которого знал весь Ленинград», как писал впоследствии Анатолий Краснов-Левитин, откликаясь на арест Медведева. Это был круг самой изысканной интеллектуальной элиты России.

Родившаяся в еврейской семье – Невель входил в черту оседлости, – Мария Вениаминовна Юдина крестилась в 1911 году и бо?льшую часть жизни была убежденной «тихоновкой», то есть не принимала сергианство, Московскую Патриаршую церковь. Лишь в 50-х, если не позже, под влиянием о. Николая Голубцова, протоиерея Русской Православной церкви, она все же перешла, «вернулась», по ее словам, в лоно официальной церкви. Чем и как убедил ее о. Голубцов, не знаю, но известно, что был он человеком чрезвычайно достойным. (В те странные времена большинство служителей Православной церкви были людьми чрезвычайно достойными, во всяком случае, так нам тогда казалось, мы к ним тянулись… Далекие времена. Ушедшие.) Его духовным чадом некогда был о. Александр Мень; дочь Иосифа Сталина Светлана, которую о. Николай крестил в 1962 году, вспоминала: «Лицо одновременно простое и интеллигентное, полное внутренней силы. Он быстро пожал мне руку, как будто мы старые знакомые, сел на скамью у стены, положил ногу на ногу и пригласил меня сесть рядом. Я растерялась, потому что его поведение было обыкновенным. Он расспрашивал меня о детях, о работе, и я вдруг начала говорить ему все, еще не понимая, что это – исповедь. Наконец я призналась ему, что не знаю, как нужно разговаривать со священником, и прошу меня простить за это. Он улыбнулся и сказал: ”Как с обыкновенным человеком”».

Крестившись, Юдина не закончила, а лишь начала свой путь к Богу. Путь, простиравшийся до ее последних дней. Это – не фигура речи, это суть ее жизни. Так же, как не внешний обрядовый знак или, тем более, чудачество, а непреодолимая потребность только так – босиком, сойдя с поезда в Лейпциге, идти к собору св. Фомы, где находился саркофаг с останками И. С. Баха. (Юдину заграницу не выпускали, две поездки в ГДР и Польшу – исключение). Для нее путь к Богу – путь через музыку, к музыке, к Баху. «Я знаю лишь один путь к Богу – через искусство. Не утверждаю, что этот путь универсальный. Я знаю, что есть и другие дороги, но чувствую, что мне доступен лишь этот. Все божественное, духовное впервые явилось мне через искусство, через одну ветвь его – музыку», – сказано ею в 16 лет. Но не только через музыку, – и через философское осмысление этого пути. Поэтому ее подвижническое постижение религиозно-философского мировосприятия было не менее активным и глубоким, нежели постижение своего искусства. Она притягивала к себе единомышленников, нет – не единомышленников – единомыслие в мире Юдиной было исключено, но интеллектуальных единоверцев, то есть верящих в плодотворность, необходимость и неизбежность философско-религиозных исканий и познания. Она притягивала, но и сама стремилась к своим единоверцам-мыслителям. Петербург начала XX века – Петроград – Ленинград 20-х (до начала 30-х), начиная с «Религиозно-философских собраний» Мережковского, немыслим без кружков подобного рода, в которых Юдина – одна из самых приметных знаковых фигур, без той атмосферы мучительного и радостного, часто героического, обреченного интеллектуального и духовного противостояния зоологическим временам, опустившимся на Россию.

Вернувшись в Петроград (после трехлетнего перерыва) в 1920 году и закончив в 1921 году с золотой медалью Консерваторию, она сразу вошла – впаялась в центр бурлящей интеллектуальной жизни города – бурлящей приватно, непублично, журфиксно. Эта замкнутость, «салонность», если хотите, при всем спартанско-нищенском существовании членов философских кружков, живое интеллектуальное общение, внешне аполитичное, – все это настораживало и озлобляло оперявшихся присматривающих более, нежели открытая политическая оппозиционность. Впрочем, плоды этой озлобленности и подозрительности взросли позже. Питерские чекисты учились выжидать.

В Петрограде в квартире Юдиной (квартирах, то есть комнатах: своего жилья она не имела, постоянно переезжая с одного адреса на другой) продолжает свою историю Бахтинский «кантовский семинар», берущий своё начало ещё с Невельских – Витебских времен. В Петрограде она прочно срослась с кругом Бахтина, постигая концепцию его главы о полифоническом диалоге в литературном произведении, который восходит к идее соборности – многополярности, плюрализма, симфоничности. Понятие «хронотопа», то есть закономерной связи пространственных и временных координат, введённых в гуманитарию Бахтиным, было чрезвычайно важно для Юдиной – музыканта и философа, особенно его постулат, что «что жанр и жанровые разновидности определяются именно хронотопом, причем в литературе ведущим началом в хронотопе является время».

Павел Медведев привлек постановкой проблемы чрезвычайно близкой и актуальной для Юдиной – проблемы русского формализма, получившей свое воплощение в вышедшей в 1928 году небывалой по тому времени монографии «Формальный метод в литературоведении» (которой восхищались Б. Пастернак, А. Белый), но ценность идей, положенных в основу монографии, первой осознала и громогласно заявила о них Юдина. Книгу по достоинству оценили и подлинные знатоки литературы – начинающий погромщик В. Ермилов, поднаторевший на доносах Н. Лесючевский, наконец, сам А. Фадеев, назвавший Медведева «ликвидатором пролетарского искусства».

С Иваном Ивановичем Соллертинским Марию Вениаминовну связывала страсть к музыке Баха и добаховского периода, но главным образом, неистребимая потребность пианистки в познании самой современной музыки и музыкальной философии Запада, которые были либо неизвестны, либо запрещены в Советской России; Соллертинский же был в этих делах великий дока.

Однако главное: не столько даже общение с уникальными личностями Круга и его главой – поистине великой фигурой европейского культурного пространства XX века, ценимой, кстати, в Англии («Бахтинский центр» при Шеффилдском университете), Франции, Штатах, Японии (где вышло первое в мире собрание сочинений Бахтина) более, нежели на родине в тот же период, – не столько общение с этими уже легендарными мыслителями, сколько само бытие в мире этого Круга, в атмосфере его нравственных, рационалистических, философско-религиозных, культурологических, лингвистических, исторических блужданий, исканий, споров и прозрений оказало неоспоримое воздействие на формирование облика Юдиной. Как и наоборот: участие Юдиной в жизни Круга определило его неповторимое историческое звучание.

Через Круг Бахтина Юдина вышла на «Воскресенья» Александра Мейера, а взаимовлияние Юдиной и этого кружка трудно переоценить.

«Весной 1929 года на Соловках появились Александр Александрович Мейер и Ксения Анатолиевна Половцева. У А. А. Мейера был десятилетний срок – самый высокий по тем временам, но которым «милостиво» заменили ему приговор к расстрелу… Это был необыкновенный человек. Он не уставал мыслить в любых условиях, старался все осмыслить философски… Для меня разговоры с А. А. Мейером и со всей окружавшей его соловецкой интеллигенцией были вторым (но первым по значению) университетом», – вспоминал значительно позже, когда не было в живых ни Мейера, ни Половцевой, ни Юдиной, академик Дмитрий Сергеевич Лихачев. Если Батхина знают и высоко ценят в мире, что справедливо, и почти не знают на родине, что несправедливо, то Мейера не знают ни там, ни там.

Следует отметить, что Лихачев к этому времени – Соловецкому периоду – не был наивным новичком. Он был уже сформировавшимся мыслителем, ученым, активным членом «Братства Серафима Саровского», помимо всего прочего, автором известного в известных кругах «Доклада о действиях ”Чрезвычайки” за первые пять лет после революции». Его оценке Мейера можно абсолютно доверять.

Ядро кружка «Воскресенья» начало формироваться в конце 17-го года. (Было несколько вариантов названия кружка – с разными окончаниями: «нье», «ние», «ния», «нья» – Мейер остановился на последнем, как на наиболее нейтральном и ни на что не претендующем – по названию дня недели, когда проходили собрания членов кружка. Это было весьма наивно, потому что там, где надо, прекрасно понимали и трактовали название: «Он /кружок/ получает название «Воскресенья», как символ воскресения, возрождения России», – значилось в «Обвинительном заключении» № 108). У истоков стояли люди замечательные, разные. Нина Викторовна Пигулевская – известный специалист по истории Византии и Ближнего Востока эпохи Средневековья и художник Кузьма Сергеевич Петров-Водкин. Антон Владимирович Карташов – последний обер-прокурор Священного Синода, авторитетнейший богослов и историк Русской Церкви, Иван Михайлович Гревс – основоположник русской медиевистики, превосходный знаток истории Римской империи, Георгий Петрович Федотов – выдающийся русский историк, теолог и философ, специалист Европейского Средневековья (ученик, кстати, Гревса), в эмиграции – религиозной культуры русского Средневековья, человек круга Николая Бердяева, Елизаветы Скобцовой (Кузьминой-Караваевой – Матери Марии) и других достойнейших русских мыслителей и деятелей. И, конечно, Александр Мейер и его «неофициальная» жена Ксения Анатольевна Половцева. (ОГПУ подробно фиксировала «особенности» личной жизни одного из лидеров «Воскресений»; так, в «Обвинительном заключении» по делу № 108, 1929 года, в связи с деятельностью «не официальной» жены Мейера – К. А. Половцевой, подчеркивается, что в «то же время Мейер продолжает жить со своей старой семьей»; кстати говоря, именно его законной жене Прасковье Васильевне Тыченко удалось предотвратить расстрел мужа, используя дореволюционное знакомство со Сталиным и Енукидзе – во время совместной с ними подпольной работы ее и мужа в Баку). Были ли религиозно-философские кружки А. Мейера политически ориентированы? – Да, постольку, поскольку именно так воспринимала их советская власть и ее чуткие органы, и по внутренним настроениям всех их членов (при многих разногласиях): никаких симпатий к большевизму они не испытывали и суть этого явления интуитивно постигали. Значительно позже, в 1944 году, выживший участник «академического дела» великолепный историк (феодальное землевладение в России – «сошное письмо», крестьянские движения и пр.), лучший знаток Опричнины академик С. Б. Веселовский подытожил в потаенном Дневнике свои размышления и суждения подельников: «К чему мы пришли после сумасшествия и мерзостей семнадцатого года? Немецкий коричневый фашизм – против красного». Впрочем, на первых допросах некоторые заявляли себя «сочувствовавшими». (Стоит отметить, что ряд кружков имел резко выраженную антибольшевистскую и монархическую направленность, скажем, кружок Г. Г. Тайбалина, но эти кружки соприкасались с Мейером «по касательной»). Имела ли деятельность кружков Мейера выраженную оппозиционно-политическую направленность? – Конечно, нет. Основная, единственно значимая задача «Воскресений» и «собратьев», – восстановление и развитие культурных, нравственных, религиозных ценностей, утрачиваемых в новом обществе с катастрофической скоростью; решать эту задачу предполагалось путем частных – коллективных или индивидуальных – просветительских, религиозных и культурных акций. Бесспорно, политические суждения не могли не звучать: российская либеральная интеллигенция была воспитана на традиции критиковать власть, это были ее неотъемлемое право и обязанность от века. Однако потребность оппонировать любой власти, балансируя ее устремления и деяния, являлась рудиментом сознания кружковцев, которые в одночасье после Переворота не могли усвоить новые законы жизни «при Советах». «Воскресенья» декларировали себя содружеством людей разного вероисповедания религиозным постольку, поскольку они занимались обсуждением религиозных вопросов, социальных и нравственных проблем, исторических концепций и пр. После долгих споров кружковцы приняли идею Мейера о создании «единого фронта» разных религий, направленного против «общего врага» – атеизма, а точнее, воинствующего, агрессивного атеизма. Поэтому доступ в «Воскресения» был открыт людям и других вероисповеданий, наравне с православными, выполняющими главные требования «Воскресений». (В скобках можно заметить, что, полностью поддерживая суть идеи Мейера о равноправии всех вероисповеданий в обреченной борьбе за свободу совести, часть членов кружка – в том числе и М. Юдина, заявили о невозможности участвовать в общей молитве, предшествующей началу собраний, совместно с иноверцами; для такой молитвы они стали собираться отдельно по средам в собственных квартирах. Советским единомыслием в кружках Мейера заражены не были).

Терминология «создание единого фронта» против «общего врага» – из «Обвинительного заключения». По сути, это были «кружки по интересам», как назвали бы эту деятельность значительно позже. Разговоры, споры, доклады на историко-религиозные темы – попытки (одни из последних) русской интеллигенции, не разучившейся ещё свободно мыслить, заниматься независимой духовной работой, без согласования с властью, без оглядки на нее, вопреки ей, что воспринималось этой властью как опасная форма покушения на основы созданного ею политического режима. Впрочем, рассуждения о том, что, к примеру, «соединение пролетариев всех стран» есть национальное обезличивание, «интернационал» – «суррогат вселенского братства», подданные этой «Державы Интернационала» есть изменники национального и всеобщего творчества, что только «религиозное понимание истории может дать выход из противоречий между нациями» и прочие подобные суждения – все они не могли не вызывать элементарного непонимания и, стало быть, враждебности этих самых пролетариев.

Отсюда лексика о «новых методах борьбы», которые, якобы, провозгласила в своем докладе в декабре 1928 года Половцева, хотя Ксения Анатольевна лишь констатировала падение религиозности среди населения и упадок русской культуры в целом, а также, понимая, что деятельность и кружка, и каждого его участника обречена, призывала к элементарной осторожности и готовности расплачиваться за попытки дышать свободным воздухом и пользоваться врождённым правом мыслить.

Как была естественна органическая ненависть победившего «класса» к интеллектуальным кружкам Петрограда, так была естественна и связь сих очагов свободной мысли с квартирой Вульфиусов. Дело было не только в родственном генезисе этих несхожих, но принадлежащих европейской культуры личностей, не только в ошеломленности, переходящей в недоумение, а затем в омерзение в связи с явлением ожидаемого и победившего Хама. Это была связь, основанная на схожих интересах, профессиональных связях, общности нравственно-религиозных принципов бытия и устремлений.

Александр Вульфиус, как и большинство воскресенцев и бахтинцев – «из шинели» Гревса. (В известном «Обвинительном акте» имя Гревса встречается чуть ли не чаще других имен, а словосочетаниями «ученики Гревса», «студенты Гревса», «последователи Гревса» пестрят почти все его страницы.) Основоположник русской медиевистики во многом определил доминанту научных устремлений молодого ученого. Помимо Гревса, ощутимое влияние на формирование Вульфиуса – как ученого и личности возрожденческого толка – оказал Эрвин Давидович Гримм – историк широкого профиля, специалист в области античной культуры, последний ректор Петербургского Университета. Наконец, в ряду великих учителей Вульфиуса возвышается имя Георгия Васильевича Форстена, профессора Университета, выдающегося специалиста истории скандинавских стран и европейской культуры Средних веков и Возрождения. Именно Форстен был научным руководителем Вульфиуса при написании им магистерской диссертации, посвященной анализу суждений и взглядов на религию эпохи Возрождения (характерно название его труда: «Очерки по истории идей веротерпимости и религиозной свободы 18 века»). Через четыре года Вульфиус защищает докторскую диссертацию – это уже 1915 год – «Вальденское движение (“вальденская ересь”) в развитии религиозного индивидуализма». Именно в этой работе он сформулировал свое виденье особенности европейского пути развития, в основе которого лежит религиозный индивидуализм. Данная аксиома мировоззрения Вульфиуса вместе с его другим фундаментальным постулатом о веротерпимости и религиозной свободе как необходимом и неизбежном условии европейского прогресса были тем магнитом, который притягивал в казенную квартиру Петришуле его интеллектуальных единоверцев. Единомыслия не было, были споры, бывало и отторжение. Разные характеры, разная степень европейскости, индивидуальное понимание веротерпимости, православной убежденности и прочее… Возможно, одним из наиболее близких был А. Мейер, которого один из его кружковцев (Назаров) на допросе назвал «государственным католиком», имея в виду, вероятно, наибольшую среди других терпимость к западным ветвям христианства. Однако в любом случае там собирались люди одной, выверенной – петербургской «старорежимной» культуры.

И Мейер, и Бахтин, и Медведев, и Соллертинский – практически все кружковцы так или иначе, постоянно или по случаю, но бывали в этом доме, ибо авторитет Александра Вульфиуса в вопросах, так их волновавших, был непререкаем. Однако ближе всех была ему Мария Юдина. И не только в силу своего неповторимого таланта и типажа великого музыканта-проповедника, сколь редкого, столь и близкого мировосприятию Александра Вульфиуса. При всей своей принципиальной, можно сказать, агрессивной веротерпимости, все же определенное отчуждение евангелиста-лютеранина от своих православных коллег, даже тихоновцев, думаю, было подспудно ощутимо. Так же, как при всей глубочайшей и неистребимой православной религиозности Юдиной она босиком все же через много лет пошла к останкам Баха. Свершила, повторю, это она через много лет, когда не было на свете Александра Вульфиуса, но ощущение душевного сродства было и тогда – в 20-х, это сродство стирало любые возможные недомолвки (употребим такое слово) между обитателями казенной квартиры Петришуле и пианисткой.

Кого только ни видела квартира Вульфиусов. Видела классика мировой музыки, неистового новатора – «внесубъективиста», неоклассика, гордость Германии и изгнанника, а тогда – молодого и талантливого альтиста и дирижёра Пауля Хиндемита. Видела не классика и не изгнанника, и уж совсем не внесубъективиста, но наркома просвещения А. В. Луначарского. Александр Германович предоставлял свою квартиру для собраний Епископального совета Лютеранской церкви России. Инспектировавший Петришуле нарком решил принять участие в диспуте «Был ли Христос?». Напрасно он это сделал, так как его оппонентом случился А. Г. Вульфиус. И дело не только в разнице интеллектов – катастрофической разнице, хотя Луначарский считался – вполне обоснованно – светочем культуры среди большевистской верхушки, наравне с Чичериным. Автор душераздирающих драм и постановлений скорее всего не знал, что готовя свои диссертации, Вульфиус работал в лучших архивах Европы, в том числе в библиотеке и архиве Ватикана, имел личную аудиенцию у Папы Римского и вообще был не только выдающимся культурологом, теологом, историком церкви, историософом, но и блистательным оратором – убедительным, вдумчивым, харизматичным (при внешней скромности и сдержанности). Диспут, конечно, Вульфиус убедительно выиграл, но не потому, что доказал существование Христа, – об этом речь фактически и не шла; Луначарский – человек не глупый, хоть и нарком, – понимал: об этом не спорят, – но неопровержимо обосновал тезис: даже при критическом отношении к церкви (любой) ее значение в культурной истории общества неизбежно, закономерно и плодотворно. Ученики и учителя Петришуле ликовали. Напрасно Луначарский ввязался в спор. Напрасно ликовали.

Кого только не было в квартире Вульфиусов… В середине апреля 1908 года – благословенное время! – там появился новый жилец, которого при крещении назвали Павлом-Иоанном-Александром.

А в сентябре 1961 года, на первом курсе, на первую лекцию по истории зарубежной музыки в класс № 43 на четвертом этаже вошел профессор (а точнее – доцент) с несколько аскетичной, дюреровской, неулыбчивой, как показалось, внешностью, с седым бордюром оставшихся волос – Павел Александрович Вульфиус. Вообще-то первый курс, особенно первый семестр, – «вырванные годы». Выстраданное пьянящее студенчество с шальными выходками, непроницаемой сизой пеленой сигаретного дыма, новыми компаниями, продвинутыми девицами, уехавшими на гастроли родителями и пустующими квартирами, мнимой свободой не-школьного расписания, бесконечными интеллектуальными дискуссиями ни о чем, подкрепленными крепленым вином, с пивными в дневное время и неуклюжими опытами в ночное, похмельями и первыми вызовами в деканат, растерянными родителями и усмехающимися мудрыми профессорами, с золотой осенью, необузданными мечтаниями, легкими разочарованиями и неизбежной первой сессией – это студенчество первого семестра любого вуза, особенно гуманитарного, знало общее слово-пароль: «мотаем». Мотать лекции было естественно, логично, легко и авантажно. Мы и мотали. Сейчас не только стыдно об этом вспомнить, но и жутко. Ибо это время не вернешь. Не вернешь возможность общения с теми уникальными личностями – последними из могикан великой русской интеллектуальной культуры, которые обитали на четвертом этаже Ленинградской консерватории. Но это мы стали понимать чуть позже, а пока – мотали. Однако мотать лекции Вульфиуса было как-то затруднительно. Не из-за возмездия. Возмездие в деканате было в разы весомее за пропуск лекций по истории ихней партии или физкультуры, – но там мы мотали с азартом и беззаботностью. С лекций Вульфиуса уходить было трудно. Потому что было интересно. Интересно не по форме изложения материала – к блестящим лекторам мы довольно скоро привыкли, они приелись, и к ним стали испытывать инстинктивное недоверие (некий Поздняков – провокатор и демагог – читал на первом курсе лекции по истории КПСС виртуозно). У Вульфиуса завораживала энергия мысли, убедительная логика его воззрений, как правило, оригинальных и рискованно смелых, ошеломляющая негромкая эрудиция и честность профессионала и человека. И ещё – ранее, да и позже – не встречали мы людей, от которых бы веяло старой европейской культурой. Культурой, которую он пытался нам привить. Тогда мы этого не осознавали, но интуитивно чувствовали: этот человек – не из нашего суконного века. И этим он привораживал. Именно Вульфиус первым показал нам, что мотать с лекций и семинаров четвертого этажа – этажа М. С. Друскина и Л. А. Баренбойма, А. Г. Шнитке и Г. Т. Филенко, Ю. Н. Тюлина и А. Л. Островского – не только преступно, но и глупо.

Мы тогда о Вульфиусе ничего не знали.

Понимали ли петроградские кружки 20-х годов: в квартире учебного корпуса Петришуле, в Университете, участники «академического дела» или «немецкого дела», или дела «церковных групп» и других важных дел, – что их деятельность – сугубо приватная, культурно-просветительская, философско-религиозная – властью рассматривается как политическая борьба с нею – с новой властью, как сознательное враждебное противодействие ее усилиям по созданию человека нового типа, что значительно опаснее, нежели открытая политическая оппозиция или мятеж, типа Кронштадтского? Понимали! Но ничего изменить не могли. Не могли не мыслить и не говорить, как не могли не дышать. Не могли согласиться с тем, что отныне не они, а властные декреты будут решать, что есть добро, а что зло, что является ценностью в духовном мире, а что есть шлак.

Луначарский был человек не злой и не мстительный. Но уже не он решал, кто выиграет диспут.

1929–1930-й – годы великого перелома. Неоперабельного перелома. Невосполнимого. Как невосполним, скажем, угробленный Летний сад или взорванные церкви по всей Руси. Ломать не строить. Начали с первого ленинградского дела (далеко не последнего: колыбель революций была занозой в дремучем сознании кремлевских вождей) – «академического дела» – «Дела академиков С. Ф. Платонова и Е. В. Тарле». (С. Ф. Платонов получил 5 лет ссылки в город Куйбышев, где и умер в 1933 году; Е. В. Тарле был сослан в Алма-Ату, в 1937 году реабилитирован, во время войны и позже получил три Сталинские премии, был награжден тремя орденами Ленина и пр.) Помимо других выдающихся гуманитариев (историки акад. С. Б. Веселовский – выжил; проф. Б. А. Романов – сослан на строительство Беломорско-Балтийского канала, освобожден в 1933-м; проф. А. И. Андреев – 5 лет в Красноярском крае; богослов, философ, историк церкви, член-корр. АН А. И. Бриллиантов – умер во время этапа или уже в ссылке в 1933 г. etc.), по этому делу пошли член-корр. С. В. Бахрушин; член-корр. (история государства и права) С. В. Рождественский (в ссылке умер); академик, историк Ю. В. Готье; член-корр., византинист, палеолог В. Н. Бенешевич (расстрелян в 1938 г., оба сына расстреляны в 1937 г.). Востоковед, этнограф А.М. (Густав Герман Христиан) Мерварт (умер в ссылке в 1932 г.) – именно этого хранителя Музея антропологии и этнографии АН СССР было решено назначить главой немецкой шпионской организации. По делу «о немецкой шпионской деятельности», а также согласно «Декрету о религиозных объединениях» 8 апреля 1929 года был арестован А. Г. Вульфиус. Припомнили все – и религиозное воспитание молодежи, и национальность, и диспуты. Срок – 3 года в Западной Сибири. После 33-го года «академисты» и «шпионы» начали возвращаться с запретом работы по специальности. В 1937 году старший Вульфиус был арестован вторично по обвинению в контрреволюционной деятельности. Были арестованы и трое его сыновей. Александр Германович умер в Воркуте в июне 1941 года, его средний сын – Алексей – в Магадане в 1942 году.

М. М. Бахтин был арестован в декабре 1928 года по делу А. Мейера и «Воскресений», в связи с болезнью – множественный остеомиелит (в результате заболевания в 1945 году ему ампутировали ногу) – помещен под домашний арест, затем осужден на пять лет в Соловецком лагере, приговор заменили на ссылку в Кустанай, по освобождении устроился на работу в Саранский университет. В Москву вернулся в 1969 году.

«Формалист» профессор Павел Медведев был арестован в марте 1938 года, расстрелян в июне того же года. Место захоронения неизвестно.

Последний ректор Петербургского университета, доктор исторических наук профессор Эрвин Гримм был арестован в середине 1938 года; в результате длительных следственных действий сошел с ума, после чего был выпущен. Скончался в 1940-м.

Александр Мейер арестован в декабре 1928 года, в 1929 году приговорен к расстрелу, замененному максимальным – 10-летним – сроком на Соловках, потом проходил по «академическому делу» (этапирован в Ленинград), освобожден «по зачетам» в 36-м с запрещением жить в крупных городах. Умер в 1939 году от туберкулеза, похоронен на Волковском лютеранском кладбище в Ленинграде.

М. В. Юдину Бог миловал, ее не замели. Только уволили в 1930 году из Ленинградской Консерватории. Это было первое увольнение. Позже увольнения из высших учебных заведений стали перманентным состоянием ее бытия.

Павел Александрович Вульфиус первый раз был арестован в 1938 году, чуть позже своего отца и вместе с братьями. К этому времени он закончил аспирантуру в Государственной академии искусствоведения (научный руководитель – Р. И. Грубер), в июне 1937 года защитил кандидатскую диссертацию «Франц Шуберт и его песни» в Консерватории – это была первая диссертация, защищенная в Ленинградской консерватории. С этой консерваторией связана вся дальнейшая свободная жизнь Вульфи уса. Первый трехлетний срок по 58-й статье «за шпионаж» отбывал в селе Мошево Пермской области. Его жена Ольга Георгиевна добровольно следовала за мужем во всех его странствиях по кругам советского ада. Трехлетний срок обернулся восьмилетним – срок продлили по «чрезвычайным обстоятельствам». В 1946-м он был условно освобожден, место проживания было назначено в Соликамске. В 1950-м был неожиданно вторично осужден – бессрочно – по тому же старому обвинению и сослан в Красноярский край на лесоповал. В конце марта 1953 года Вульфиус был амнистирован, но только в конце 55-го получил документы о прекращении дела «за отсутствием состава преступления». В 1956-м вернулся в Ленинград, в Консерваторию.

Интеллектуальные, философско-религиозные кружки, университетские сообщества, квартирные посиделки в Петришуле 30-х – явления исключительно петербургской – ленинградской – культуры первой трети XX века, неотъемлемая часть духовного бытия города, его, если хотите, «торговая марка». Разгром этих келейных и, казалось бы, малоприметных группировок был важнейшим и катастрофическим событием в жизни города на Неве, ибо была отсечена существеннейшая составляющая часть его европейской сущности. И дело не только и не столько в том, что были пресечены попытки осмысления тех или иных сторон духовно-религиозной жизни, истории, европейской философии или культуры. Был положен конец самому процессу свободного мышления, осмысления. Ленинградские процессы 30-х стали важной вехой в становлении репрессивной идеологически-тоталитарной политики советской власти, которая становилась – и стала – единственным законодателем способа и направленности мышления нового советского человека, исключающего его религиозную, философскую, нравственную составляющую.

Это была гуманитарная катастрофа. Для города, во всяком случае.

Вряд ли кто-то предполагал, имел предчувствия, что эта катастрофа – одичание не только аукнется, но даст сочные плоды в XXI веке – уже в масштабах всей страны.

…Как-то очень талантливый, милый и остроумный мой сокурсник – струнник, мало разбиравшийся в предмете, читаемом Вульфиусом, на каком-то предэкзаменационном семинаре или консультации обреченно произнес: «Есть такое предчувствие, что экзамен я у вас не сдам». В глазах Павла Александровича мелькнула характерная хитровато-смешливая искорка, потом он потух, погрустнел, будто вспомнил что-то, и отрешенно сказал: «Увы, предчувствия часто сбываются…»

Позаботилась ли ты о своих грудях?!

Иду, вдыхая глубоко
Болот Петровых испаренья,
И мне от голода легко
И весело от вдохновенья.

[Иду, как ходит ветерок
По облетающему саду.]
Прекрасно – утопать и петь.

Память сохранила слова Вульфиуса. Действительно, предчувствия, особенно тяжелые, сбываются.

Память – штука фантастичная и непредсказуемая. Как и предчувствия. Виделась Ивану Логгиновичу во время его ночных прогулок по Фурштатской кровь на стенах дачи. Сбылось. В конце декабря 1917 года старика Горемыкина зверски убили на его даче в Сочи, куда он был выслан в административном порядке Временным правительством после освобождения по возрасту из Петропавловской крепости. Убит вместе с женой, дочерью и зятем.

Виделось Михаилу Евграфовичу Салтыкову-Щедрину, сидевшему в Арсенальной гауптвахте, которая размещалась в бывшем Пушечном дворе при дворе Литейном (когда-то ведомство Якова Вилимовича Брюса, вокруг которого формировалась лютеранская община Санкт-Питер-Бурха, помните?), второй дом от Невы по нечетной стороне Литейной першпективы, – виделось, что российская власть должна держать свой народ в состоянии постоянного изумления, – и как в воду глядел. Чем дальше, тем изумление ошеломительнее. Не осрамили потомки. Правда, к изумлению настолько привыкли, что уже не изумляются. Помимо всего прочего и свой Большой дом эти потомки героев Щедрина возвели прямо напротив бывшей Арсенальной гауптвахты. В Арсеналке будущий рязанский вице-губернатор сидел по личному указанию Николая Первого после публикации «Запутанного дела». Высочайший пушкинский цензор имел зоркий глаз. Как не различить крамолу, скажем, в таком рассуждении героя щедринского романа: «Россия – государство обширное, обильное и богатое; да человек-то глуп, мрет с голоду в обильном государстве». Помещение гауптвахты находилось в полуподвале, стены глухие, окон нет. От абсолютной тишины через сутки у сидельцев начинало звенеть в ушах, а некоторые и в обморок падали. Щедрин просидел там две недели, пока следователи изучали дело – роман читали. Читали, похихикивали, переглядывались и недоумевали: как можно так думать, и что делать. Простить нельзя, наказывать – ещё хуже: крамолы в их ведомстве быть не могло. Пока же автор тихие свои дни коротал, возможно, в той же камере, где отбывал наказание его тезка г-н Лермонтов после дуэли с сыном французского посла де Бранта. Сидел Михаил Евграфович, сидел и мыслишки в голову приходили. Разные. Бессмертные. Провидческие. Например: «Многие склонны путать понятия: «Отечество» и «Ваше превосходительство»». Хорошо и актуально по возрастающей во времени. Или: «Если на Святой Руси человек начнет удивляться, то он остолбенеет в удивлении, и так до смерти столбом и простоит». Или виделось: «Это еще ничего, что в Европе за наш рубль дают один полтинник, будет хуже, если за наш рубль станут давать в морду». Это сбылось. Как будто вчера писал. Как и бессмертное: «Громадная сила – упорство тупоумия». Оглянись окрест – «душа страданиями человеческими уезвлена будет» (это – ещё Радищев подметил).

Откуда берется дар предвиденья? Ещё до злополучной дуэли с сыном де Бранта, в 16 (шестнадцать!) лет Лермонтов увидел:

«Настанет год, России чёрный год,
Когда царей корона упадёт;
Забудет чернь к ним прежнюю любовь,
И пища многих будет смерть и кровь;
………………………….
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь – и поймёшь,
Зачем в руке его булатный нож:
И горе для тебя! – твой плач, твой стон
Ему тогда покажется смешон;
И будет всё ужасно, мрачно в нём,
Как плащ его с возвышенным челом.

Таких случайностей – совпадений не бывает.

Враг не дремлет, будь бдителен!

Мне же, когда я стоял около афиш Дома офицеров, часто казалось, что я тоже буду артистом и стоять мне на сцене, хотя меня, судя по всему, готовили в аспиранты. Аспирантом я не стал. И артистом не стал, но на сцене простоял много лет. Вот и ныне – стою, но уже на другой сцене. Да и не сцена это.

…Дом офицеров кто-то из взрослых называл «лучом надежды». Почему «луч», я понимал. Это было самое яркое здание во всем нашем районе в те темные и серые времена. Особенно в ноябрьские праздники, 1-го Мая и в день рождения товарища Сталина. И в День Победы.

В то время – до 65-го года – День победы не отмечали, это был рабочий день. Только салют вечером «в столице нашей Родины городе Москве» и городах-героях: Ленинграде, Волгограде, Одессе, Севастополе, – и сияющие молодые офицеры в парадных мундирах с блестящими, надраенными мелом пуговицами и бляхами широких офицерских ремней, отутюженных галифе, в зеркальных яловых сапогах. Потом – в начале 70-х – появились аксельбанты, и груди офицеров выгибались с ещё бо?льшим восторгом, а глаза с бо?льшим вниманием скользили по лицам окружающих дам и девушек: каковы мы! Война ещё жила в подлинном, не вымышленном сознании людей. Молодежь ещё гордилась своими отцами, отцы все помнили, все лучше понимали. Парады проводились в юбилейные даты: 1965, 1975, 1985. Тяжелая техника не громыхала по брусчатке Красной площади. Тогда даже руководители понимали, что нелепо бряцать оружием в день окончания великой и страшной войны, убого кому-то угрожать: комплексом неполноценности тогда не страдали. И кому угрожать: союзникам или побежденным? Для угроз есть другие дни… Люди ехали на кладбища, поминали. Однополчане собирались. Их становилось все меньше. Все чаще появлялись фотографии одиноко сидящего мужчины с плакатом «125 Мотострелковая Дивизия» или какая-то другая. Больше никто уже не пришел… Истерических завываний тоже не наблюдалось. Агитпроп в те времена профессионализм не потерял. Это был хороший праздник. Поначалу запрещенная песня Давида Тухманова, а впоследствии затасканная, замусоленная и обесцененная, как все, связанное с Победой, отразила суть этого дня – «со слезами на глазах». Для тех, кто воевал, демонстрировать мускулы своего торса в такой день было немыслимо. Поэтому парады не устраивали; те, кто прошел войну и выжил, отмечали тихо, молча, часто пьяно, всегда скупо на слова. Как воевали. Но молодые офицеры были ослепительны, и Дом Офицеров вечером пылал ликующими огнями радостных лампочек.

Столько сверкающих лампочек, собранных в одном месте, не было нигде. Даже на Артиллерийском Училище – бывшей Арсеналке, которое напротив Большого дома. На фасаде Училища располагались в определенном, только в Кремле известном порядке наши славные руководители. Сначала великий товарищ Сталин. Позднее дорогой товарищ Хрущев. Затем мудрый товарищ Брежнев. Их портреты был покрупнее других. Все другие товарищи располагались иногда в алфавитном порядке, но чаще в загадочном. Взрослые по этим загадкам и по тому, кто где стоял на Мавзолее, угадывали: кто что решает и решает ли. Где бы ни висел портрет дорогого товарища Шверника, например, или, скажем, курносого товарища Подгорного, всем было как-то перпендикулярно. А вот где висит Молотов или Косыгин – волновало. Мне это все было по барабану, но западало. Когда позже стал читать Хармса, а ещё позже – Оруэлла, вспомнил. Папа иногда говорил, что главные решатели на трибунах не стоят. Я не понимал. Но, как и он, привык с детства переходить около улицы Чайковского на нечетную сторону Литейного, когда шел к Неве, и на Большой дом старался не смотреть. Однако огоньки, обрамлявшие портреты дорогих товарищей руководителей на Арсеналке, были какие-то тусклые, иногда даже подмигивали или перегорали, за что слушатели Училища садились в ту самую, уже нам известную гауптвахту с глухими стенами и мертвой тишиной. Здание же напротив всегда было темно. Даже окна почти не светились, хотя там служба шла круглосуточно. Его обитателям было не до праздников и ярких лампочек. Там всегда были будни и полумрак казенных настольных ламп. В одном кабинете перед пятном, очерченным настольной лампой с зеленым стеклянным плафоном, каждый вечер садился сам товарищ коллежский асессор Липпанченко. Он делал один большой глоток остывающего бледного чая из казенного граненого стакана, аккуратно стоявшего на белом блюдечке с голубой каемочкой, и начинал свою трудовую ночь. Подстаканники он не уважал из-за их мещанского происхождения.

Вокруг же Дома офицеров вечером сияло, как днем. Радостный свет излучали застекленные и подсвечиваемые афиши концертов, объявлений, предупреждений, главный вход был обрамлен лампочками Ильича, сквозь открытую парадную дверь виднелась ярко освещенная широкая лестница, и сердце радовалось. Идешь мимо и думаешь, как хорошо служить в Советской армии. Так что по поводу «луча» я разобрался довольно рано. По поводу «надежды» – позже, но предчувствие догадки возникло тогда, когда я проходил мимо освещенного уголка нашей Литейной стороны.

Раз в неделю, а после марта 1967 года дважды, около Дома офицеров было особенно многолюдно. Папа, когда мы шли мимо, что-то бормотал недовольное, брезгливое – я не понимал. Он почему-то старался ускорить шаг, продираясь сквозь тела, фигуры и незнакомые запахи.

Участникам фестиваля – привет!

Дом офицеров или, точнее, Дом общего Офицерского собрания армии и флота, выстроенный в конце 90-х годов XIX века, был зданием шикарным, грациозным, легким и внушительным. Как вид офицера той навсегда ушедшей «петербуржской» эпохи – эпохи лейб-гвардейцев Преображенского или Павловского полков, гусар, гардемаринов, кавалергардов.

Расходы по строительству Дома Собрания армии Российской империи изумляли своей внушительностью. 1 миллион 400 тысяч рублей – сумма громадная для той поры. Однако для армии в России всех времен денег не жалели. Не всегда с толком, но всегда с размахом. Да и в данном случае цели были благородные, сам Император Николай Второй утверждал: «…офицерские собрания имеют целью: 1. Содействовать сближению г-д офицеров, 2. Развивать товарищеские отношения, 3. Содействовать военному образованию офицеров, 4. Устраивать развлечения для г-д офицеров и удешевлять оные (развлечения) в столице».

По поводу сближения товарищей офицеров и развития товарищеских отношений судить не берусь. В офицерах не состоял. По поводу же образования могу подтвердить. Будучи солдатом Советской армии, а точнее, ее младшим сержантом, ходил в Дом офицеров в Университет марксизма-ленинизма. Сказать, что это соответствовало пункту № 3, то есть «содействовало моему военному образованию», не могу, но пункту № 4 – «развлечению», – бесспорно. Дело было в том, что в тридцати шагах от этого Дома общего офицерского собрания располагался дом Мурузи – Литейный 24. А там были мама и папа, мамины вкусные котлеты, салат оливье, холодная бутылка Боржоми в холодильнике и две кровати, на которых я мог растянуться и забыть о тяготах службы… Поэтому я не очень баловал своим присутствием Университет марксизма-ленинизма, но увольнительные три раза в неделю мне выдавали неукоснительно: солдат повышает хрен знает что и политическую грамотность…

На редких семинарах, которые я посещал – нельзя было наглеть и рубить сук, – я пользовался вниманием и испуганным уважением. 1. Младший сержант, но в диагоналевой офицерской гимнастерке (таковую мне выдавал старшина, выказывая, тем самым, свое глубокое уважение к марксизму-ленинизму и ихнему Университету). 2. Про вещь в себе и прочие категорические императивы младший сержант в темно-зеленой диагоналевой гимнастерке говорил уверенно и непонятно (высшее образование, с обязательным диаматом и истматом, что-то оставило в сумбуре моей головы), офицерский состав курсов балдел и ничего не понимал. 3. Появлялся я редко, но неожиданно. Преподаватель – полковник с внезапно умным и красивым лицом (серые глаза, черные брови, ямочка на подбородке – ему бы Федю Протасова играть!) смотрел с подозрением: не от коллежского асессора Липпанченко ли я. Своей загадочностью я пользовался сполна. То есть устраивал развлечение для самого себя и удешевлял их в северной столице.

Анекдот:

– Чего добились евреи за 50 лет Советской власти?

– Выходного в субботу.

Это случилось 7 марта 1967 года. Совет Министров СССР и ВЦСПС приняли постановление «О переводе рабочих и служащих предприятий, учреждений и организаций на пятидневную рабочую неделю с двумя выходными днями». Жить стало совсем даже замечательно. И толкучка у Дома Офицеров стала образовываться два раза в неделю вместо одного. Вот тогда я и понял слова о том, что дом Офицерского собрания есть «луч надежды».

Молодые женщины, собиравшиеся нынче дважды в неделю около Окружного Дома офицеров, мне, как правило, не нравились. Хотя иногда попадались удивительно хорошенькие и застенчивые. Я уже засматривался и даже влюблялся, причем в тех, кто был значительно старше меня. Скажем, в практиканток, которые оттачивали на нас свое педагогические мастерство, на глазах зверея или впадая в глубокую депрессию, осознавая глубину своей ошибки в выборе профессии. Или в Танечку – Татьяну Николаевну. Ее помню по сей день. Она была практиканткой по физкультуре, а затем и многолетним преподавателем, влюбляя в себя поколение за поколением школьников и коллег. Очаровательна была и неприступна. Вполне понимаю Игоря Архангельского, автора чудной книги о нашей Анненшуле, который был значительно старше меня, но не рискнул даже предложить Татьяне Николаевне идею о продолжении знакомства, хотя имел к этому основания… Удивительным синтезом обаяния, даже легкого кокетства и непроницаемой броней недостижимости обладала эта божественная Танечка.

…Впервые же я влюбился в самом раннем возрасте. Моя первая любовь была, думаю, лет на сорок-пятьдесят старше меня. Я – шестилетний – лежал в Мечниковской больнице со скарлатиной, а она – нянечка – входила утром с ночным горшком и мужским голосом говорила: «Мальчики, кто хочет сикать?». Раньше я такого слова не слышал, у нас был культурный дом: «по-маленькому», «по-большому…»…

Так что в женщинах я уже разбирался. Эти – у Дома офицеров – на меня впечатления не производили, хотя были накрашены и надушены.

Сначала я понял, что женщины хотят потанцевать. Это – естественно: офицеры, музыка, танцы: «Давай пожмем друг другу руки…», «Вдыхая розы аромат, я о любви не говорю…», «Рио Рита» – без слов, с аккордеоном, «Брызги шампанского»… Иногда ещё звучали «Темная ночь» или «Синий платочек». Но всё реже и реже. Эти звуки были пленительны. Звуки моего детства, звуки, доносившиеся из открытых окон: к началу мая все мыли окна, до блеска натирали стекла старыми газетами, и многие ставили на подоконники патефоны, долго крутили ручки этих волшебных ящичков, и… «Был день осенний, и листья грустно опадали… / О, эти черные глаза». Из-за заборов Домов отдыха, которые окружали нашу дачу в Репино, где мы снимали комнатку: «Цветущий май» Полонского, «Утомленное солнце нежно с морем прощалось…»…

Следующим этапом познания жизни было доскональное изучение собрания сочинений Ги де Мопассана, которое с превеликим трудом достала моя мама, выстояв несколько ночей в записях и перекличках – у меня должна была быть библиотека классической литературы. Мама собрала такую библиотеку, и я много жадно читал. Иван Тургенев и Лев Толстой изумились бы, узнав, что некий советский мальчик лет двенадцати за обедом, в школе под партой, тайком ночами в туалете, в автобусе и трамвае не может оторваться от их творений. К творчеству Бориса Николаевича Бугаева я подступил после окончания периода скоротечного полового созревания. Пока же, изучив литературное наследие Мопассана, понял, чего хотят накрашенные и надушенные дамы от товарищей господ офицеров.

Значительно позже, когда поток дам, желающих попасть на вечера танцев, иссякал – товарищи офицеры теряли свою притягательную силу – где-то к концу 70-х годов, мы шли с папой по Литейному, и я вдруг спросил его, почему его так раздражали эти женщины на углу Кирочной. В конце концов, это – жизнь, и падшие, склонные к минутному падению дамы – часть ее. Он ответил неожиданно: «Не они раздражали. Раздражался на себя. Я их жалел, а жалость оскорбительна. Они – не падшие, они – несчастные».

Действительно, кто-то из соискательниц офицерского предложения пройти с ним вовнутрь помещения хотел просто потанцевать (одних женщин без кавалера туда не пускали), кто-то искал то, о чем я догадался, изучив труды Ги де Мопассана, но подавляющее большинство этих девушек стремилось выйти замуж за офицера. Это была мечта – стать женой офицера. Не важно, какого. Так как выбирали не они, а молоденькие лейтенантики, которые, не торопясь, обходили стайки потенциальных невест, то это была рулетка, лотерея. Однако в любом случае, нищета этим женщинам не грозила. Родители с радостью сообщали, что их дочь вышла замуж на офицера. После войны это было почетно. Главное же – их дочки вырывались из нищеты. Из беспросветной советской нищеты. Действительно, свежеиспеченный лейтенант сразу же получал оклад за звание 500 рублей, плюс зарплату за должность – ком. взвода получал 1300 рублей, плюс кормовые 200 рублей. Итого – 2000 рублей в месяц. А надбавки за каждую новую звездочку по 100 рублей, за следующую должность – по 150–200 рублей, а за выслугу лет по 10 % после двух лет службы и по 5 % за каждые последующие пять лет. Если «повезет» – в кавычках и без оных – если повезет и отправят в отдаленную местность, то надбавка – 15 процентов, а на Крайний Север, Камчатку, Сахалин, в пустыню или – о, мечта идиётки! – заграницу, а тогда за безразмерными рубежами огромной ро дины постоянно дислоцированных войск и ограниченного контингента было также безразмерно много (см.: «Лягушки» Аристофана), – если повезет, то все выплаты увеличивались на 50 или даже 100 %. За прыжок с парашютом платили, а тогда прыгали все офицеры, кроме увечных, снабженцев и делопроизводителей, за водолазные спуски платили и пр., пр. С 1961 года по одному нулю убрали, но все равно, с окладами гражданской братии несравнимо: ровесник безусому лейтенанту с самым высшим образованием зарабатывал дай Бог 80–100 рублей. Чтобы получать 200, надо было много лет писать и защитить диссертацию. Работяга же – наиболее вероятный кандидат в мужья для неудачницы в дефиле у Дома офицеров – получал в разное время от 40 до 80 рублей в месяц. В 1950-м году средняя зарплата составляла 601 рубль, в 1961 – 75 рублей. И без перспектив. Было ради чего мерзнуть в капроновых чулочках и лодочках на шпильках около «луча надежды». Конечно, жизнь в гарнизоне где-то под Хабаровском или на Кушке – тоска смертная. Да и под Калугой или в Архангельской области – не Ницца. Повальное пьянство, клубок сплетен и доносов, одни и те же фильмы, замордованные солдаты и дичающие мужья-лейтенанты, уже старшие, наглый и всесильный особист, которому не откажешь, длинная ночь и с семи утра дробь малого барабана на строевых… Зато бесплатный проезд в отпуск, и обязательно в купейном вагоне, а начиная с майора, только в мягком. И отпуск продлевается на время следования в пути. А диагональ! Можно и платье пошить, и на юбочку хватит, и дочке на приданое отложить…

Вообще, армия тогда была для многих спасением. Не только для женщин. Особенно для крестьянского парня. Три года отмучился и получил паспорт – свободный человек, не раб. И мученье – для городского парня. Особливо для интеллигента-очкарика. А для крестьянского парня – рай: и постель чистая, и накормлен досыта, и отпуск десять дней посреди службы, и одет с иголочки, и сапоги яловые не текут, и строевая – отдохновение для организма – это тебе не за трудодни корячиться. И опять-таки, паспорт – недостижимая мечта советского колхозника. Спасение. И для женщин тоже, хотя паспорта у них были.

Удивительная вещь – память… Я помню этих женщин около «луча надежды», хотя никогда их не видел. Не смотрел на них, старался не замечать. Так делал папа, так пытался делать я (хотя хорошеньких и застенчивых примечал!). Большинство же чем-то отталкивало, настораживало, но не волновало. Возможно, из-за густого настоя запахов дешевой пудры, яркой губной помады, духов «Красная Москва» (ухудшенный вариант композиции, названой в 1913 году «Любимый букет Императрицы»), «Пиковая дама», «Быть может», «Шипр», «Ландыш серебристый», одеколон «Тройной»… Но, скорее всего, из-за той нервозной взвинченности, которой была наэлектризована эта стайка молодых советских женщин около Дома советских офицеров. Я вдруг вспомнил, что они были в очень схожих темных пальто с приподнятыми плечиками, в маленьких кокетливых шляпках, в капроновых чулочках и на высоких каблучках-шпильках. У них были красные носики, хотя и обильно напудренные – около Дома офицеров почему-то всегда было холодно. Правда, летом я их не видел: меня увозили на дачу, а позже я сам уезжал. Потом вообще все кончилось. И ещё я вспомнил, что они, наверное, тоже плакали на фильмах «Бродяга», «Королева Шантеклера», «Мост Ватерлоо» или «Возраст любви». Все мечтают о любви и верят в счастье, которое вот-вот улыбнется. Хотя бы на экране.

«Мне бесконечно жаль твоих несбывшихся мечтаний…». Папа был прав: жалеть нельзя, это унизительно для всех, особенно для того, кто жалеет.

Раскрепощенная женщина – строй социализм!

– Ваше высокородие, Александр Павлович, не извольте гневаться, но Аполлон Аполлоныч с фельдъегерем депешу срочную прислал. По прибытии в Город представиться надлежит офицеру по особым поручениям-с.

– Какого черта?

– Черта упоминать не рекомендовано. Накликать можно-с. Офицер, ознакомившись с сопроводительными письмами, дактилоскопическими данными и учинив визуальный осмотр, определит, какое помещение для содержания предоставить вашему благородию.

– Мне не нужно содержание, мне нужно видеть Аполлон Аполлоновича.

– А это невозможно-с. Совершенно невозможно-с. Аполлон Аполлоныч сам вас найдет и через доверенных слуг своих контакт наладит. Видеть его никакой возможности представиться быть не может. Так что девять дней придется провести в ожидании благополучного решения.

– Пошел вон, идиот косноязычный!

– Не извольте беспокоиться, удаляюсь. За чаёк-с заплочено.

…Жалеть унизительно. Это – точно!

…Потом времена стали меняться. Обрушился Московский Международный фестиваль молодежи и студентов. Обмишурились мужи на Старой площади и в Кремле. И на старуху бывает… Хотя Михаилу Андреевичу не к лицу. Серый кардинал отличался безошибочным чутьем. Да и на Липпанченко не похоже. Хотя товарищ коллежский асессор тогда молод был. Это – год 1957. Фестиваль самой прогрессивной в мире молодежи перевернул внутренний мир не только столичной комсомолии, но и активистов из самых отдаленных уголков Советской Родины. Встреча юных строителей коммунизма с демократической молодежью освободившихся от колониализма стран отозвалась не только появлением брюк на девушках.

Прыгай вверх, прыгай вниз,
Крепче за меня держись.
У нее штаны, и у меня штаны,
И не поймешь, где женщины, где мы!

– пели мы – тогда старшеклассники – отплясывая завезенный рок-н-ролл. Результатом общения молодых борцов за мир стало появление новых профессий: предпринимателей, компетентными эрудитами-органистами маркированных как «фарцовщики» (от англ. for sale – «есть ли что на продажу?» – вопрос-пароль), и «прелестных дам-камелий», прятавшихся не только от дневного света. Некоторые древние профессии получили новое рождение – гинекологи, венерологи, подпольные акушеры… Педагоги, детские психологи, социологи, идеологические работники нижнего уровня и воспитатели яслей и садиков в срочном порядке вырабатывали методику ответов на вопросы детей и взрослых: откуда в различных точках необъятной Родины появилось такое обилие очаровательных малышей шоколадного, кофейного цвета и цвета красного дерева. Однако не только появление новых профессий, танцев, проблем, видов одежды и обуви, а также новой популяции советского человека было обязано Фестивалю Демократической молодежи и студентов. Появились новые, ранее невиданные прически: у женщин – «Венчик мира» и «Вася, иди за мной» («конский хвост» на сленге милиции и бригадмильцев), у юношей – кок, сменивший «бокс», «полубокс» и так недавно модную «под Тарзана». Затем ворвалась Бабетта, которая шла на войну.

Короче, мир изменился до неузнаваемости. На лучших площадках города-героя (Д/К Промкооперации, в Первой пятилетке или в «Мраморном зале») играл джаз Иосифа Вайнштейна со своим звездным составом: Давид Голощекин, Геннадий Гольштейн, Игорь Петренко, Константин Носов и другие. На Вайнштейна уже ходили не только танцевать или знакомиться, но слушать, кайфовать, тащиться, свинговать. Орест Кандат – блистательный саксофонист и его ансамбль, Трио Симона Кагана – уникального джазового и эстрадного пианиста-виртуоза (выпускника Консерватории, ученика главы ленинградской фортепианной школы легендарного профессора Самария Савшинского), Джаз Понаровского – эти и другие джазовые коллективы родились или расцвели под влиянием атмосферы фестиваля, и они во многом определяли состояние «ленинградского духа».