Читать книгу Мои друзья (Хишам Матар) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
Мои друзья
Мои друзья
Оценить:

3

Полная версия:

Мои друзья

– Пойдем, – скомандовал я.

Мы сбежали вниз по лестнице, прошлись по улице, заскочили в винный магазин и купили пол-литра водки. Глотнули прямо из бутылки.

Вдруг он хлопнул меня по руке:

– О черт, мы забыли про балаклавы.

– Какие балаклавы? – удивился я.

– Ну, мы же швейцарцы, и демонстрация перед нашим посольством ничем нам не угрожает, – саркастически отозвался он.

Мустафа ускорил шаг. Было одиннадцать вечера. Мы заглянули в круглосуточную лавку. Человека за прилавком позабавил вопрос, он спросил, откуда мы. Мустафа соврал что-то про Тунис, пряча водку в заднем кармане.

– Ас-салам алейкум, братья, – приветствовал мужчина и сообщил, что он из Пакистана. – Собираетесь ограбить банк, братья?

Над своей шуткой смеялся он один. Поищите в секс-шопе, посоветовал он, может, у них есть такие штуки. Когда Мустафа спросил, открыты ли они в такое время, мужик ответил:

– Брат, секс нужен людям двадцать четыре часа в сутки. Это экстренная служба.

Теперь уже и мы расхохотались.

Мы разыскали один такой магазин и хихикали, бродя между витринами. И ровно в ту минуту, как начали подозревать, что пакистанец нас разыграл, обнаружили две черные балаклавы из синтетической ткани.

– Благослови господь пакистанцев, – выдохнул Мустафа, выходя из магазина.

– Аминь, – добавил я, и мы отхлебнули еще водки, глаза наши слезились от алкоголя.

Может, из-за этого, или из-за комедийности ситуации, или от облегчения, что можно будет участвовать в демонстрации, не раскрывая своих личностей – что мы как будто и будем там, и одновременно нас там не будет, – я почувствовал себя в высшей степени уверенно. Мустафа это заметил и как будто счел себя реабилитированным. Он обнял меня за плечи, и мы свернули на узкую мощеную улицу.

– Ни сейчас, – провозгласил он, – ни потом, никогда мы не перестанем быть друзьями.

Мы обнялись, хлопая друг друга по спине, и металлический треск этих шлепков эхом отразился от стен старинных домов на Мирд-стрит. Я помню название, потому что, когда мы обнялись, мой взгляд скользнул по аккуратно уложенным черным кирпичам, разделенным тонкой белой линией известкового раствора, и я подумал, какие же они красивые, и велел себе запомнить название улицы. В тот день и на следующее утро, в незабываемые часы накануне того момента, как все изменилось, я был странным образом убежден, что должен попытаться запомнить каждую мелочь. И вот я вновь на Мирд-стрит и смотрю на те самые кирпичи.

– А теперь скажите мне, мистер Халед, – сказал Мустафа, когда мы продолжили петлять по задворкам Сохо, – сын выдающегося директора, Халед, читатель «Грозового перевала» и Ивана Тургенева, Халед, человек, который верит, что если бы люди больше читали, мир стал бы лучше, мой дорогой и возлюбленный друг, бывал ли ты когда-нибудь в стрип-клубе?

Мы хихикали и толкали друг друга.

Потом громким гулким басом он объявил по-английски:

– Леди и джентльмены, Халед, гордый сын Бенгази, готов спуститься в преисподнюю. Да смилуются над ним ангелы.

Я пытался закрыть ему рот ладонью.

Еще несколько поворотов, и вот мы уже топтались, как нервные шпики, напротив ярко-красной неоновой вывески ДЕВУШКИ ДЕВУШКИ ДЕВУШКИ. В детстве в Бенгази я ходил с мальчишками на скалы, и всегда находился один, кто без раздумий нырял первым. Остальным не оставалось иного выбора, кроме как прыгнуть следом. Мустафа, ни слова не говоря, ринулся вниз по узкой лестнице. Я двинулся за ним, не отставая ни на шаг. Мужик, сонный и скучающий с виду, завел каждого из нас в крошечную кабинку размером с телефонную будку. Я не знал, что надо делать дальше. Мужик стукнул кулаком по двери, проорал: «50 пенсов в щель» – и удалился, бормоча себе под нос. Я сунул монетку, открылось крошечное окошко, и я увидел голую женщину, разлегшуюся на круглой кровати, покрытой кроваво-красной тканью. Кровать стояла на платформе, которая медленно вращалась. Под ярким светом прожектора кожа женщины выглядела неестественно белой. Когда умер мой дед и отец обмывал его тело, я спросил потом, каково это, и единственное, что он сказал, это каким поразительно бледным стал старик. Женщина с кем-то разговаривала, с другой женщиной, скрывавшейся в тени, и когда кровать сделала оборот, она повернула голову в другую сторону, а я представил струю воды, водоворотом стекающей в канализацию.

– И что он тебе сказал? – говорила она. – Чертов козел?

Все это время ее руки что-то делали между ее ног. Когда кровать совершила полный круг и она наконец оказалась лицом ко мне, я увидел, что на левой скуле у нее темно-коричневое родимое пятно размером с каштан, а пальцы широко раскрывают вагину таким бюрократическим движением, как вы, к примеру, демонстрировали бы паспорт на пограничном контроле. Вагина была похожа на зев чудовища. Мне было восемнадцать, и я впервые увидел обнаженную женщину.

Без всякого предупреждения крышка окошечка упала, как гильотина. Я вышел и поблагодарил мужчину. Тот не ответил. Следом я услышал, как Мустафа ржет у меня за спиной.

– Ему-то за что спасибо?

Мы вернулись в тот же «Макдоналдс» на Шафтсбери-авеню и съели мороженого. Поднялись в свой номер, улеглись каждый в свою кровать и курили, пока не уснули.

15

Той ночью мне снилось что-то бессвязное. Сны ожидания. Как я стою в длинной очереди у недружественной границы. Убиваю время, пока не откроется булочная. А потом вдруг я во дворе отцовской школы, бреду, шаркая, в другой бесконечной очереди, которая закручивается в спираль, чтобы уместиться в тесном пространстве, с каждым витком сжимаясь, как пружина в часах. И невозможно разобраться, я приближаюсь к началу или по-прежнему в конце. Только добравшись до головы очереди, я понимаю, зачем это все. Прививка, которую делает медсестра в белом, и она и есть та самая женщина из стрип-клуба. Я узнаю ее по родимому пятну. Теперь мы с ней сидим лицом к лицу. Я не могу отвести глаз от каштана на ее левой скуле. Родимое пятно странным образом красиво, кожа на нем бархатистая и нежная. Я прикидываю, как бы сделать ей комплимент, но потом вместо шприца она вынимает пистолет, прижимает ствол, еще горячий после предыдущего пациента, не к моей руке, а прямо к груди.

Я проснулся, Мустафы в комнате не было. Я умылся и встал у окна, наблюдая за улицей внизу. Лоточник установил свой прилавок с фруктами и раскладывал яблоки так, чтобы хвостики у всех торчали вверх. По тротуарам в обе стороны шли мужчины и женщины, одетые буднично, потому что для них, как и для меня пока, этот день был таким же, как и любой другой, спокойным, привычным, одним из тех, что были раньше, и тех, что еще будут, захватывающим именно своей привычностью, тем, что он одновременно новый и вместе с тем предсказуемый, неизведанный и известный.

Я не подозревал тогда, что отлично изучу эту часть города, что проведу бессчетное число вечеров с автором того мистического рассказа, выпивая в его любимом баре «Френч Хауз» на Дин-стрит, где – в первый год Хосама в Лондоне – он познакомился с великим художником Фрэнсисом Бэконом. Поэтому для меня Хосам, хотя и был всего на шесть лет старше, словно принадлежал другому времени – ливиец, который написал один из лучших из прочитанных мною сборников рассказов, он загадочным образом был связан с Лондоном и особенно с Сохо. Он рассказывал свою собственную историю этого района, и байки его были не менее увлекательны, хотя весьма сомнительны. Он утверждал, например, что Карл Маркс, который, как известно, жил в доме номер 30 по Дин-стрит, вел тайную жизнь на параллельной Фрит-стрит, где содержал любовницу, и что большую часть тех дней, что немецкий философ якобы в поте лица корпел в библиотеке в Блумсбери, сочиняя свои теории, он на самом деле провел совсем в другом месте. Когда я спросил Хосама об источнике сведений, тот ответил: «Мне рассказал профессор из Тринити-колледжа».

– Но это было где-нибудь написано?

– Нет, но в некоторых слухах есть доля правды; я хочу сказать, это ведь вполне вероятно, что человек, так озабоченный поисками альтернативной организации общества и экономики, должен бы иметь заодно альтернативную личную жизнь? Ну и потом, мне это нравится. Нравится представлять, как он снует туда-сюда между двумя реальностями. И в любом случае, разве его проза не намекает на это? Не в том смысле, что она откровенно двулична, но эти бесконечные отступления, перескакивания с одного на другое…

Не читав Маркса, я не знал, что он имеет в виду. Но я читал Джозефа Конрада, и очень внимательно. Так что гораздо больше меня заинтересовало, когда однажды, идя по Бик-стрит, Хосам сказал:

– Я тебе этого еще не показывал? – и нырнул в узкий переулок, шириной не больше человеческого роста.

Закоулок носил неподходящее название Кингли-стрит.

– Здесь, – сказал он и перешел на другую сторону. – Нет, здесь, да, точно, однажды ночью в очень поздний час Джозеф Конрад, решивший, что его преследует русский шпион, вытащил перочинный нож и спрятался, поджидая. Едва показался его преследователь, Конрад скользнул ему за спину и перерезал горло.

История была настолько неправдоподобной, что не заслуживала никакого внимания, но больше всего я запомнил странное возбуждение, охватившее тогда Хосама.

– Наверное, именно потому, – продолжал он, – вскоре Конрад, несмотря на великое множество лондонских друзей и безмерные литературные амбиции, переехал в деревню, где он в любой момент мог выглянуть в окно и издалека заметить приближение врага.


В двери номера повернулся ключ, вошел Мустафа с кофе и сэндвичами. Мы позавтракали стоя, потом выпили кофе и выкурили по сигарете прямо в окно. Примерили перед зеркалом балаклавы. Даже я сам себя не узнал. Я затолкал маску в задний карман джинсов, половина ее торчала наружу. Мустафа последовал моему примеру. Вот так мы и вышли на улицу.

Перешли Шафтсбери-авеню прямо на красный. Водители сигналили, а мы только смеялись. Приветствовали совершенно незнакомых людей: «Доброе утро, сэр. И вам доброе утро, мэм». И неважно, что почти никто не обращал на нас внимания. Мы готовились к важным свершениям. Апрельское небо, голубое, безоблачное и сияющее, тому свидетель. Я был благодарен миру за Мустафу и благодарен Мустафе за то, что убедил меня поехать. Я смотрел на него, идущего рядом, и видел человека, который знает, чего он хочет. И сам ужасно хотел быть человеком, который знает, чего хочет.

Я подумал, не рассказать ли ему свой сон. Мустафа обожал сны и любил их толковать. «Когда состарюсь и покончу с делами, – разоткровенничался он как-то в Эдинбурге, – буду говорить только на три темы: идеи, еда и сны».

С каждым шагом мир расступался, открывая нам путь, и все же сама улица – фонарные столбы, автомобили, автобусы и витрины магазинов, лица прохожих, красота некоторых женщин и решительность некоторых мужчин – как будто предупреждала насчет этого дня, что все последующие дни будут зависеть от него, что именно этот день, более чем любой иной, есть начало будущего. И потому, помимо смутного дурного предчувствия, я испытывал жгучую надежду, лютый оптимизм, что все возможно. Это будоражило и пугало.

Сегодня, бредя по тем же самым улицам Сохо, я жалею, что ничто меня не задержало тогда. Я по-прежнему верю, что если бы только прервал наш безудержный импульс – заглянул в кафе или притормозил на перекрестке, прищурился на солнце или рассказал Мустафе свой сон, изложил во всех подробностях, – мы могли бы избежать того, что должно было произойти.

Ноги несут меня в Чайна-таун. Там мы с Мустафой оказались тем утром.

– После демонстрации, – сказал он, озираясь на суету вокруг, – давай придем сюда.

– Но наш автобус отходит в три, – напомнил я.

– Да и хрен с ним, давай задержимся еще на денек, отпразднуем.

– Отличная мысль, – согласился я, и мы дружно хохотнули, коротко и сдержанно. – Никогда не пробовал китайской еды.

– И я тоже.

– Итак, с ужином решено, – сказал я. – И давай не будем задерживаться на демонстрации.

– Нет-нет. Пару минут, исполним свой долг и убираемся к чертовой матери оттуда.

– Точно, – согласился я, и мы опять хохотнули, на этот раз нарочито, чтобы приглушить то, что высвободил предыдущий взрыв смеха.

Внезапно мы очутились на Лестер-сквер. О, эти площади, о которых мы наслышаны. Мы остановились, огляделись, восторгаясь огнями, нарастающим шумом, пробуждением гиганта, вытягивающего свои конечности. Но мы опаздывали, пора было двигаться дальше. Мы торопливо обсуждали планы на вторую половину дня, на вечер, ночь, следующий день, и все это с ноткой лихой дерзости в голосе. Спросили, как пройти на Сент-Джеймс-сквер, но, свернув несколько раз, совсем заблудились. Спросили еще, и нам сказали, что это совсем в другой стороне. Я преисполнился надежды. Может, мы вообще ее не найдем или доберемся туда, когда все закончится. Я воображал, как годы спустя мы будем вспоминать, что у нас были добрые намерения, но из-за плохого знания города мы заблудились. И представлял, как описываю нас, юных, храбрецами и произношу слова «невинность склонна рисковать», а потом там же решил – нет, лучше сказать «наивность»: «наивность склонна рисковать». Но тут мы уже вернулись на Хеймаркет, ровно к тому месту, где автобус высадил нас накануне вечером. Свернули на Чарльз-стрит, пересекли Риджент-стрит-Сент-Джеймс. Оттуда видны были высокие деревья в центре Сент-Джеймс-сквер. Сегодня вечером, когда я вхожу на площадь с той же стороны, те же самые верхушки деревьев колышутся на фоне темного неба. Но в тот день они казались абсолютно неподвижными, жутко даже, как будто их ветви никогда не шевелились и вообще не были созданы для движения. Мы слышали, как скандируемые лозунги эхом разносятся среди каменных зданий. Мустафа остановился, повернулся лицом ко мне, и мы, словно пара деловитых грабителей, натянули свои балаклавы.

16

Демонстрация оказалась масштабнее, чем я предполагал. Толпа выглядела монолитной и непреодолимой, как кирпичная стена.

– Гляди, я же тебе говорил? – с дрожью в голосе пролепетал Мустафа, намекая на то, что все участники были в масках.

Несколько журналистов уже подготовили телекамеры и нацелили их в толпу. Зачем они здесь, удивился я. Ливия, в конце концов, маленькая страна. Кого интересует кучка студентов, устроивших демонстрацию возле посольства в Лондоне?

Мустафа схватил меня за руку и потащил за собой. Помню, как подумал, что ему надо бы успокоиться, что я должен сказать ему, чтоб успокоился. Один из демонстрантов направился в нашу сторону. В его движениях было что-то агрессивное, словно он искал драки.

– Как здорово, братья, – крикнул он, перекрикивая шум, – что вы здесь!

– Это наш долг, – отозвался Мустафа, подчеркивая свой бенгазийский акцент.

Но парень не удовлетворился ответом, теперь он уставился на меня.

– Да, – подтвердил я. – Наш долг.

Он со значением пожал нам руки и повел к стопке плакатов, сложенных на тротуаре. Мы выбрали себе лозунги и начали проталкиваться через толпу. Нас охотно пропускали, и вскоре мы уже стояли прямо перед ограждением.

Странно, подумал я, что мы оба должны подтверждать свою преданность, учитывая, что никто не знает, кто мы такие, и, значит, не может обвинить нас в опоздании или нерешительности. Наши имена надежно скрыты. И все же никогда, ни до, ни после, я не ощущал такой солидарности. В этой толпе исчезли все различия между нами. Помню, как мне захотелось жить такой жизнью.

Несколько полицейских втерлись в широкий промежуток между нами и зданием посольства. Среди них была одна женщина. Помню, как удивился, что она такая молодая. Почти такая же, как мы, подумал я.

Мы выкрикивали по-арабски свои лозунги вразнобой и так глухо, что наблюдавшие за нами англичане, наверное, решили, что мы коллективно кого-то оплакиваем.

Я обернулся – Мустафы рядом не было. Он переместился на три-четыре ряда назад, глазея на окружающие здания. Я окликнул его и вдруг услышал в собственном голосе панические нотки. Он протиснулся сквозь плотный строй тел и остановился сразу за мной. На миг я усомнился, что это и в самом деле он. То ли чтобы устоять на месте, то ли подбадривая меня, Мустафа положил руку мне на плечо. Надо уходить, подумал я, и впервые подумал так от его имени. Его ладонь передвинулась по моей спине, легла прямо между лопаток. Я вспомнил, как он рассказывал о вспышках мрачного настроения у своего отца. Мальчишкой он прятался в укромном месте, прислушиваясь, как отец, злобно пыхтя, ищет его.

Окна посольства были плотно закрыты, а подернутые первой весенней зеленью верхушки деревьев и синева неба искаженно и расплывчато отражались в неровном оконном стекле. Уолбрук мне объяснял: в старые времена стекло раскатывали в листы, что приводило к дефектам поверхности. За окном первого этажа в паре шагов от него стояли трое мужчин. Они выглядели совершенно неотличимыми друг от друга, в темных костюмах, одинакового сложения. И они смеялись. Но потом стало понятно, что они не смеются, а спорят, причем яростно. Несколько человек вокруг меня тоже их заметили. Кто-то вполголоса проговорил: «Да пошли они», и это вселило короткую мрачную уверенность. Мы зашевелились, уплотняясь внутри собственной массы. Мустафа убрал ладонь с моей спины, крепко обхватил меня за руку повыше локтя и начал пропихивать сквозь беспокойную толпу. Я оглянулся – глаза у него изменились до неузнаваемости. Человеческие тела прижимались ко мне со всех сторон. Они пахли знакомо. Их матери тоже, наверное, положили им в чемоданы маленькие пузырьки с цветками апельсина и ладаном. Как и я, они терпеть не могли эти старомодные ароматы и никогда ими не пользовались. Но, как и я, из любви к маме и тоски по ней запрятали пузырьки в стопках одежды в шкафу, где запах постепенно пропитывал и одежду, и воздух вокруг.

Трое мужчин теперь стояли у самого подоконника, подначивая друг друга. Что бы там они ни обсуждали, решение, похоже, было принято. Они повернулись к нам лицом. Один из них попытался открыть створку окна, но та не поддавалась. На помощь пришел другой, и нижняя панель нехотя двинулась вверх. Мужчины высунулись в окно и закричали что-то, не разобрать. Один скрылся куда-то и вернулся, держа в руках нечто черное и громоздкое. Только когда он направил эту штуку в нашу сторону, я понял, что это такое.

– Они не посмеют. – Мустафа дернул меня за руку. А потом заорал во все горло людям в толпе: – Оставайтесь на месте!

Абсурдность этой фразы камнем упала в мое сознание. Мысли подернулись рябью, колени задрожали. Мустафа опять тряхнул меня за руку, и я не понял, то ли он призывал сматываться, то ли велел идти вперед.

– Оставайтесь на месте! – крикнул он еще раз, но теперь его голос прозвучал как натянутая струна, которая вот-вот лопнет.

Я хотел захлопнуться, запереться. Я был домом, который бросили распахнутым настежь. Хотел упасть на землю и, если он не отпустит, потянуть Мустафу за собой, проползти через лес ног, и наплевать, что это стыдно. Я проклинал Мустафу, потому что он был единственным препятствием, единственным, кто мог бы распознать лицо под маской. Подтянув его поближе, я проорал прямо ему в ухо:

– С меня хватит этого дерьма! – Но затем, прежде чем он успел ответить, я услышал, как мой собственный голос вопит, громко, так громко, что я и вообразить не мог, выкрикивая название нашей страны, вновь и вновь.

Мустафа отпустил мою руку и тоже заорал. И все остальные вместе с нами, и в этом коллективном духе, таком же загадочном, как движения стаи рыб или мурмурация скворцов, мы стали единой гармоничной массой, пылкой и идеально согласованной.

Мы разделили «Ливия» на три слога, скандируя их быстрым стаккато. Слово состояло из двух частей: одна черная, другая белая, одна – твердая, другая – невесомо-воздушная. Мы добавили короткое и почти неслышное «а» в начале и долгое, тающее в воздухе «ах» в конце. Получилось, что слово угасало и тут же вновь зарождалось: а-Ли-ви-ах, а-Ли-ви-ах… Чем больше мы повторяли название, тем ярче и свободнее оно становилось. Но даже когда ритм сотрясал мое тело, я задавался вопросом, а вдруг собравшиеся вокруг полицейские и журналисты слышат это вовсе не как «Ливия», а скорее как английское слово «алиби». И, возможно, мы неосознанно смешали два этих слова, потому что в тот момент поняли, отчетливо, как никогда раньше, что каждый из нас жил жизнью, которая отчаянно нуждалась в оправдании.

Мы всё кричали и кричали, и Мустафа, с широко распахнутым ртом и закрытыми глазами, теперь был почти неузнаваем. Я не был уверен, что человек под маской – это тот, с кем я знаком, тот же самый, с которым я пришел сюда лишь несколько минут назад, с которым строил планы на вечер. Невозможно доверять тому, чьего лица ты не видишь, даже если хорошо его знаешь, особенно тому, кого хорошо знаешь. Должно быть, так легче причинить боль, если хочешь это сделать, ранить человека или лишить жизни, и чем меньше знаешь о его лице, тем лучше. Лицо все усложняет. Вдруг показалось, что балаклавы подвергают нас большей опасности. Надо их снять. Надо снять балаклавы и бежать.

Теперь всем было видно, что черный предмет, за который сцепились мужчины в окне, – это автомат. Они вскинули его и заорали на нас. Воздух был прозрачным, а видимость настолько хорошей, что хотя мы были отделены полицейскими заграждениями от дверей посольства футов на шестьдесят, я мог разглядеть вздувшиеся вены на шеях мужчин, когда они кричали, свесившись через подоконник. Но это было бесполезно, нас им было не перекричать. Двое начали вырывать друг у друга оружие. Третий наблюдал, потом выхватил у них автомат. Я думал лишь – нет, невозможно, не здесь, не в Лондоне, не на глазах у всех этих людей. Я стоял, в плену собственного неверия, не в силах двинуться с места.

Засвистели пули. Даже тогда я думал – нет, они просто пытаются нас напугать, стреляя в воздух. Вот только сам звук – прерывистый треск, будто ветер рвет паруса, – не казался таким уж убедительным. Что действительно подействовало, так это ощущение. Оно буквально вдавилось в меня, а затем пронеслось сквозь тело с неослабевающей силой, неоспоримой, пока не достигло самого центра мозга, замерло там на миг, прежде чем повернуть вспять и выплеснуться наружу, вышвыривая вместе с собой к внешним пределам все, чем я был, все, чем стал, даже не подозревая о том. Ныне я был пуст и неподвижен, моя жизнь сжалась до единственной непрерывной спиральной линии, замкнутой внутри детского стеклянного шарика. И вот он выкатился, этот шарик, выкатился из меня, забрав с собой все.

17

Я отключился, должно быть, всего на несколько секунд, потому что когда открыл глаза, вокруг царил все тот же хаос. Я поднялся с асфальта. Окно посольства опустело. Ушли перезаряжать, подумал я. Люди бежали в разные стороны. Те, кто остался, лежали на земле. Среди них, в нескольких футах от меня, я увидел Мустафу. Обеими руками он держался за живот. Между бледными пальцами сочилась жидкость, темная, как финиковый сироп. Я не мог поверить. Это просто какой-то трюк. Я смотрел на него – неподвижно и безучастно. Кто-то из полицейских отчаянно кричал. Рядом с ним темной грудой лежала та самая юная женщина-полицейский. Только тогда я вспомнил, что слышал, как ее тело упало на землю. Глухой звук, который оно издало, был похож на звук падения срубленного в чаще дерева или ребенка с кровати. Я еще раз посмотрел на Мустафу, а потом, не зная, куда идти, начал передвигать ноги.

Всплывали полузабытые воспоминания, волнение, когда остаешься неприкаянным в большом городе – Бенгази, Эдинбурге. Тем утром я тоже пережил подобное чувство, когда проснулся один в номере отеля и на мгновение испугался, что Мустафа ушел на демонстрацию без меня. Но оно стремительно скрылось за горизонтом, словно ребенок, заплывший слишком далеко на глубину. Тело мое похолодело. Свирепый жар пылал в груди. Она была взрезана, и боль нарастала. Небо за моей спиной сияло так же ясно, как раньше. Деревья оставались неподвижны, будто осознанно отстранились от происходящего. Это просто царапина, сказал я себе и продолжил шагать, переставляя ноги одну перед другой, пока не добрался до маленькой боковой улочки, ведущей к северу от площади. Какофония стихла, словно на пламя швырнули одеяло. Я вспомнил Генри – профессора Уолбрука – и впервые подумал о нем по имени, припоминая, что он говорил мне в пабе, когда я спросил про Лондон: «Несмотря на свою чванливость, это застенчивый город, созданный переводчиками и для переводчиков, обожающих различия и барьеры, где на соседних улицах могут существовать разные миры».

В ливневом желобе нашелся сток размером с конверт, прикрытый тонкой металлической решеткой. Я сел на тротуар возле него. Позволил взгляду скользнуть в дыру и представил длинную, заброшенную сеть туннелей, тянущихся по всему городу, – тайная карта, которая во время дождя тихо бормочет свою сокрытую жизнь. Это была не царапина. Я смотрел, как моя кровь собирается темной лужицей. Она пугала и смущала, как будто я внезапно обмочился. Рана в груди была чуть выше живота, справа. Жутко наблюдать, как густо и мрачно кровь пропитывала рубашку. Меня съедало изнутри. Я с трудом мог сидеть прямо. Улица была по-прежнему пуста. Я старался посмотреть на что-нибудь другое, на здание напротив. Взгляд остановился на большом окне на втором этаже. Окна недавно помыли. Затем, едва успев подумать, что комната пуста, я заметил внутри человека, который прижался к оконной раме и смотрел прямо на меня. Кажется, он стоял там все это время, наблюдая за мной через стекло. И даже когда наши глаза встретились, он не шевельнулся. Лицо его ничего не выражало, ни гнева, ни сочувствия. Потом на мое плечо легла ладонь. Я видел только крепкие колени человека, присевшего рядом. Колени туго обтягивала темно-синяя шерсть брюк.

bannerbanner