
Полная версия:
Американка
Не дожидаясь ответа, он вышел, хлопнув дверью. Диалог Аниты с сыном выбил меня из колеи. Почти все время я рассматривала цветочный узор на скатерти, который постепенно покрывался крошками и брызгами масла. Острые ремарки разговора, окрашенные сарказмом и неаполитанским диалектом, пролетали над моей головой, словно стрелы. Я боялась, что если подниму глаза, то мать и сын попытаются втянуть меня в спор. И правда, стоило мне встретиться взглядом с Анитой, та как будто хотела, чтобы я высказалась и поддержала ее точку зрения. Может, она научит меня ругаться, так же как научила Рикки стремительно менять выражения лица, словно маски Но [8]? Я совсем не хотела ругаться, поэтому просто ужинала. Желтые цветки фриарелли оказались не такими горькими, как я думала. Я сжевала их вместе с остальной едой, почти не заметив.
Мы начали убирать со стола.
– Так и не скажешь, но мы с Риккардо очень похожи, – говорила мне Анита. – Он такой же, как я. Может раскричаться из-за пустяка, но тут же остывает.
– Но он ушел, ударив дверью.
– Надо говорить «хлопнув». Он не рассердился по-настоящему. Рикки эмоциональный и никогда не сожалеет о прошлом. Это для него слишком философское занятие.
– А Умберто?
– Умберто думает, что достаточно прочитать пару книг по философии, чтоб стать философом. Он не понимает, что для этого надо прожить настоящую жизнь, ошибаться и учиться на этих ошибках.
* * *Позже Анита позвала меня к себе в комнату. Она сидела на двуспальной кровати, на нее падал свет ночника на столике. Без косметики, в хлопковой белой ночной рубашке, которая подчеркивала загар, Анита казалась гораздо моложе. О возрасте напоминал только кроссворд у нее на коленях и очки для чтения.
– Ты еще не в пижаме?
– Нет, я не до конца разобрала свои вещи.
– Ты положила одежду в ящики, как я тебе объяснила? Рубашки в один ящик, белье в другой?
– Да, более-менее.
– Молодец. – Она напомнила мне: – Завтра поедем на рынок в Граньяно покупать тебе шлепанцы.
Значит, Анита позвала меня к себе просто так. Может, ей хотелось поговорить. Ее светлые волосы выделялись на фоне черного лакированного изголовья. Над кроватью висел образ Девы Марии. Картина была нечеткой, написанной в коричневых и бронзовых тонах, напоминала офорт на пожелтевшем пергаменте. Даже Младенца на руках Девы Марии не было. Но все равно ощущалось, что это именно Мадонна. Ее взгляд был полон боли и умиротворения. Словно она смирилась, приняла ношу древней, общей, безликой боли. От покрова Марии исходили позолоченные лучи, но она не смотрела в небо. Она смотрела вниз, на землю. Вокруг рамы картины по стене шли глубокие трещины, оставленные землетрясением: они тянулись с потолка, напоминая стрелы.
– Если будет хорошая погода, еще и на пляж сходим. Я как раз в субботу не работаю. А если нет, прокатимся в Кастелламмаре.
– Хорошо. Спасибо, Анита.
Упоминание о море меня обрадовало. Надеюсь, Анита не обидится за то, что я еще не называю ее мама Анита.
– Там на горе есть замок, поэтому город и называется Кастелламмаре-ди-Стабия [9]. Замок очень красивый, но осмотреть его можно только внешне, это частные владения. На самом деле в Кастелламмаре есть еще один замок, однако он совсем в руинах.
Я чувствовала, что Аните хотелось подольше поболтать со мной, может, усадить на кровать рядом. Но у меня был длинный, невероятно длинный день, и больше всего на свете я хотела пойти в свою комнату. Вместо этого, сделав несколько шагов к двери, я неожиданно для себя спросила:
– А ты… с Церковью?
– В каком смысле?
– Не знаю… Ты часть общины, ходишь на мессу, вот это все?
– Нет, с тех пор как я развелась, я не имею права исповедоваться, мне не дают разрешение причащаться. А почему ты спрашиваешь? Ты ходишь в церковь?
– Нет. – Кажется, Анита почувствовала облегчение. – Но тогда почему у тебя эта картина?
– Вот эта? А что? Церковь – это одно, а Мадонна – другое.
У себя в комнате я разделась и заметила свое отражение в зеркале на двери. Смотреть особо было не на что. Белые трусы чуть пузырились на узких бедрах. Живот слегка вздулся – без сомнения, дело было в хлебе, масле и абрикосовом варенье в Колле-ди-Тора. В Италии они подавались на обычный завтрак, но для меня хлеб, масло и варенье казались божественным вмешательством, сладким грехом, самым лучшим грехом на свете. Может, мне тоже надо было посидеть на диете, но я никогда на ней не сидела, даже не знала, как это делают.
Все мои округлости – в неправильных местах. Это было тело девочки, а не девушки. Оно подчеркивало мою незрелость. В моей душе был изъян, она вынуждена была обитать в моем теле и поэтому оказалась неспособной рисковать, расти, цвести. Может, единственное, что оправдывало мое тело, – маленькие розочки сосков. А моя маленькая грудь только острее давала мне почувствовать собственную наготу. Ее подчеркивал контраст между уязвимой белизной груди и загорелыми руками и животом. Моя грудь никогда не видела света солнца.
Я вспомнила немок в озере, как их длинные тела раскинулись звездочками на поверхности воды. В доме были только общие душевые и не имелось нагревателя, поэтому поначалу мы мылись в купальниках в теплой и мягкой озерной воде. Но как-то на нас накричали за то, что своими шампунями мы наверняка отравили кучу невидимых рыб, – мне было ужасно стыдно. После этого мы мылись дома, грея воду в кастрюле.
Немки же мылись голышом под открытыми душевыми лейками, которые торчали из стены дома, примыкающей к саду. Вода из них шла ледяная, но у немок, наверное, была горячая кровь, им было все нипочем. Девушки поднимали мускулистые руки, чтобы сполоснуть светлые волосы, которые от пены казались почти зелеными. Их пышные груди покрывала обильная пена и ледяные капли. Я старалась особо на них не пялиться, потому что стеснялась и потому что надо было подать хороший пример немногочисленным мужчинам в доме. Думаю, что на самом деле им тоже было неловко, даже Хесусу. А вот местных мужчин эти купания не смущали, скорее наоборот. Из нашего сада была видна главная улица Колле-ди-Тора. Не раз мне казалось, что кто-то подглядывает за нагими девушками сквозь блестящую листву и висящие на деревьях круглые плоды.
Я надела пижаму и выключила свет. Вдруг эти три места – Колле-ди-Тора, Нейпервилл, Кастелламмаре – показались мне настолько разными, словно их разделяет не только пространство, но и время. Как будто города принадлежат трем разным измерениям, никак не связанным друг с другом. Не верится, что можно сесть на самолет или поезд и перебраться из одного города в другой. Мест, которые я покинула, больше не существовало, подобно пейзажу, исчезающему за спиной путешественника. Каждое место ускользало от меня, и мне его было не ухватить. Но может, я этого и не хотела.
Я услышала какой-то звук. Это собака или вернувшийся Рикки? Нет, это храпела Анита.
Глава 2
– Пляжная погода, – объявила Анита, поднимая жалюзи на кухне, которые хрипло скрипели, как петух на рассвете. И правда, вчерашняя молочная дымка исчезла, на небе не было ни облачка.
Анита поставила кофеварку на огонь и достала из буфета упаковку шоколадного печенья. Короткая ночная рубашка развевалась от стремительных шагов Аниты, было видно, как свободно покачивается ее тяжелая грудь. Анита велела мне подогреть молоко: кивнула на холодильник и сунула в руки кастрюльку. Ее четкие отточенные движения убеждали, что она легко управляет домом, а еще – что она вообще занимает важное место в мире. Но мне все равно казалось, что Анита слишком масштабная личность и для первого, и для второго.
Анита поставила передо мной печенье на то же место на столе, за которым я сидела вчера. Может, это место уже стало моим? Она показала мне, как окунать печенье в кофе с молоком. Выверенным движением, как крестят младенца, иначе печенье совсем размокнет. Когда у меня не получалось, Анита смеялась. Она подтрунивала надо мной, но мне совсем не было обидно. Наоборот, вскоре я поняла, что специально делаю неправильно, чтобы рассмешить ее. Мне хотелось увидеть, как улыбка меняет тонкие черты ее лица. Так бывает, когда тебя щекочут так сильно, что ты даже не можешь говорить и только глазами умоляешь о пощаде.
Стоило мне открыть упаковку печенья, как немецкая овчарка с надеждой подскочила на своем месте.
– Доброе утро, американка, – сказал мне Рикки, обдав меня запахом пива и одеколоном. Глаза у него были сонными. Он сел, почти не глядя, обмакнул печенье в кофе и спросил: – Умберто уже ушел?
– Этот тип не возвращался домой. Его величество приходит и уходит, когда ему вздумается, – ответила Анита. Она повернулась ко мне с такой гримасой, будто съела кусок лимона. – Умберто сам по себе. Аполитичная фигура.
– Да при чем тут политика? – возразил Рикки. – После работы он наверняка опять остался ночевать у Кателло, потому что ты не дала ему машину.
– Это моя машина, и она мне нужна! – Дальше Анита разразилась гневной тирадой на диалекте. Она обращалась то ли к Рикки, который обвинил ее в недостатке материнской любви, то ли к отсутствующему Умберто, который ее не предупредил. В конце Анита добавила на правильном итальянском: – Я всю ночь ворочалась и ждала его, как дура.
– Так же, как ты ждешь того, другого?
О ком это Рикки? Я вспомнила, каким голосом его мама говорила вчера по телефону, медленным, завораживающим движением накручивая колечки телефонного провода на палец. Риккардо и Анита посмотрели друг на друга с выражением, которого я не поняла, но почувствовала, что их роли поменялись местами. Это больше не мать и сын, не недовольный родитель, который наставляет на истинный путь ленивого мальчика. Теперь это были отец и дочь, или брат и сестра, или пара, которая вытащила на свет старые ссоры и обиды.
Анита могла бы сказать: «Не суй свой нос в чужие дела». Я даже надеялась, что она скажет нечто подобное. Вместо этого Анита стиснула ворот рубашки, словно пытаясь вернуть себе немного достоинства, и еле слышно произнесла:
– Я – мать. Беспокоиться – это мой долг, – но убежденности в ее тоне не было.
– Ты и со мной так будешь, когда мне исполнится двадцать три? – спросил сын, с радостью возвращаясь к легкому тону разговора. – Скажи мне сейчас, чтобы я… как это… психологически подготовился. – Рикки встал, оставил на столе чашку с кашицей из кофейной гущи и печенья и отправился одеваться в синюю форму.
Оставшись одни, мы с Анитой убрали со стола. Мне хотелось сделать все побыстрее, чтобы захватить побольше солнечного дня. Я помыла посуду и положила ее в сушилку над головой. Это была одновременно и сушилка, и полка – гениально! Каждый раз, когда я поднимала руку, чтобы поставить чистую посуду, струйка воды бежала по моей руке – неприятно, как нежеланная ласка. Анита кружилась вокруг меня со шваброй, управляя ею уверенно, почти со злостью. Словно не подметала пару крошек, а рыла яму для мертвецов. Пока мы молча работали, проснулся город. Наконец Анита побрызгала на пол туалетной водой с запахом роз и сунула швабру мне в руки. Теперь на нее была намотана тряпка.
– Протри пол, взад-вперед.
– Вот так?
– Тебя что, твоя мама в Америке ничему не научила? Так ты и попу младенцу не вытрешь. Давай энергичней!
Она наблюдала за мной какое-то время, потом удовлетворенно уперла руки в бока.
Мы вместе пошли в мою комнату, чтобы застелить постель. В этом действии был строгий порядок. Верхняя часть простыни должна была быть загнута и занимать треть поверхности матраса. Покрывало накидывалось и на подушку, а еще его надо было чуть подоткнуть, обозначив округлости этой самой подушки. Надо было натянуть покрывало таким образом, чтобы на ткани не образовалось ни одной складки. Мягкие изгибы покрывала выглядели затвердевшими, и казалось, что кровать вырезана из зеленого мрамора и стоит в церкви.
– Поняла, как надо? Пойдем, застелешь постель Рикки.
Я подошла к неубранной постели, хранящей тепло младшего сына Аниты. Сына, который не готовил, не убирал со стола и не помнил, куда положил свои солнечные очки. Я отмеряла, сгибала, поправляла, поглядывая на Аниту в ожидании ее веселого одобрения. При этом я теряла драгоценные утренние мгновения, которые могла бы провести на прекрасном пляже. Во мне вдруг поднялась такая волна негодования, которой я еще не испытывала в жизни:
– Почему он сам не застилает свою постель?
– Кто? Риккардо? – Анита рассмеялась от души. – Он же мужчина.
– Вот именно. И достаточно взрослый, чтобы застелить свою постель.
– В этом все и дело, Фрида. Он всего лишь мужчина. Они так устроены. Много говорят и вечно занимаются важными делами, ждут аплодисментов. Пусть думают, что хотят. Ведь кто на самом деле обеспечивает повседневную жизнь, да еще и умудряется ходить на работу? Кто кормит, кто создает уют в доме, в котором можно любить, спать, мечтать? Если мне и удалось чему-то научить моих сыновей, так это тому, что без женщин мир рухнет.
Стиральная машинка запищала, и Анита жестом пригласила меня за собой. Сначала в подсобку, а затем, с тазом чистого белья, который больно упирался мне в бок, – на кухонный балкон. Тот был пуст, за исключением нескольких листьев салата латука на полу и коробочки с разноцветными прищепками на стене. Еще не было и десяти утра, а другие хозяйки уже нас опередили. Окружающие нас одинаковые дома персикового оттенка, построенные скорее всего в 1960-х, уже были украшены развешенным бельем, которое висело не шелохнувшись. Жара все настойчивее звала меня на пляж. А белье вторило: для чего еще нужно солнце?
Майки нужно было развесить по линии подмышечных швов, чтобы не осталось следов от прищепок. Бюстгальтеры – за перемычку между чашечками. Все это Анита объясняла мне терпеливо, без понуканий. Может, она поняла, что я не умела развешивать белье, потому что дома у нас была сушильная машина? Мне нравилось, когда Анита разговаривала со мной. Словно еще не все потеряно, будто я – податливый материал, из которого можно сделать что-то стоящее, проект, в который стоит вкладывать время и силы. Она делала вид или и правда не замечала, что мне неприятно развешивать трусы ее сыновей или ее собственное белье из черного или бордового кружева.
У меня из рук выскользнула прищепка. Прошло несколько секунд, пока она со стуком не ударилась о землю под балконом. Я в ужасе посмотрела вниз, где увидела этаж ниже уровня улицы. Туда выходила одна дверь и вела лестница. Это был не дворик, скорее косой треугольник грязного цемента, без единого растения или других признаков жизни. Это было пустое пространство, яма, где прячется тень, место для потерянных вещей.
– Ничего страшного, – сказала Анита. – Прищепок у нас много. Но, пожалуйста, не роняй за балкон трусы или носки. Иначе придется спускаться к синьоре Ассунте и просить разрешения пройти в этот дворик через ее квартиру. Старая ворчунья, к ней лучше не соваться.
К счастью, из-за потерянной прищепки Анита не потеряла веру в меня. Я пообещала, что больше ничего не уроню. В ответ она похлопала меня по бедру и сказала идти одеваться, а то продавец шлепок закрывает лавочку в час дня. Сама же Анита собиралась пока быстро выгулять собаку. А я почти забыла, что мы хотели съездить в Граньяно.
* * *Пока мы на машине приближались к горе, я чувствовала, как в моей груди словно растягивалась веревка, которая тянула меня в противоположном направлении – к морю. Когда мы проезжали табличку, указывающую на границу Кастелламмаре, веревка порвалась – я даже ощутила секундную резкую боль. Потом появилось любопытство.
Вчера я даже не заметила гору, по крайней мере, не обратила на нее внимания. Она возвышалась над тесно стоящими приземистыми домами. Гору окутывал серо-голубой раскаленный воздух. Вчера она показалась мне не горой, а бетонной стеной, непроходимой границей, за которой была только пустота. Я смотрела на возвышенность рассеянно, как на задник театральной сцены или на затянутое облаками небо. И тем не менее гора буквально преследовала нас в каждом переулке, двигалась за нами, словно тень.
Сегодня гора Фаито, как ее назвала Анита, представляла собой темную массу. Солнце висело позади нее, и его лучи напоминали раскрытую ладонь. Единственная деталь, которую я могла различить, – провод канатной дороги, длинный и тонкий, как нить паутины, подсвеченная утренним светом в темной комнате. Словно легкий намек на нечто более сложное, запутанное. Вдруг я почувствовала себя маленькой девочкой, напуганной собственным решением уехать далеко от дома.
Так или иначе, мы карабкались по склону Фаито вверх, без происшествий и не ощущая перепада высот. Анита объяснила мне, что Фаито – часть горной цепи Латтари. Дома вокруг словно сплющивались, выглядели все более плоскими, многоэтажки сменились небольшими виллами с садами. Мимо проплывали автомастерские, бакалейные лавки, украшенное искусственными цветами кладбище.
– В моей молодости этой дороги не было, – прокомментировала Анита. – Надо было объезжать гору.
Мы постепенно поднимались все выше и выше, и окрестности начали казаться мне более ухоженными. Мои глаза привыкли к тени, навстречу которой мы ехали. Я стала различать контуры деревьев в зеленой дымке. Я разглядела еще одну гору, поменьше, похожую на покрытую растительностью пирамиду. Вершина Фаито вдруг исчезла из виду, возможно, мы ее сейчас объезжали. В открытое окно я слышала пение птиц и стрекот редких цикад.
Вскоре мы покатились по ухабистым плитам центра Граньяно. Анита вела машину не как вчера: не сигналила, не нарушала правила. Ее светлые волосы удерживала заколка из голубого пластика. Кажется, Анита даже спину держала ровнее. Она разглаживала юбку, бросала в рот лакричные леденцы и здоровалась взмахом руки с некоторыми пожилыми людьми. Анита знала в Граньяно немногих, но зато радостно встречала известные ей места: церковь, лавку мясника, кондитерскую, бакалейную лавку. Понятно, что, когда она тут жила, это были все те же магазины: вывески выглядели старыми, выцветшими на горном солнце.
Граньяно был старинным городом. Это утешало меня, придавало определенную ценность месту, которое оказалось выбрано для меня по программе обмена, а точнее, судьбой. При взгляде на Граньяно мне хотелось рисовать. Но мой взгляд не останавливался на разрушенном доме или пустыре, похожем на место в десне из-под вырванного гнилого зуба. Я не хотела смотреть на следы житейских невзгод, которые отразились на лице города.
– Это виа Рома, главная улица, – объясняла Анита, подчиняясь медленному темпу едущих по виа Рома машин. – Сейчас тут только автомобили и магазины, но раньше везде была лишь паста.
Она рассказывала мне, что почти сто лет назад пасту сушили на открытом воздухе, повесив ее на деревянные стойки вдоль дороги.
– Прямо как белье, которое мы сегодня развешивали.
Оказалось, виа Рома специально так застраивали, чтобы на ней было много солнца. Дома возводили высокими и близко стоящими друг к другу, чтобы поймать дующий с моря ветер. Ветер идеальный по температуре, силе и влажности для сушки макарон. Густо развешенная вдоль улицы паста неподвижно висела на морском ветру, похожая на стадо смирных, только что сошедших с гор овец с длинной желтой шерстью. Потом в город пришла индустриализация, и теперь пасту сушили в специальных помещениях, где с помощью климат-контроля поддерживаются нужные температурные условия.
Рассказывая мне об истории города, Анита использовала несколько терминов, которые я не поняла. В ее речи не осталось ни следа грубого диалекта. Наоборот, в своем родном городе она говорила на правильном итальянском, возможно, приобретенном в школе. Но потом, как будто снова переместившись в прошлое, заговорила совсем другим голосом:
– Свежая паста, когда сушится, пахнет по-особому, немного кисло. До сих пор, когда я думаю о своем отце, первое, что чувствую, – кисловатый запах. Я должна была пройти пешком через полгорода, чтобы добраться до фабрики Айелло, где работал мой отец. Я носила ему горячий обед. Я выходила из дома и спускалась по ступенькам. Надо было быть аккуратной и внимательно следить, чтобы ничего не уронить и не расплескать, особенно если я несла суп с лапшой. А у фабрики было столько пасты, что пахло кислым. И там был мой папа, и по его глазам я понимала, как он счастлив меня видеть. А еще волшебный момент – когда он меня целовал.
Я не спросила, как человек, работая каждый день и пропитавшийся кислым запахом пасты, находил в себе силы есть ее и на обед. Пока сверкающий поток машин нес нас вперед, я думала о своем папе. Он жил в другом городе, но преодолевал сотни миль по шоссе, чтобы навещать меня каждые выходные. Я думала, как здорово чувствовать, что тебя любят.
– Вот мой дом. – Анита помахала рукой в окно, встряхивая браслетами, словно встречая дорогого друга. Она рассмеялась первый раз за нашу поездку.
– Где? – спросила я, не видя никакого дома. Единственное, что от него осталось, – треугольный кусок гладкой стены, похожий на огромную стрелу, воткнутую в землю.
– Землетрясение, – объяснила Анита кратко, но в словах чувствовалось то же напряжение, с которым вчера она говорила мне о трещинах на стенах ее квартиры. Казалось, что она произнесла общеизвестную фразу или название книги, незнакомые только мне.
Дом, в котором Анита родилась и выросла, находился в самом конце улицы. Построили его в первые послевоенные годы, поэтому изначально в нем не было водопровода. Позже установили унитаз – предмет зависти всех соседей. Семье Аниты повезло жить на первом этаже, и им не приходилось спускаться по ступеням за водой к фонтану на улице. Две комнаты и кухня – на одиннадцать человек, но Аните нравилось, что семья спала вся вместе. Было забавно утром перед школой быстро-быстро перетаскивать матрасы и складывать раскладушки, чтобы спрятать их за кухонными занавесками или за дверью в сад. В этом садике ее отец выращивал петрушку, базилик и немного помидоров, а еще виноград «Изабелла». Его белый и красный сорта были популярными, из них делали вино леттере. Другой фасад дома выходил на площадь вокзала. Это была конечная остановка самой первой линии итальянской железной дороги, по которой ввозили зерно и вывозили пасту. Аните нравилось слышать плеск ручья и звук проходящих поездов, она мечтала сесть в один из них и поехать куда-нибудь в удивительные места.
– Я единственная из нашей семьи уехала из Граньяно, мои братья и сестры остались здесь.
– А твои родители?
– Их больше нет.
– Мне очень жаль… – Кажется, я больше чувствовала себя виноватой, чем соболезновала Аните. Мы находились тут, в Граньяно, на этой длинной дороге к рынку. Если сейчас Анита вспоминала грустные события своей жизни, то потому, что я – диковатая и невоспитанная девочка – приехала за границу без тапок. Да, я знала, что это было глупое чувство, которое только подчеркивало мою инфантильность, но не могла выкинуть эту мысль из головы. Если Анита больше не засмеется – виновата я.
Словно прочтя мои мысли, Анита сказала:
– Не переживай, дорогая. У меня было счастливое детство. Нам часто не хватало хлеба, но любви было вдоволь. Из Граньяно я уехала совсем по другим причинам, поверь мне.
Я наблюдала за асфальтом дороги, на которой нас немного потряхивало – мы ехали в горку. Прямые лучи солнца подчеркивали каждую ямку на дороге, и пятна света на ней напоминали крапинки на шкурке авокадо на натюрморте.
– Здесь улица меняет название, – продолжала Анита, сворачивая на перпендикулярную улицу. – Теперь это улица Паскуале Настро. Я все еще гадаю, начиналась виа Рома у моего дома или заканчивалась. Мне всегда хотелось думать, что начиналась. Начало всегда лучше, потому что по пути можно изменить то, что ты захочешь. А если это конец, уже ничего не поделаешь.
Я слушала Аниту, но не улавливала смысла слов, хотя она разговаривала со мной на чистом итальянском, без сложных фраз, диалектизмов – и без горечи. Я смотрела на ее сильные руки, сжимающие руль, ее нежный и четкий профиль, светлые кудри на затылке, выбившиеся из укладки.
– Но в Граньяно улицу называют не Паскуале Настро, а «Молнии да ветра».
– Как-как? Молнидаветра?
– «Молнии да ветра», – терпеливо и четко повторила Анита.
– И почему ее так называют?
– Потому что раньше в непогоду здесь отключалось электричество, и, если не было молний, стояла кромешная темнота.
– А на виа Рома?
– Нет, там все было спокойно, не знаю, почему, – Анита немного помолчала, потом добавила: – Может, потому что Паскуале Настро сужается, ветер с моря всасывается в нее, словно в воронку, и дует все сильнее, пока не превращается в ураган.
* * *Я опасалась, что поездка в Граньяно превратится в посещение всех восьми братьев и сестер Аниты, но я ошибалась. Мы действительно приехали специально на субботний рынок. Тут царила обычная сутолока, продуктов продавали мало, в основном свежие фрукты, а вот одежды было в избытке. Легкие брюки, юбки, яркие кофточки кучами возвышались на складных столиках. Была и одежда не по сезону: брючные костюмы из вискозы с пиджаками с квадратными плечиками, меховые накидки, свернувшиеся калачиком, словно коты на солнце. Меня смущали огромные трусы и необъятные бюстгальтеры, с жалким усилием пытавшиеся сделаться незаметными благодаря бежевому цвету.