
Полная версия:
Солдаты Саламина
Под давлением оппозиции 20 ноября 2002 года – через 27 лет после смерти генерала Франко – Конгресс депутатов (притом что его абсолютное большинство было правым) осудил мятеж и признал репрессивный характер франкизма. В 2004-м, когда социалист Хосе Луис Родригес Сапатеро возглавил правительство Испании, один за другим были приняты законы о запрете табака в общественных местах (в повально курящей Испании), о гей-браках (в католической Испании), о гендерном равенстве (в стране традиционного «мачизма»). Наибольшие протесты со стороны правых вызвал закон об исторической памяти.
Правые утверждали, что эта политика «раскалывает» страну, что «гробокопание» и «сведение счетов» – бессмысленное занятие. Возможно – для тех, чьи предки лежат в семейных склепах. Но для тех, чьи деды так и остались в безымянных могилах, это насущный вопрос. После бурных дебатов закон был принят в 2007 году и до 2011-го ассоциации по восстановлению исторической памяти получали государственные субсидии: было открыто 740 расстрельных ям и 9000 человек перезахоронены, многие из них опознаны. После возвращения правых субсидии отменили. В 2018 году правительство Мариано Рахоя, фактически «заморозившее» закон 2007 года, получило вотум недоверия, и ему на смену пришла оппозиция – социалисты во главе с Педро Санчесом. Был учрежден особый департамент исторической памяти, из базилики в Долине павших перезахоронен Франко и, после долгих дебатов, принят закон о демократической памяти. Некоторым, хорошо знакомым нам странам этой «памяти» мучительно не хватает.
Могилу Федерико Гарсиа Лорки, самой знаменитой жертвы франкистских расстрелов, найти так и не удалось, но в Виснаре, недалеко от Гранады, поставили стелу «Lorca eran todos» («Лоркой были они все»).
«Встреча в Стоктоне»
«Я работал, как одержимый, с напором и постоянством, каких раньше в себе не подозревал, но конечная цель оставалась для меня не совсем ясной… эйфория сменилась разочарованием: книга была неплохая, но какая-то неполная, как механизм, который не может работать, как задумано, потому что в нем не хватает одной детали. Проблема заключалась в том, что я не знал – какой именно детали… книга по-прежнему хромала».
Когда разочарованный персонаж-Серкас уже готов бросить свой замысел, все в том же «Бистро» появляется Роберто Боланьо (старый друг реального Серкаса), рассуждает о двойственности творчества, о вымысле и реальности и с легкой улыбкой признается: «Я даже бумажки с земли подбираю и читаю». Знаток Сервантеса (спасибо за подсказку С. И. Пискуновой) сразу узнает фразу из IX главы первой части «Дон Кихота»: «Подталкиваемый ненасытною любознательностью, побуждавшей меня поднимать и прочитывать каждый клочок бумаги, попадавшийся мне на улице…»
Эту фразу в романе Сервантеса произносит автор-издатель, который случайно купил на базаре арабскую рукопись, сохранив для человечества «Дон Кихота». Боланьо в романе «Солдаты Саламина» выступает двойником Сервантеса – схожи даже их биографии. «Человек действия – это неудавшийся писатель, – признается Боланьо. – Если бы Дон Кихот написал хоть один рыцарский роман, он никогда не стал бы Дон Кихотом, а я, если бы не научился писать, бегал бы сейчас по сельве вместе с ФАРК и палил из автомата. И вообще, настоящий писатель никогда не перестает быть писателем. Даже если не пишет».
Боланьо «подбирает» бумажки разуверившегося Серкаса, своей решающей сюжетной подсказкой и вдохновляющим словом запускает новый виток действия, отправляя героев на поиски истинного рыцаря – Миральеса, необходимого, чтобы роман «заработал».
Переместившись на второй план, Боланьо будто бы «пишет» вместе с Хавьером Серкасом идеальный роман, развлекательный и поучительный одновременно, рыцарский и философский, роман, включающий историю написания романа, роман многоплановый и дающий почву для множества интерпретаций, роман радости бытия. Сервантесовский роман «Солдаты Саламина».
Ощущение эмоционального соучастия, возникающее в процессе чтения, особенно в третьей части романа, воскрешает в памяти один из легендарных спектаклей Московского театра «Тень» – «Апокалипсис», награжденный «Золотой Маской» в номинации «Эксперимент» (через три года после публикации на другом конце Европы романа Серкаса). Эксперимент был радикальным – спектакль показывал только один человек, его создатель Илья Эпельбаум, и только для одного (!) зрителя. В белом одеянии взыскующий «откровения» садился за столик с зеркалом на уровне его лица, ниже зеркало переходило в прозрачное стекло. Напротив за тот же стол садился актер. В полной темноте за стеклом появлялись его руки: «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет…» Действо о тайнах мироздания, о войнах и судьбах, об ангелах и об истреблении происходило в спичечных коробках в свете горящей спички. Новая спичка, новый коробок. На одном надпись: «Души». Миниатюрные фигурки, музыка Баха, библейский текст. Бумага горит и рвется, всемогущество и беспомощность. Главная магия спектакля рождалась в том миг, когда зритель, видя в зеркале себя, а ниже руки актера, «присваивал» их, начинал воспринимать и чувствовать как свои. Казалось, что ты сам показываешь себе спектакль, что это ты вершитель земных судеб и одновременно свидетель трагической хрупкости мира. Пепелище «Апокалипсиса» завершалось катарсическим возрождением, оставляя зрителю-демигургу главное – ощущение причастности к тайне.
Мир «Солдат Саламина» дарит близкую по интенсивности иллюзию соучастия: не вы ли сидели с Роберто Боланьо в жиронском «Бистро», когда он рассуждал о природе героизма и вспоминал своего друга Антони Миральеса; не вы ли пытались представить свет «другого, менее кристального, невообразимого январского утра», когда «на этом самом месте пятьдесят человек внезапно взглянули в глаза смерти, а двоим удалось увильнуть от ее медузового взгляда», не вы ли садились в поезд, чтобы услышать «в Стоктоне» ответ на самый важный вопрос?
Фалангисты любили цитировать максиму Шпенглера, что «в последнюю минуту цивилизацию всегда спасает взвод солдат». Санчес Масас считал себя и Фалангу этим взводом, «солдатами Саламина», которые, победив нашествие персов, спасли европейскую цивилизацию. В третьей части романа происходит главное – смена героя (как раз то, о чем мечтала проницательная Кончита). Абсолютным героем становится Миральес, рыцарь Республики, наделенный врожденным чувством добра, не ошибающийся в тот момент, когда точно нужно было не ошибиться, достойный рая и так похожий на «обломок кораблекрушения». Быть может, цивилизацию как раз и спасет тот солдат, который скажет: «Нет, здесь никого нет!» – развернется и уйдет, напевая свою незамысловатую песенку…
Дело даже не в том, что выживший Санчес Масас по принципу бумеранга спасет от расстрела поэта Мигеля Эрнандеса (он умрет в тюрьме от туберкулеза), что собственноручно будет писать Марии Ферре и вызволит из заключения Пере Фигераса, одного из «друзей из леса», а в том, что Миральес, «чистый, смелый и кристально порядочный человек», сделанный из «острейшего чувства жизненного краха», оставляет нас перед неразгаданной загадкой. Сказано не раз, что ответ в хорошей книге как раз в том, что прямого и ясного ответа нет, он в самом поиске ответа, в книге, ради этого ответа написанной. Всегда остается «слепая зона», невыносимая для политиков и для журналистов, но важнейшая для искусства. Недаром республиканские чиновники настаивали, чтобы Пикассо подписал документ, подтверждая, что лошадь в «Гернике» – это поверженный фашизм и ничто иное. Пикассо, естественно, отказался.
В одном из интервью Хавьер Серкас вспоминал о беседе с Кэндзабуро Оэ об ангажированной литературе. В качестве примера японский Нобелевский лауреат привел как раз «Солдат Саламина»: «Там есть солдат, который танцует пасодобль. Я захотел станцевать под эту музыку, спросил сына, но он разбирается только в классике. Мы нашли пасодобль из „Кармен“, я включил эту музыку и пригласил жену на танец… так вот, ангажированная литература – та, которую хочется не только читать, но и прожить».
P.S.
Через два года после открытия Института Сервантеса в Москве удалось договориться о первом (и пока что единственном) приезде Хавьера Серкаса в Москву вместе с Давидом Труэбой, режиссером фильма «Солдаты Саламина». В конце 2004 года мы получили от Хавьера подтверждение даты (июнь следующего года) и восторженный текст, наполненный предвкушением встречи с мечтой – страной Толстого и Достоевского. Как и большинство испанских писателей, он вырос на русской литературе, на «снежных пейзажах, исполненных тайны». На следующий день, как обычно в России, нежданно-негаданно, выпала месячная норма снега. Я поехала менять резину, взяв с собой из библиотеки роман «Солдаты Саламина». До начала работы в Институте Сервантеса я преподавала зарубежную литературу в Щукинском театральном училище и еще с университетских времен привыкла читать по книге в день, а тут за два года, в водовороте культурной программы новорожденного Института и воспитания двух маленьких детей, не прочла ни одной… Переписываться с Серкасом, зная роман лишь по обложке, казалось позорным. Примкнув к бесконечной очереди, я погрузилась в текст: «Скрыли великие боги от смертных источники пищи…» Шли часы, машины ползли по-черепашьи. Дочитав последние страницы, я разрыдалась так, что подобного не упомню. Для филолога «над вымыслом слезами обольюсь» выражение метафоричное, но в тот заснеженный день слились воедино эмоция финала «Солдат Саламина», почти что физиологический голод по чтению и накопленная усталость. В ушах звучал пасодобль: «И в саду Испании моей…» Тут как раз подошла очередь, и в окно машины постучал шиномонтажник. Увидев заплаканное лицо, он оторопел: «Да, ужас, столько ждать пришлось, мы вас аж до слез довели». Я не стала объяснять, что было истинной причиной.
P.S.S.
Ровно через двадцать лет после того, как «Солдаты Саламина» были омыты слезами в заснеженной московской очереди, 24 ноября 2024 года Хавьер Серкас – признанный классик испанской литературы – занял почетное кресло с литерой «R» Королевской академии языка, ранее принадлежавшее Хавьеру Мариасу. В академики Серкаса рекомендовал Марио Варгас Льоса, автор восторженного отклика на «Солдат Саламина». Перуанский классик умер незадолго до выхода русского издания романа Хавьера Серкаса в образцовом переводе Дарьи Синицыной. Предыдущей ее работой был роман Варгаса Льосы «Город и псы», столь же пронзительно современный, как и «Солдаты Саламина», вводящий читателя в «слепую зону» главных вопросов бытия.
От автора
Боги скрыли от людейто, что дает им жизнь.Гесиод. «Труды и дни» [1]Эта книга – плод разнообразного чтения и долгих разговоров. Многие люди, которым я обязан, выведены в тексте под настоящими своими именами и фамилиями, а среди тех, кто не назван, хочу упомянуть Жорди Грасию, Жузепа Клару, Элиан и Жана-Мари Лаво, Хосе-Карлоса Майнера, Наталью Молеро, Жузепа Марию Надаля и Карлоса Триаса и в особенности Монику Карбахосу – ее докторская диссертация «Проза поколения 27-го года: Рафаэль Санчес Масас» очень мне помогла. Спасибо им всем.
Часть первая
Друзья из леса
Летом 1994 года, то есть около шести лет назад, я впервые услышал про расстрел Рафаэля Санчеса Масаса. Как раз тогда в моей жизни одновременно случилось три события: во-первых, умер мой отец; во-вторых, меня бросила жена; в-третьих, я бросил писательство. Хотя вру. Первые два события действительно произошли, а вот третье – как сказать. На самом деле моя писательская карьера по большом счету не успела начаться, так что и забрасывать было особенно нечего. Правильнее утверждать, что я решил не становиться писателем, едва начав им становиться. В 1989 году я опубликовал свой первый роман, и встретили его, как и сборник рассказов двумя годами ранее, с немалым безразличием, однако тщеславие и хвалебная рецензия одного моего тогдашнего приятеля убедили меня, что я могу стать романистом, а для этого лучше всего уйти с работы в газетной редакции и полностью посвятить себя литературе. Этот жизненный кульбит вылился в пять лет финансовой, физической и метафизической стесненности, три неоконченных романа и жесточайшую депрессию, из-за которой я два месяца не мог встать с кресла перед телевизором. Моей жене надоело оплачивать счета (включая счет за похороны моего отца) и смотреть, как я со слезами на глазах пялюсь в выключенный телеэкран, и она ушла, как только мне немного полегчало; мне же ничего не оставалось, как навсегда отказаться от писательских амбиций и попроситься обратно в газету.
Мне тогда исполнилось сорок, но, к счастью – то ли потому, что писатель из меня никудышный, а вот журналист неплохой, то ли (что вероятнее) никто не стремился на мою низкооплачиваемую должность, – меня взяли. И приписали к отделу культуры, куда обычно приписывают тех, кого больше приписать некуда. Поначалу с негласным, но явным намерением наказать меня за неверность – многие журналисты склонны считать коллегу, который однажды предпочел профессии романистику, едва ли не изменником – мне поручали вообще всё, разве что за кофе главному редактору в соседний бар не посылали, и только ленивый не отпускал на мой счет саркастические шуточки. Однако время уняло обиды: вскоре мне позволили писать заметки и статьи, а также брать интервью. И вот в июле 1994 года я отправился интервьюировать Рафаэля Санчеса Ферлосио, который тогда читал цикл лекций в университете. Я знал, что Ферлосио очень не любит общаться с журналистами, но через друга (точнее, подругу этого друга, которая организовывала визит Ферлосио в наш город) мне удалось добиться согласия на краткую беседу. Лишь с большой натяжкой ее можно было назвать «интервью» – во всяком случае оно оказалось самым странным в моей карьере. Начнем с того, что Ферлосио появился на террасе «Бистро» в окружении толпы приятелей, учеников, поклонников и подхалимов, и толпа эта вкупе с небрежным нарядом виновника суеты и его внешностью, в которой неразрывно слились черты кастильского аристократа, стесняющегося своего происхождения, и престарелого восточного воина – мощная голова, вздыбленные, тронутые сединой волосы, жесткое, трудное, утомленное лицо, еврейский нос, тень щетины на щеках, – могла натолкнуть непосвященного наблюдателя на мысль, что перед ним – гуру неизвестной религии со свитой адептов. Дальше – больше: Ферлосио категорически отказался отвечать на все мои вопросы – мол, в своих книгах он уже дал идеальные ответы. Но это не значит, что он не хотел со мной говорить; напротив, как бы желая разрушить репутацию человека угрюмого (возможно, необоснованную), он так и лучился теплотой, и мы проболтали весь вечер. Только вот, когда я, пытаясь спасти свое интервью, спрашивал его про (допустим) разницу между «персонажем характера» и «персонажем судьбы» [2], он умудрялся ответить пассажем на тему (допустим) причин поражения персидского флота в битве при Саламине, а когда я силился вырвать у него суждение по поводу (допустим) пятисотлетия открытия Америки, он в ответ, энергично жестикулируя и не жалея подробностей, просвещал меня насчет (допустим) правильной работы с рубанком. Этот поединок сильно меня вымотал, и только за последним бокалом пива в тот вечер Ферлосио рассказал мне историю про расстрел своего отца – и эта история не дает мне покоя последние два года. Я не помню, кто (может, сам Ферлосио, может, кто-то из его приятелей) и в связи с чем упомянул Рафаэля Санчеса Масаса. Ферлосио сказал:
– Его расстреляли совсем недалеко отсюда, у церкви в Эль-Кольеле. – Он взглянул на меня. – Вы там бывали? Я тоже ни разу не ездил, но знаю, что это рядом с Баньолесом. Это был самый конец войны. 18 июля застало его в Мадриде, и ему пришлось укрыться в посольстве Чили; там он просидел больше года. В конце 1937-го сбежал из посольства и, спрятавшись в грузовике, выехал из Мадрида – возможно, хотел перебраться во Францию. Но в Барселоне его задержали, а когда войска Франко подступили к городу, то вывезли в Эль-Кольель, к самой границе. И там расстреляли. Расстрел был массовый, наверняка беспорядочный, потому что все уже понимали, чем окончится война, и республиканцы в панике бежали через Пиренеи, так что вряд ли кто-то знал, что они расстреливают одного из основателей Фаланги и к тому же личного друга Хосе Антонио Примо де Риверы. Отец хранил дома куртку и штаны, в которых его расстреливали, много раз мне показывал: штаны были продырявлены – его чуть-чуть задело пулей, после чего он воспользовался всеобщим замешательством и бросился в лес. Там забился в овражек и слушал лай собак, выстрелы и голоса солдат, которые его искали – искали второпях, потому что франкисты уже наступали им на пятки. Вдруг отец услышал треск веток за спиной, обернулся и увидел солдата. Тот смотрел прямо ему в глаза. Издалека закричали: «Он там?» Отец рассказывал, что солдат несколько секунд стоял молча, а потом, не отрывая от него взгляда, крикнул в ответ: «Нет, здесь никого нет!» – развернулся и ушел.
Ферлосио тоже умолк и прищурился, словно мальчишка, сдерживающий взрыв хохота; глаза его сияли бесконечным остроумием и озорством.
– Несколько дней он прятался. Питался тем, что находил в лесу и что ему давали в масиях [3]. Он совсем не знал местности, да еще и очки у него разбились, так что он еле видел, и всегда говорил, что не выжил бы, если бы не ребята из соседней деревни, Корнелья-де-Терри она называлась и сейчас называется, они его приютили и кормили до прихода франкистов. Они очень подружились, и когда все это кончилось, он погостил у них еще пару дней. Думаю, больше они не виделись, но мне он не раз про них рассказывал. И, помню, всегда называл их «Друзья из леса».
Вот при каких обстоятельствах и в каком изложении я впервые услышал эту историю. Что касается интервью с Ферлосио, то я как-то выкрутился – возможно, сам его состряпал: насколько помню, я не написал ни слова про битву при Саламине (зато написал про разницу между «персонажами судьбы» и «персонажами характера») и про то, как пользоваться рубанком (зато про пятисотлетие открытия Америки – да). Расстрел Санчеса Масаса в Эль-Кольеле тоже не упоминался. Про битву и рубанок я знал только то, что успел рассказать мне Ферлосио, а про его отца – немногим больше: я ни разу в жизни его не читал, и сама фамилия Санчес Масас терялась у меня среди прочих фамилий известных фалангистов, политиков и писателей, которых в последние годы испанской истории хоронили с особой поспешностью, словно опасаясь, что те не до конца умерли.
Впрочем, они и не умерли. По крайней мере, не до конца. Странная история про расстрел Санчеса Масаса в Эль-Кольеле произвела на меня большое впечатление, и после интервью с Ферлосио я заинтересовался фигурой его отца, а также Гражданской войной, про которую раньше знал совсем немного – разве что про битву при Саламине да про рубанок, – и порожденными ею чудовищными историями, которые всегда казались мне не более чем поводом поностальгировать для стариков и топливом для воображения писателей, лишенных воображения. По любопытному совпадению (а может, не такому уж и совпадению) у испанских авторов вошло тогда в моду оправдывать писателей-фалангистов. На самом деле и раньше, уже в середине 80-х, некоторые столь рафинированные, сколь и влиятельные издательства нет-нет да и публиковали томик какого-нибудь рафинированного и забытого фалангиста, но к тому времени, как мне стал любопытен Санчес Масас, в определенных литературных кругах начали восхвалять уже не только хороших писателей-фалангистов, но и вполне посредственных и даже попросту бездарных. Некоторые наивные личности, а также радикальные леваки и невежды выступили с заявлениями: мол, оправдывать писателя-фалангиста – значит оправдывать фалангизм (или по меньшей мере готовить почву для его оправдания). В действительности дело обстояло ровно противоположным образом: оправдание писателя-фалангиста – не более чем оправдание писателя; точнее так: мы оправдываем себя как писателей, оправдывая хорошего писателя. Я хочу сказать, что мода эта в лучших своих проявлениях (о худших не стоит говорить) проистекла из естественной потребности любого писателя выдумать себе литературную традицию, из желания спровоцировать публику, из противоречивой мысли о том, что одно дело – литература, а другое – жизнь, а следовательно, можно быть прекрасным писателем и отвратительным человеком (или человеком, который поддерживает и даже начинает отвратительные дела), из убеждения, что с литературной точки зрения мы несправедливы к некоторым писателям-фалангистам, которые, по меткому выражению Андреса Трапьельо, выиграли войну, но проиграли историю литературы. Так или иначе, Санчес Масас не избежал этой массовой эксгумации: в 1986 году было впервые выпущено полное собрание его поэзии, в 1995-м переиздали в очень популярной серии его роман «Новая жизнь Педрито Андии», а через год – еще один роман, «Роза Крюгер», к слову, увидевший свет только в 1984-м. И тогда же я прочел все эти книги. С любопытством, даже с удовольствием, но без энтузиазма: по ним я очень быстро понял, что Санчес Масас – хороший, но не великий писатель, хотя наверняка не мог бы объяснить, в чем заключается разница между писателем великим и просто хорошим. Следующие несколько месяцев или даже лет я, помнится, выуживал из общего потока своего чтения разрозненные упоминания о Санчесе Масасе и даже, изредка, об эпизоде в Эль-Кольеле – последние были неизменно краткими и размытыми.
Время шло. Я начал забывать эту историю. Однажды, в начале февраля 1999 года, кто-то из моей редакции предложил, чтобы отметить шестидесятилетие окончания Гражданской войны, написать статью о печальном конце поэта Антонио Мачадо: в январе 1939-го он вместе с матерью, братом Хосе и сотнями тысяч других напуганных испанцев бежал от наступления франкистов из Барселоны в Кольюр и умер вскоре после перехода французской границы. Это были широко известные факты, и я не без оснований полагал, что все каталонские (да и не каталонские тоже) газеты не преминут их осветить, учитывая памятную дату, и уже собирался накропать банальную статейку, как вдруг вспомнил про Санчеса Масаса: ведь его неудавшийся расстрел состоялся примерно в то же время, что и смерть Мачадо, только по эту сторону границы. Мне показалось, что симметрия и контраст между двумя этими ужасными событиями – своего рода исторический хиазм, – не случайны, и если мне удастся полноценно передать эту идею в статье, странный параллелизм, возможно, придаст ей новое значение. Убеждение мое окрепло, когда я начал собирать материалы и наткнулся на историю о том, как в Кольюр вскоре после смерти своего брата Антонио отправился Мануэль Мачадо. В результате я написал статью под названием «Важная тайна». Поскольку она в некотором смысле важна и для этой истории, приведу статью здесь:
«Вскоре мы будем отмечать шестидесятую годовщину смерти Антонио Мачадо, скончавшегося в самом конце Гражданской войны. Из всех историй история Мачадо – едва ли не самая печальная, у нее плохой конец. Многим она известна. В апреле 1938 года Мачадо с матерью и братом Хосе приехал в Барселону из Валенсии. Сначала они жили в отеле „Мажестик“, а потом в старинном особняке Кастаньера на бульваре Сант-Жервази. Там он продолжал заниматься тем же, чем занимался с самого начала войны: писал статьи в защиту законной власти Республики. Старый, усталый, больной, он уже не верил в поражение Франко: „Это конец. Барселона не сегодня-завтра падет. Стратегам, политикам, историкам все ясно: мы проиграли войну. Но с человеческой точки зрения – я не уверен… Возможно, мы и победили“. Второе утверждение сомнительно, но нельзя не согласиться с первым. Вечером 22 января 1939 года, за четыре дня до вступления франкистских частей в Барселону, Мачадо и его близкие выехали эшелоном в сторону французской границы. В этом безумном исходе их сопровождали другие писатели, в частности Корпус Барга и Карлес Риба. Останавливались в Сервья-де-Тер и Мас-Файшате, у Фигераса. Только вечером 27-го числа, преодолев пешком шестьсот метров под дождем, они пересекли границу. Чемоданы пришлось бросить, денег не было. Корпус Барга помог им добраться до Кольюра и поселиться в отеле „Буньоль Кинтана“. Не прошло и месяца, как поэт умер; мать пережила его на три дня. В кармане братнина пальто Хосе нашел несколько клочков бумаги, на одном был записан стих – возможно, первая строка последнего стихотворения: „Эти синие дни, это солнце из детства“.
Но история здесь не заканчивается. Через несколько дней поэт Мануэль Мачадо, живший в Бургосе, узнал о смерти брата из иностранных газет. Мануэль и Антонио были не просто братьями – они были лучшими друзьями. Мануэля мятеж 18 июля застал в Бургосе, с самого начала бывшем под контролем франкистов, Антонио – в республиканском Мадриде. Разумно предположить, что, окажись он в Мадриде, Мануэль остался бы верен Республике, но вряд ли имеет смысл задаваться вопросом, что случилось бы, окажись Антонио в Бургосе. Так или иначе, едва получив печальное известие, Мануэль вытребовал себе разрешение и, проехав за несколько дней выжженную дотла Испанию, прибыл в Кольюр. В отеле ему сообщили, что его мать тоже умерла. Он отправился на кладбище и там, у могил матери и брата, встретился с Хосе. Они поговорили. Через два дня Мануэль вернулся в Бургос.

