
Полная версия:
Самоубийство Пушкина. Том первый
Вот тут-то я и подумал о той энциклопедии русского суеверия, которая, я в том теперь уверен, почти вся вместилась в языческой душе Пушкина. Значит, этот очерк, в какой-то степени, и реконструкция этой души.
Надо очень жалеть о том, что Пушкин, много раз пытавшийся начинать записки сугубо интимного свойства, ни разу не коснулся в них этой своеобразной черты своего характера. Однако тот же Даль очень тонко подмечает вот какую подробность: «Пушкин, я думаю, был иногда и в некоторых отношениях, – сверхтактично начинает он, – суеверен; он говаривал о приметах, которые никогда его не обманывали, и, угадывая глубоким чувством какую-то таинственную, непостижимую для ума связь между разнородными предметами и явлениями, в коих, по-видимому, нет ничего общего, уважал тысячелетнее предание народа, доискивался в нём смыслу, будучи убеждён, что смысл в нём есть и быть должен, если даже не всегда его легко разгадать».
Пушкин «доискивался смыслу» в суеверных приметах, угадывая и уважая в них сокровище народного духа, древнего уклада. Думаю, что доискался он до многого. Обидно, что от этих поисков ничего не осталось. Ни сам Пушкин и никто из его друзей не оставил и намека на то, как он понимал и расшифровывал суеверные приметы, до каких корней добрался в их толковании. Возможно ли теперь добраться до той же глубины? Соперничать в этом деле с Пушкиным, разумеется, гиблое дело. Можно только попробовать. И на это мы кое-где отважимся.
Но вначале нужно восстановить пушкинское русское суеверие в том порядке, как оно отпечаталось в его восприимчивой душе.
Про зайца мы теперь уже знаем. Заяц, перебежавший дорогу перед кибиткой Пушкина вечером 13 декабря 1825 года, спас его, в лучшем случае, от кандальной работы в сибирских рудниках.
Будем считать так, что наш реестр русского суеверия отмечен первой приметой: если дорогу вам перебежит заяц – добра не жди.
Даль, в приведенном выше отрывке, намекает еще на какую-то дурную примету, которую он запамятовал.
Обратимся к другому свидетелю, память у которого острее. Этот свидетель – тоже один из лучших друзей Пушкина, циник и остряк С.А. Соболевский, прозванный «брюхом Пушкина», потому что часто питал его за свой счёт.
«Вот еще рассказ в том же роде незабвенного моего друга, не раз слышанный мной при посторонних лицах.
Известие о кончине императора Александра Павловича и о происходивших вследствие оной колебаний о наследстве престола дошло до Михайловского около 10 декабря (1824). Пушкину давно хотелось с его петербургскими друзьями увидаться. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах не обратят строгого внимания на его непослушание, он решил отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя – потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно – огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать пока на квартиру к Рылееву (вот тот таинственный товарищ Пушкина, о котором Даль отозвался со столь явным непочтением. – Е.Г.), который вёл жизнь не светскую, и от него запастись сведениями. Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское – ещё заяц! Пушкин в досаде приезжает домой, ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь – в воротах встречается священник, который шёл проститься с отъезжающим барином. Всех этих встреч – не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остаётся у себя в деревне. “А вот каковы были бы последствия моей поездки, – прибавлял Пушкин. – Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно, я забыл бы о Вейсгаупте (запомним это имя, потому что в системе суеверия Пушкина оно занимает большое место и о нем впереди будет еще долгий разговор. – Е.Г.), попал бы с прочими на Сенатскую площадь и не сидел бы теперь с вами, мои милые”. Об этом же обстоятельстве передает Мицкевич в своих лекциях о славянской литературе, и вероятно, со слов Пушкина, с которым часто виделся».
Выходит, Даль запамятовал то, что Пушкину, прежде всего, перед его незадавшимся отъездом встретился поп. Это вторая недобрая примета, спасшая в этот раз Пушкина от неминуемой беды.
О зайце можно продолжить. Перебежав дорогу Пушкину, он не только наследил по первопутку, но и, можно сказать, остался навечно в истории нашей изящной словесности. О нём даже заспорили слегка, причем всё люди именитые.
Погодин, например, с которым Пушкин, судя по дневникам, охотно разговаривал на разные отвлечённые темы, утверждает, что Пушкину дорогу пересекли сразу два зайца, и это, естественно, в два раза усугубляло роковое значение приметы.
Вяземский в письме к Гроту в том сомневается: «О предполагаемой поездке Пушкина инкогнито в Петербург в дек. 1825 г. верно рассказано Погодиным в его книге “ Простая речь”. Так я слыхал от Пушкина. Но, сколько помнится, двух зайцев не было, а только один. А главное, что он бухнулся бы в самый кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря: совершенно ясно».
П.А. Ефремов, разговаривавший с одной из «соседок» Пушкина в Тригорском Марией Ивановой Осиповой, точно помнит, что, «выехав за ворота, он (Пушкин) встретил священника; не проехали и версты, как дорогу ему перебежали три зайца: эти худые – по народному поверью – предзнаменования испугали Пушкина и намерения его были отложены. Это событие сохранилось в семейных преданиях Пушкина…».
Выдающийся историк, издатель знаменитых сборников «Русской старины» М.И. Семевский, наоборот, уверен, будто «…на пути заяц три раза перебежал (один) ему дорогу, а при самом отъезде из Михайловского Пушкину попалось навстречу духовное лицо. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием. Пушкин отложил свою поездку, а между тем подошло известие о начавшихся арестах, что окончательно отшибло в нём желание ехать туда».
На этом закончим о безмерной славе зайца и будем ему благодарны за нечаянный подвиг во имя русской литературы. Теперь ему памятник стоит по дороге в пушкинское Михайловское. Хотя один из моих приятелей, когда я нахваливал ему зайца, сказал, подумав:
– Если бы не этот заяц, может быть, и Дантеса не было бы?
Пожалуй, в этом есть какой-то резон.
Однако вот какая вещь. Если следовать той логике, которая представлялась Пушкину в системе суеверных знаков, и той серьезности, с которой он к ним относился, то окажется, что Дантес в его судьбе был неизбежен и Пушкин знал о том с семнадцати лет.
Не будем, всё-таки, сбрасывать со счетов того, что Пушкин предрасположен был к суеверию в силу поэтического склада души. Но чтобы так фатально верить в неизбежность того, что предвестия указывают на вполне конкретные события, которые обязательно исполнятся, нужно было иметь и нечто кроме воображения. Нужно было иметь опыт. И этот опыт у Пушкина был. Вспомним это не случайно оброненное Далем: «…он говаривал о приметах, которые его никогда не обманывали». Передо мной открывается заманчивая перспектива попробовать объяснить жизнь Пушкина с той стороны, с которой к ней вряд ли кто подходил. Серьёзному это покажется несерьезным, а несерьёзный за такие дела не берётся. Именно суеверие во многих случаях поворачивало жизнь Пушкина. Не будь у него такого сильного уважения к языческим указаниям, не будь страха и неодолимого желания следовать им, жизнь его могла бы сложиться во многом по-другому. Его жизнь и суеверие в характере развивались параллельно, зависели и влияли друг на друга.
Гораздо больше, чем талант, влияла на суеверную податливость натуры Пушкина какая-то роковая предопределенность его судьбы к недобрым исходам. Он жил в постоянном напряжении, ожидая худа. И чаще всего оно приходило. Вспомним себя – болезнь или череда неудач редкого из нас не заставит хотя бы в душе обращаться к неведомым, но неизмеримо более высоким силам, чем те, которыми обладаем сами. Это и есть воспоминание о языческом прошлом нашей души, которое для меня, например, так же дорого, как обращение к детству.
Страх и вера схожи в том, что для их развития нужен крепкий первоначальный толчок. Такой толчок у Пушкина был.
«Известно, что Пушкин был очень суеверен, – вспоминает ближайший друг его Алексей Вульф. – Он сам не раз мне рассказывал факт, с полной верой в его непогрешимость, – и рассказ этот в одном из вариантов попал в печать. Я расскажу так, как слышал от самого Пушкина; в 1817 или 1818 году, то есть вскоре по выпуске из лицея, Пушкин встретился с одним из своих приятелей, капитаном л.-гв. Измайловского полка (забыл его фамилию). Капитан пригласил поэта зайти к знаменитой в то время в Петербурге какой-то гадальщице: барыня эта мастерски предсказывала по линиям на ладонях к ней приходящих лиц. Поглядела она руку Пушкина и заметила, что у того черты, образующие фигуру, известную в хиромантии под названием стола, обыкновенно сходящиеся к одной стороне ладони, у Пушкина оказались совершенно друг другу параллельными… Ворожея внимательно и долго их рассматривала и, наконец, объявила, что владелец этой ладони умрет насильственной смертью, его убьет из-за женщины белокурый молодой мужчина… Взглянув затем на ладонь капитана – ворожея с ужасом объявила, что офицер также погибнет насильственной смертью, но погибнет гораздо ранее против его приятеля: быть может, на днях…
Молодые люди вышли смущенные… На другой день Пушкин узнал, что капитан убит утром в казармах одним солдатом. Был ли солдат пьян или был приведён в бешенство каким-нибудь высказыванием, сделанным ему капитаном, как бы то ни было, но солдат схватил ружье и штыком заколол своего ротного командира… Столь скорое осуществление одного предсказания ворожеи так подействовало на Пушкина, что тот ещё осенью 1835 года, едучи со мной из Петербурга в деревню, вспомнил об этом эпизоде своей молодости и говорил, что ждёт над собой исполнения ”пророчества колдуньи”».
Между прочим, «колдунью» эту звали Кирхгоф Александра Филипповна. Благодаря своему имени и отчеству у петербургских повес она была известна под кличкой «Александр Македонский». Она и в самом деле имела громадную популярность, которую завоевала своим необычайным умением. То, что Пушкин и неизвестный злополучный капитан выбрали из массы петербургских гадалок именно её, не было случайностью. У «Александра Македонского» перебывал весь фешенебельный Петербург. Между прочим, уже после смерти Пушкина у неё побывал в клиентах юный Лермонтов. Она так же напророчила ему год смерти и опять указала всё с поразительной точностью.
Об эпизоде с ворожеёй Пушкин рассказал не одному только Вульфу, поэтому нам можно восстановить многие подробности того гадания.
Вот как записано это происшествие чебоксарской беллетристкой А.А. Фукс опять же со слов Пушкина, который гостил у неё, будучи в этих местах проездом. Заметьте, поэт тут сам говорит, что давний тот случай единственно повлиял на прочность его суеверных убеждений.
«Вам, может быть, покажется удивительным, – начал опять говорить Пушкин, – что я верю многому невероятному и непостижимому: быть так суеверным заставил меня один случай. Раз пошёл я с Н. В. В. ходить по Невскому проспекту, из проказ зашли к кофейной (?) гадальщице. Мы попросили её погадать и, не говоря о прошедшем, сказать будущее. “Вы, – сказала она мне, – на этих днях встретитесь с вашим давнишним знакомым, который вам будет предлагать хорошее место по службе; потом в скором времени получите через письмо неожиданные деньги; а третье, я должна вам сказать, что вы кончите вашу жизнь неестественною смертью…”. Без сомненья, я забыл в тот же день о гадании и гадальщице. Но спустя недели две после этого предсказания, и опять на Невском проспекте, я действительно встретился с моим давнишним приятелем, который служил в Варшаве при великом князе Константине Павловиче и перешёл служить в Петербург; он мне предлагал и советовал занять его место в Варшаве, уверяя меня, что цесаревич этого желает. Вот первый раз после гадания, когда я вспомнил о гадальщице. Через несколько дней после встречи с знакомым я в самом деле получил с почты письмо с деньгами; и мог ли ожидать их? Эти деньги прислал мне лицейский товарищ, с которым мы, бывши ещё учениками, играли в карты, и я его обыгрывал. Он, получа после умершего отца наследство, прислал мне денег, долг, который я не только не ожидал, но и забыл о нём. Теперь надо сбыться третьему предсказанию, и я в нём совершенно уверен…».
А помянутый Соболевский всё гадание в реестр превратит:
«Предсказание было в том, во-первых, что он скоро получит деньги; во-вторых, что ему будет сделано неожиданное предложение; в-третьих, что он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвёртых, что он дважды подвергнется ссылке; наконец, что он проживёт долго, если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, или белой головы, или белого человека, которых и должен он опасаться».
«Суеверие такого образованного человека меня очень тогда удивило», – замечает чебоксарская собеседница Пушкина.
Глубокое суеверное чувство его способно удивить и теперь. Но оно становится много понятнее, когда узнаешь, при каких, в самом деле необычайных, обстоятельствах оно зарождалось.
Так что продолжим об этом кратком эпизоде из жизни молодого человека, ещё не знающего, надо ли верить, что жизнь его и в самом деле стремительно покатится таинственно угаданным путём.
Пусть даже все эти гадальщицы в наше материалистическое время воспринимаются не совсем серьёзно. Тем более, что мне очень захотелось, перепроверить кое-что в этой истории. Хотя бы то, что возможно.
Хотелось добраться до самых глубин достоверности. И я дознался-таки, что картёжный должник Пушкина, например, в самом деле существовал. Должник этот был его лицейский товарищ по фамилии Корсаков. Именно в том году он уезжал на неопределённо долгое время в Италию (он вскоре умер там) и, чтобы его не тяготил на чужбине давний карточный долг, решил перед отъездом рассчитаться непременно.
В тот же день, когда произошло гадание, уже вечером, Пушкин раньше отправился из театра, потому что ему скучно стало на пятнадцатом представлении популярной пятиактной оперы Даниэля Обера «Фенелла». И именно этому обстоятельству был обязан тем, что «на разъезде» встретил он генерала А.Ф. Орлова. Они разговорились. И это был самый длинный за последние полгода разговор о переходе Пушкина на военную службу. Генерал настоятельно советовал Пушкину сменить цивильное платье на мундир с эполетами и принять участие в усмирении Польши. Пушкин слушал генерала с тайным ужасом. Тут он, кстати, вспомнил, что одного из вожаков польского восстания именуют не как-нибудь, а Вейскопфом (белая голова). Уж не в этой ли стороне поджидает его негаданная смерть?
Вот только версия Соболевского относительно гвардейского капитана, заколотого штыком по пьяной лавочке, не подтверждается пока. К гадалке Кирхгоф вчерашний лицеист Пушкин ходил с Никитой и Александром Всеволодскими, Павлом Мансуровым и актёром Сосницким, в чём они дружно сознаются в своих записках.
Веневитинов и Погодин писали, что пророчество петербургской колдуньи Пушкину подтвердил в Одессе какой-то грек. Он повез Пушкина лунной ночью в поле, несколько раз переспрашивал о дне рождения и, произнеся заклинания, объявил, что он и в самом деле умрёт от лошади или беловолосого человека. Пушкин жалел потом, что не спросил – седого или белокурого надо опасаться. С тех пор он крепко ставит ногу в стремя, когда садится на коня; и разговаривает с блондинами всегда дружелюбнее, чем с шатенами. Задумывает написать небольшую поэму о нелепом предсказании волхвов князю Олегу, который должен принять смерть от любимого коня своего.
С тех пор и пошло. Биография Пушкина изобилует внешне анекдотическими случаями, которые объяснить можно только этими крепко засевшими в памяти предречениями: «Он сам рассказывал, – записала в дневнике В.А. Нащёкина, – как, возвращаясь из Бессарабии в Петербург после ссылки, в каком-то городе был приглашен на бал к местному губернатору. В числе гостей Пушкин заметил одного светлоглазого белокурого офицера, который так пристально и внимательно осматривал поэта, что тот, вспомнив пророчество, поспешил удалиться от него из залы в другую комнату, опасаясь, как бы тот не вздумал убить его. Офицер последовал за ним, и так и проходили они из комнаты в комнату в продолжение большей части вечера. “Мне и совестно и неловко было, – говорил поэт, – и, однако, я должен сознаться, что порядочно-таки струхнул”».
Ещё один анекдот:
«В другой раз в Москве был такой случай, – продолжает В.А. Нащёкина. – Пушкин приехал к княгине Зинаиде Александровне Волконской. У нее был на Тверской великолепный собственный дом, главным украшением которого были многочисленные статуи. У одной из статуй отбили руку. Хозяйка была в горе. Кто-то из друзей поэта вызвался прикрепить отбитую руку, а Пушкина попросили подержать лестницу и свечу. Поэт сначала согласился, но, вспомнив, что друг был белокур, поспешно бросил и лестницу и свечу и отбежал в сторону.
– Нет, нет, – закричал Пушкин, – я держать лестницу не стану. Ты – белокурый. Можешь упасть и пришибить меня на месте».
Неназванный друг этот был Андрей Николаевич Муравьёв, третьеразрядный поэт и писатель, специализировавшийся на книгах духовного содержания. Пушкин, вообще щедрый на похвалы (щедрость такая всегда признак подлинно талантливого человека), одобрительно отзывался о его поэтических опытах. Однако дружба эта принимала порой какие-то непривычные формы.
Вообще – странная черта в Пушкине. Не злой по натуре человек, он вдруг, без видимых причин, начинал проявлять нелепую, назойливую задиристость. Часто вёл себя вызывающе. Это был дуэлянт на грани бретерства. Мне всегда казалось, что таким образом бунтует в нём его вольная натура, обиженная на безысходную незадачливость судьбы.
Но вот пример, который показывает это свойство его характера несколько с другой стороны. Оказалось, и здесь не обошлось без диктовки суеверия.
Так вот, дружба его с Андреем Муравьёвым носила один странный оттенок. Попытаемся пояснить его.
Если быть точным, то случай с членовредительством статуи произошёл не у княгини Волконской, а в доме, не менее великолепном, князей Белосельских. Виновником происшествия был сам Муравьёв.
«…Тут однажды по моей неловкости, – пишет он, – случилось мне сломать руку колоссальной гипсовой статуи Аполлона, которая украшала театральную залу. Это навлекло мне злую эпиграмму Пушкина, который, не разобрав стихов, сейчас же написанных мною в свое оправдание на пьедестале статуи, думал прочесть в них, что я называю себя соперником Аполлона. Но эпиграмма дошла до меня поздно, когда я был в деревне».
Муравьёв тогда, чтобы хоть с какой-то честью выйти из неловкого положения, написал на пьедестале довольно неуклюжий экспромт:
О, Аполлон! поклонник твой
Хотел померяться с тобой,
Но оступился и упал,
Ты горделиво наказал:
Хотел пожертвовать рукой,
Чтобы остался он с ногой.
Пушкин, как мы уже знаем, присутствовал при этом. Стихи Муравьёва «тянули на эпиграмму». А таких возможностей Пушкин не упускал. Эпиграмма его прозвучала так:
Лук звенит, стрела трепещет,
И клубясь издох Пифон;
И твой лик победой блещет,
Бельведерский Аполлон!
Кто ж вступился за Пифона,
Кто разбил твой истукан?
Ты, соперник Аполлона,
Бельведерский Митрофан.
Эпиграмма действительно злая, оскорбительная. Насколько сильна была обида Муравьёва, не знаю. Думаю, что и сам он, как известный в своем кругу острослов, понимал – русскому человеку упустить повод для красного словца просто грешно. Но тут была и другая, как мы теперь говорим, подсознательная причина для колкого словца. О том чуть позже.
Муравьев, разумеется, в долгу не остался. Его ответ был и короче, и успешней. Он мгновенно оказался на устах всего Петербурга:
Как не злиться Митрофану:
Аполлон обидел нас.
Посадил он обезьяну
В первом месте на Парнас.
Перестрелка эпиграммами завязалась. Пушкин подготовил еще одну, больше всё-таки грубую, чем остроумную, если быть справедливым:
Не всех беснующих людей
Бог истребил в Тивериаде:
И из утопленных свиней
Одна осталась в Петрограде.
Пушкин явно перегибал. Чувствуется во всем этом какой-то не совсем достойный вызов. Что-то его направляло в этом далеко не изящном острословии.
Последнюю из процитированных эпиграмм он передал в 1827 году Погодину, чтобы тот напечатал её в своем популярном «Московском вестнике».
Потом произошёл эпизод, повергший М.Н. Погодина в некоторое недоумение.
«Встретясь со мною вскоре по выходе книги, – вспоминал М.П., – он был очень доволен и сказал: “Однако ж, чтоб не вышло чего из этой эпиграммы. Мне предсказана смерть от белого человека или белой лошади, а НН – и белый человек и лошадь”».
Не совсем достойное остроумие по поводу Муравьёва продолжилось в новой форме.
Веневитинов, рассказывая о суеверии Пушкина, передал, что тот со времени предсказания всегда очень аккуратно «кладёт ногу в стремя и обязательно подаёт руку белому человеку».
История с Муравьёвым тем не менее говорит о том, что Пушкин не очень строго соблюдал эти правила.
Верный ключ к этому незначительному эпизоду из жизни великого поэта подобран, пожалуй, тем же Соболевским в одном из разговоров с обиженным Муравьёвым. Говорят, что Соболевский не всегда был искренним в своих высказываниях, но в данном случае это, пожалуй, единственное, что может объяснить не совсем понятное отношение Пушкина к бывшему своему доброму приятелю.
«Когда же я возвратился в Москву, – записано Муравьёвым, – чтобы ехать опять в полк, весь литературный кружок столицы уже рассеялся, но мне случилось встретить Соболевского, который был коротким приятелем Пушкина. Я спросил его: “Какая могла быть причина того, что Пушкин, оказывавший мне столько приязни, написал на меня такую злую эпиграмму?” Соболевский отвечал: “Вам покажется странным моё объяснение, но это сущая правда; у Пушкина всегда есть страсть выпытывать будущее, и он обращался ко всякого рода гадальщицам. Одна из них предсказала ему, что он должен остерегаться высокого белокурого молодого человека, от которого придёт ему смерть. Пушкин довольно суеверен, и потому, как только случай сведёт его с человеком, имеющим все сии наружные свойства, ему сейчас приходит на ум испытать: не тот ли это роковой человек? Он даже старается раздражить его, чтобы скорее искусить свою судьбу. Так случилось и с вами, хотя Пушкин к вам очень расположен…”.
– Не странно ли, – добавляет при этом Муравьёв, – что предсказание, слышанное мною в 1827 году, от слова до слова сбылось над Пушкиным ровно через десять лет…»
Сейчас я подумал вот о чём. А не слишком ли смел был я, когда заявлял, будто жизнь Пушкина могла бы сложиться совсем иначе, не будь он так суеверен.
Доказательства тому можно собрать достаточно в пушкиниане, которая сегодня представляется чуть ли не бесконечной.
Пушкин, например, как это с блеском доказывал Н.А. Раевский, почти всю жизнь хотел и пытался стать военным. Трудно докопаться до того, что же, в конце концов, помешало ему осуществить этот выбор, но первоначальная причина выясняется вот из каких эпизодов. Известно, что ему, по крайней мере, два раза предлагали надеть эполеты и отправиться на службу в Польшу. О таком предложении от генерала Орлова уже говорилось. Другой раз он должен был отправиться в Польшу где-то перед самой женитьбой. Опять всплыло тогда, что одного из противников (видных) русской политики в Польше, оружием действовавших против нее, зовут Вейскопф (белоголовый). Он кинулся в раздумья, которые ничем не кончились. Он так и остался штатским.
Кто-то из друзей поразился резким его разрывом с масонами и неожиданным выходом из ложи.
– Это всё-таки вследствие предсказания о белой голове, – как будто ответил ему Пушкин. – Разве ты не знаешь, что все филантропические и гуманитарные тайные общества, даже и самое масонство, получили от Адама Вейсгаупта направление, подозрительное и враждебное существующим государственным порядкам. Как же мне было приставать к ним? Вейскопф, Вейсгаупт – одно и то же…
И опять тут есть таинственная зацепка.
Нынешнее пушкиноведение все крепче обосновывается на том утверждении, что Пушкин стал жертвой международного масонского заговора. В мою задачу не входит разбирать эту версию, но материалы, которые ныне стали известны, свидетельствуют о том неопровержимо… Удивительное дело. Туманный намёк гадальщицы на «белую голову» как бы обретает конкретные черты, находит своё подтверждение с неожиданной стороны. Пушкин резко, без видимой причины, начинает ненавидеть масонство. Конкретно – видную его представительницу графиню Нессельроде, которую Павел Вяземский называет «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних и в салоне графини Нессельроде, в доме министерства иностранных дел в Петербурге». Не было ли первым толчком к этой ненависти то посещение гадалки и пророческое или случайное её указание на опасность с этой стороны? Во всяком случае, Пушкин давний мистический намек на гибель от «белоголового» в одном из вариантов разгадал именно так. И нельзя не согласиться с тем, что ещё одно поразительное совпадение предсказания и действительного течения событий осуществилось…