Читать книгу Малороссийская проза (сборник) (Григорий Федорович Квитка-Основьяненко) онлайн бесплатно на Bookz (20-ая страница книги)
bannerbanner
Малороссийская проза (сборник)
Малороссийская проза (сборник)Полная версия
Оценить:
Малороссийская проза (сборник)

3

Полная версия:

Малороссийская проза (сборник)

– По сих пор и утреня отошла, а меня панна хорунжевна дожидалась-дожидалась да, может, уже и домой пошла. Ой лелечко… ой лелечко!..

Как вот хряп щеколда! Рып двери! Шасть Явдоха Зубиха, их приятельница, конотопская ведьма, вошла в хату. А она сама эту мару на них напустила и дверь от них спрятала. Вот и заговорила к ним:

– Или вы одурели, или взбесилися? Какого аспида вы тут делаете? Зачем не идете венчаться? Уже скоро выйдут из заутрени, а они тут из пустого в порожнее переливают.

– Ох, титусю! Тут совсем беда! – насилу проговорил пан Забрёха.

– Смущение велие учинися, – говорил Григорьич. – Сия дверь, в ню же происхождение сотворяет весь род человеческий, бысть погибшая; и се паки обретеся, но како? Не вем!

– Расскажи ты, пан Никита, мне по-людски; а его никто не поймет. Какое вам тут привидение было?

Так спрашивала Явдоха, будто и не знала ничего.

– Да тут такое было, – говорил пан Забрёха, – что как его и рассказать? Кто-то двери было у нас украл. Уж мы их искали-искали, щупали-ощупывали, пришлось было на помочь звать, а ты тут и вошла.

– Те, те, те, знаю, знаю! – говорит ведьма. – Видишь, что было наделала? Да я ее переспорю. Она еще и не такое хочет сделать с тобою, да ты не унывай. Иди-ка с боярином скорее, да и бери свою девку. Не рассматривай, Олена ли она или не Олена, а только бери ту, что стоит на крыльце у церкви, да в руках красную маковку держит. Смотри же, не очень умничай; и на Олену, хоть и повидишь ее где, не засматривайся; то не она будет, а с маковкою, так-то твоя. Видишь, прибежала из Киева тетка пана судьенка Халявского; еще злее меня, да не столько знает, как я. Она прежде всего дверь у тебя украла, а теперь на панночку Олену наслала мару, будто она и горбата, и хрома, и курноса, и будто совсем не она. Вот же ты не церемонься, чтоб тетка не посмеялась над нами. Смело венчайся, а как придете от венца, так все злое отведу и ее старую прогоню. Бегите же скорее.

Да сказавши это, взглянула на Григорьича и мигнула ему; а тот кашлянул по-дьячковски, да и сказал сам себе:

– Догадался!

Вот наши молодцы, поблагодаривши Явдохе каждый за свое, пошли скорее себе. Пока дошли до церкви, так уже все и вышли: только одни причетники остались, кое-что прибирая, да несколько людей, то свечи меняя, то другое что. А пана Халявского с молодою да и с поездом и духу не осталось. Солоха же стоит себе на крыльце, маковку в руках переминает и жениха ожидает. Пан Никита на нее – глядь!.. Так у него в животе и похолодело. Славная краля!

Смотрел, сердечный, на нее да, вздохнувши тяжело, и говорит:

– Что это за урод стоит?

– Мньо, – говорит писарь, – яко сия есть единая из седмидесяти дщерей царя Ирода, их же он, окаянный, породи пагубы ради рода христианского. Едина суть лихорадка, другая лихоманка, третья трясця, четвертая пропастница, пятая поганка и прочия, и прочия до седмидесяти, им же несть числа. Аз же мню…

– Да не мни, пан писарь, а говори дело. Это оборотень, или это она в самом деле такая?

– Ей, господин! Егда воззрю на нее умными очами, то зрю панну Олену, хорунжевну, Осиповну, превелелепную девицу. Егда же рассмотряю ее греховными, плотскими очами, то обретаю ее паче всех мерзостей всего лица земли. Аз же мню, яко сие есть обавание Явдохи велемудрой, рекше, Зубихи, еже устрой посмеяния ради тресугубо анафемски проклятой ведьмы киевской.

– Так что ж, пан писарь, брать ее?

– Да берите, добродею. Аще совесть не зазрит, берите. Сотворите совокупление, а по совокуплении всякое обавание исчезает, яко дым, и расточается, яко прах перстный.

Вот пан Власович подтянул живот, подошел к Солохе и говорит:

– Не соизволяете ли, панночка, со мною шлюб принять? А Солоха и прогнусила:

– Соизволяю.

Схватившись поспешно за руки, как голубь с голубкою, вошли в церковь.

Не замедлили и их обвенчать. Как сказали «поцелуйтесь», то пан Забрёха не очень рассматривал, пригладил усы да свою красивую молодую – цмок! даже эхо раздалось, и с радости выкинул даже пять алтын, да все денежками, и пошел со своею молодою в Безверхий хутор… А старший боярин, пан Пистряк, кишки надрывает со смеху да собирает свой поезд, чтоб скорее молодых на посад посадить.

XIII

Смутен и невесел стоял, повесивши голову даже на грудь, пан конотопский сотник, Никита Власович Забрёха, в Безверхом хуторе, подле панских хат, смотря, что панна хорунжевна, Олена Осиповна, сидит на посаде с паном судьенком, Демьяном Омельяновичем Халявским. Подле него же стоит… Солоха! Девка красивая, опрятная, разодетая… Что было на ней к венцу выпрошено, плахта ли, свита или намисто, или ленты, все это люди свое поснимали, а она и осталась с голою головою, босая, сорочка грязная, дырявая, разорванная и только что куском старой плахты закрылась, да и полно. Вот весь убор на ней! Вот так-то удружила ему Явдоха Зубиха, конотопская ведьма, за то поругание, что он ей на реке и подле реки при всей громаде сделал. А и не он же: когда по правде сказать, то управлялся над нею пан Пистряк; он и пана сотника на это навел. Ну, да знаете, что на свете все так идет: что писарь сбездельничает, так ему ничего; а судья сдуру, не знавши дела, подпишет, так он и в ответе, на него все беды и обрушатся.

Стоял-стоял пан Власович долгонько, и ума не приберет, что ему теперь на свете и делать! Забежал бы на край света, так все браку не разорвать, затем что при венчаньи говорил, что не оставит ее до самой смерти. А как глянет в окно, его панна Олена сидит подле пана Халявского; как услышит, что дружечки припевают не ему, а Демьяну; а слепой скрипач, сидя в сенях, что есть мочи скрипит Дербентский марш[216]; а бесовская Явдоха Зубиха, вместо матери, сидит в красных юфтовых сапогах с подковами в четверть, а на голове кибалка, что все это зять, пан Халявский, надарил; да еще она выглянет в окно и насмехается над ним – так он даже о полы бьется руками и зубами щелкает.

Пан Григорьич хотел было оставить свое бояринство и пристать к чужой свадьбе, потому что видел, что тут кушанья всякие отличные, и горелки много, и потчуют в ряд всех без разбору, кто первую пьет, а кто уже и пятую. Поткнулся было, так ему и чарки понюхать не дали и в хату не пустили.

– Иди, – говорят, – себе на свою свадьбу.

Вот он подумал: «Что, – говорит, – живое покину, а мертвого пойду искать», – плюнул им через порог да и пошел к своему поезду. Вот дружко их собрал всех и говорит:

– А что ж, пан сотник! Какого пива наварили, такое станем пить, чего тут будем глядеть? Надо свое дело исполнять. Поедем-ка в Конотоп. Надо, как начали, так по закону и оканчивать, уже и не рано.

Поехали, приехали, сяк-так дали порядок, достали кое-чего у пана Власовича с вещей матери его, прикрыли грешное тело Солохи, стала хоть немного не так гадка. Посадили молодых за стол. Кушаньев же всяких было наготовлено, была и горелка, была и варенуха. Таки нечего сказать, дело было на порядке.

Пели ли дружки или нет, танцевали ли парубки с девками или нет, а скорее разделили каравай.

На другой день пану Власовичу крепко досадно было видеть, как пан Халявский со своею молодою приехал на таратайке в город покрываться. Впереди везут на предлиннейшем шесте шелковую запаску, да красную-красную, как есть самая настоящая калина; и лошадям чубы, а музыканту руки, скрипку, и чуб, и один ус красными лентами перевязали. А у пана Забрёхи этого ничего не было.

Собрались у него люди, приготовляются калач разделать, сговариваются, чем пана Забрёху дарить; сякой-такой, а он есть сотник над сотнею, старшина; безделицею не удовлетворишь его; а он потом с тебя и больше еще взыщет, придерется к чему-нибудь. Вот советуются между собою: иной хочет барашка подарить, другой поросенка, тот теленка. И пан Пистряк, известно, как писарь, взявши уголь в руки, хочет записывать на стене, кто что подарит, а дружко собирается выкрикивать всякими голосами, какую кто скотину или птицу подарит, – как вот и вбежал казак из Чернигова и подал письмо к пану сотнику от самого полковника черниговского.

Надулся наш пан Забрёха, как индейский петух, и начал шикать, чтоб все замолчали, и говорит:

– Цытьте-ка, молчите. Пан писарь! А прочитай мне этот рапорт. Видишь, мне некогда, я теперь на посаде сижу, я молодой. А читай, читай; нет ли какой новины или какой милости? Да громче читай.

Пока пан Пистряк читал по складам да зацеплялся над словотитлами, так еще ничего, как же стал по верхам читать, так ну! фить-фить! – да и только. Там было так написано, что пана Забрёху, нашего-таки Никиту Власовича, зачем не послушал пана полковника черниговского да не пришел с храброю конотопскою сотнею в Чернигов, как ему было писано; вместо того полоскал в пруде конотопских молодиц да старых баб, словно белье, да с полдесятка их на смерть утопил; а потом, как выискал между ними ведьму, так ей и поддался, и черту душу укрепил, да и летал, как птица заморская, что всю люди видели, и удивлялись, и перепугались, а кое-каким малым детям и переполох выливали, – так-то славно командовал пан сотник над своею сотнею, – так за то его с сотничества сменить…

Как это услышал народ, так и удивились и стоят, разинувши рты! А наш сердечный Забрёха сидит, словно горячим борщом поперхнулся… И говорить бы, так горло захватило; и побледнел, и посинел, и запенился, и слезы распустил. А Григорьич и говорит ему:

– Вот также, пан сот… или бишь уже, пан Никита! Так тебе и надо. Ты было уже крепко разобрался, и даже писаря не слушал, и думал быть умнее его; да, видишь, под небесами летал, да сотничество и пролетал. Это же еще на первом листе так написано, а вот перевернем на другой, что там прочтем. Может, и наш верх будет. Цытьте же все, слушайте! Кого начитаю над вами сотником, так тотчас покланяйтесь ему и идите поздравлять с гостинцами…

Да и перевернул бумагу, усы разгладил, окинул всех глазом, чтоб смотрели на него, и кашлянул три раза по-школярски, и стал читать… Как же начитал, что конотопским сотником поставили не его, как он желал и крепко надеялся, и затем и Забрёху свертел с сотничества, а взяли с другой сотни судьенка, Демьяна Омельяновича Халявского, – как прочел это Пистряк, да и письмо уронил, и голову повесил, и долго думал-думал, потом поднял голову и говорит себе:

– Нужды нет! Подобьюсь под нового, да и буду им управлять. Недолго будет пановать. И этого в дураки пошью: как его сменят, тогда, наверное, буду я. Оставайся ж, пан сот… или бишь, пан Никита, со своею Солохою, а я иду к новому пану сотнику Демьяну Омельяновичу; и тот подарок, что готовил тебе на свадьбу, понесу ему на поздравление. А кто, хлопцы, со мною?

– Я! Я! Я! Я! – заревела громада, и шарахнули из хаты, не уважая, что и чарки были налиты, и дружко калач разрезал. И что-то: все, и дружко, и поддружий, и бояре, и все разошлись; остался сам Никита с Солохою. Некому было приготовленного есть и налитого пить. Вот такая-то была свадьба у Никиты Власовича Забрёхи, что был когда-то в славном сотенном местечке Конотопе паном сотником!!!

XIV

Смутен и невесел пришел чрез несколько дней в хату к Никите Власовичу пан конотопский писарь Прокоп Григорьич Пистряк. И как вошел, так и повалился на лавку, склонился на стол и заголосил.

– Не умножай горести, Григорьич! – говорит ему Власович. – Тут и без того тошно на свет глядеть… Чего же ты воешь, как собака?

– Горе, Власович! Горе постиже мою утробу до раздражения!

– А мне что за дело? – сказал Никита, спохватившись и вспомнивши, как он отошел от него, узнав о его смене и не дав ему никакого совета, да еще и в глаза насмехался.

– Не вспомяни моих первых беззаконий, друже! Ныне и аз грешный в простоту повергохся!

– Как так? – спросил Власович. А Пистряк по-своему, по-письменному, и рассказал, как он пришел к новому сотнику прехраброй конотопской сотни, Демьяну Омельяновичу, пану Халявскому, и как тот, – говорит, – воззрел на него гордым оком и нечистым сердцем, аки на пса смердяща, и велел ему писать к вельможному пану полковнику рапорт о таких и таких делах. Григорьич захотел поумничать, и чтоб с первых пор взнуздать пана сотника по-своему, чтоб не важничал против писаря, написал по-своему. Пан сотник понял, что не так, потому что был и сам грамотный, говорит писарю:

– Не так! – а писарь ему в ответ:

– Так.

Пан сотник крику:

– Пиши по-моему! А писарь говорит:

– Я на то писарь, и знаю, как и что надобно. Как же разозлится пан сотник, как крикнет:

– Так ты уже не писарь! – и начал ругать отца и матерь сначала Забрёхиных, а потом и Пистряковых, и весь род их; а там и самого писаря бранил-бранил на все бока, да в затылок и выгнал его из хаты, и сменил его с писарства. А на место его определил подписарчука, мальчика молодого, его же, – так закончил Пистряк. – «Не одиножды за возлобие драх и по лядвиям поругание чинил…»

После того, что день, то и сходилися они тужить, да знай куликали, потому что нечем им было заняться. Прошло их панство!..

Что же сделалось с Явдохою Зубихою, знаменитою конотопскою ведьмою? У пана Халявского, конотопского сотника, она жила в роскоши. Был ей батрак, была и работница определены по приказу пана сотника; и в праздники на поклон с гостинцами ходили к ней люди тотчас после сотника, а прежде писаря; и никто не смел ее не только ведьмою или тому подобным назвать, но еще величали ее по отчеству: Семеновна, или пани Зубиха. Вот до чего с нею пришло! Однако она скоро зачахла, иссохла и скоро дуба дала. Однако же не сразу и умерла. Как страдала!.. Умирает и не умирает; руками и ногами не шевелит; а стонет на всю хату, так что и на улице слышно было. А тут еще кот ее расходился да мяучит за нею изо всей силы… Вот там-то страшно было!.. Потом сорвали потолок… Тут, где взялся ворон, да черный-пречерный! Влетевши в хату, надлетел над нею, крылами махнул… Тут ей и конец!.. Только зубы оскалила!.. А кот тут и лопнул, как пузырь… А ворон, кто его знает, где и девался!.. Как же ее по-людски хоронить? Выволокли за село, зарыли ниц в яму, прибили осиновым колом, да еще и сверху заправили, чтобы, часом, с кола не сорвалась. Собаке собачья смерть!

Вот вам и конотопская ведьма!

Вот тебе и клад!

Посвящается любезному внуку Андрею Александровичу Щербине

Отчего это вовсе не видно, чтоб по нашему селу, по Джигуновке, кто-либо по улице шатался? Даже и малого дитяти не увидишь. Утром взошло солнышко, да такое веселенькое, и разом везде обогрело. Где была какая лужица после вчерашнего дождика, не замешкала высохнуть; а кое-где, в большой тени, оставался снежок, так и тот все понемногу пропадал, потому что весеннее солнышко, где только его завидело, так и истребляло его. На небе хоть бы тебе облачко; птички поют весело; травка на огородах зеленеет, как сукно; дерево, и уже всего больше верба, распускается… Вот то на десятой было неделе от Рождества, пришла Масленая, и Юрьев день[217] приходился на Святой неделе, так и весна пришла в пору и к Светлому Воскресению сошла полувода, и в поле все идет славно – и вот, об Юрьевом дне, ворона спрячется во ржи, так от того-то в этот день так тепло и везде, словно в раю, так весело!

Отчего же это, когда на дворе так хорошо и весело, отчего никого не увидишь, чтоб кто вышел на улицу, или бы огород копал, или за каким делом куда шел? Эге! То была Страстная пятница, так всем такое некогда пришло, что и сказать не можно! В каждом дворе хозяева заняты своим делом: старик, убивши кабана, разделяет его на куски и меньшими сыновьями рассылает, что в хату, к жене, на колбасы, что для щей в праздник; а что надо в праздники на далее, так посылает к меньшой невестке, в амбар, чтоб – пока понадобится – спрятала бы. А эту невестку взяли, только что перед Масленой, так еще не очень что разумела по хозяйству; да как еще взята с бедной семьи, так и не знала, как за что и приняться; вот за тем-то и послали ее в амбар прибирать: что понужнее, так чтоб клала ближе наверху, а чего праздниками не потребуется, так чтоб подальше припрятала.

Так у неё дело вовсе не спешило. Передвинет ли что или переложит, а сама – глядь! – из амбара к дровам, где муж её Василий на все праздники нарубливает дров. Выглянет она из амбара, да и спрашивает мужа… а о чем? – Пойдите же! Так, лишь бы что-нибудь поговорить или хоть уже посмотреть на него; потому что, видите, не можно ни ему, ни ей дела бросить, чтобы сойтись и поговорить. Когда ж не о чем ей мужа спросить, так хоть глянуть на него… вот так… давно виделись!

Не хитрый же и Василий! Колоду колет, да ударит ли обухом раз или два… да и глядит уже на амбарную дверь… тут как раз и есть, Фенна выглянула… смотрят один на одного, как вот те ясочки (зверки, род горностаев)… она спрашивает про ведра, а он ей отвечает про пряжу… И долго бы они такой разговор вели, так вот старик, кончивши кабана, принимается резать барашка; так то и дело что покрикивает на Василия, чтобы скорее рубил дрова, потому что работница вышла с хаты за дровами да и стоит по пустякам, затем, что нечего взять – не рубил Василий; уж она ему и говорит, уж она и напоминает, и знай просит… так ему же некогда, глядит на свою Фенну-голубку и, прислушиваясь, что она ему скажет еще, прочего ничего не слышит, хоть ему что к самому уху говори… а что у него на мысли, так не для чего и рассказывать, вы и сами знаете!

А в хате той работницы нетерпеливо ожидают, и вот, пускай только войдет, то на нее тотчас и нападут: отчего замешкалась, зачем мало дров принесла, потому что вот только-что заквасили тесто на паску[218], так надобно, чтоб жарко печь натопить, чтоб в хате было очень тепло и даже душно; а то тесто перекиснет и паска не удастся; тогда беда старшей невестке, что хотя и третий год, как взята в семью, да еще впервые сама печет паску, потому что старая мать, свекровь ее, уже становилась себе немощна и в сей год не принимается ни за что, а только, сидя на постели, дает порядок да знай ворчит, как должно, на невестку: того переложила, того мало положила, то не туда, то другое не так, как водится, – свекровь, что уже найдет и за что пожурить всякую невестку. А у бедной невестки и руки, и ноги трясутся… Сохрани бог, как паска не удастся! Тогда ей отдыха не будет; свекровь будет побранивать да попрекать, что в три года ничему не научилась и что, хоть и сама вышла к ним из богатой семьи, да, видно, дома занималась пустяками, а хозяйству не училась… Так ей такие упреки пуще всего! Это ж свекровь; а то и свекор; он хоть и не будет бранить, да молча будет сердиться, что паска вышла некрасива и неудачна и что ему стыдно нести ее между народом к церкви на посвящение… А меньшая невестка? Что такая себе веселая, да шутливая, да на приговорки бойкая, так та такого приплетет, что и через неделю не сбудешь стыда. А еще наибольше – вот те золовки! Те уже повсюду пойдут славить, что невестка не умела хорошо паски сделать и не присмотрела, как она пеклася; да и другое-прочее будут выдумывать на нее; а через них она будет печь раки (краснеть).

А не хитры же и они! Оставили одну невестку с работницею управляться; она и муки насеела, она и калган[219], она и бобки[220], она и перец, и соль, она и все истолкла, она и квашню заквасила, она и процедила, она и тесто на печь поставила, она и яйца туда вбила; теперь собирается тесто месить и паску лепить, да пока еще до чего, а она уже так утрудилась, что и рук и ног не слышит: а тут свекровь знай ворчит… надо же броситься и к маленькому дитяти, подложит пеленку, хоть немного покормит, потому что, бедненькое, уже давно просит да кричит не своим голосом. А старший мальчик лазит по хате, да не понимая, какой сегодня важный день, что никому не можно в рот и росинки взять, знай горланит да докучает матери, требуя папы. А той бедной матери такие хлопоты пришли, что не знает, куда и броситься. Да еще, на беду, и мужа ее нет дома: с деверьями, с своими братьями, уже подпарубочими, погнали в слободу на красный торг лишний скот продать, да купить; видите, надобно к пятой паре быков одного да дойную корову с теленком, потому что детворы прибывает: у старшей невестки двое деточек, да и у меньшой могут быть.

Где ж наши золовки? – Эге! Как мать все их нежит, так они и не думают ни о чем! Оставили невестку, а сами и за холодную воду не принимаются. Забрались себе в противную хату, да писанки[221] приготовляют, что целый пост красили. Да какие же мудрые, искусные писанки! Зелёные гвоздички с голубыми листьями, а кофейного цвета роза на всем яйце и не вписалась, так уже листочки, дробненькие, на самом конце едва приписали; были с жёлтыми фиалками, были и бесконечные[222]. А что наилучшая была, так уже старшая золовка, Оришка, уж умудрилась так-так! Только чмокаешь, глядя на такую писанку! Написала вишнёвого цвета пташек, что целуются, а кругом всего яйца, да и подписала слова, таки настоящие слова, что пан Симеон, дьячок их, сочинил и списал на бумаге. Так Оришка с той бумажки сама на яйце списывала да только, не умея грамоты, на беду себе начала не с той руки, как должно; так кто грамотный, тот ничего и не разберет и не скажет, что оно и есть, слова ли то или так что нацарапано; а как кто грамоты не знает, то скажи ему, что то слова, то он и знает, что то написаны слова и будет удивляться, что девка, да еще и неграмотная, сумела написать слова.

Кому же это она писанку такую хорошую и красивую приготовила? Эге! Уж не кому, как Тимохе, писаревому сыну, что вот, на Красной горке, подает за него рушники, а после Вознесения, на Троицыной неделе и свадьба будет. Так вот это-то она и собирается, на праздник, после обеда выйти под качели, и там с Тимохою славненько похристосоваться и дать ему эту писанку. Пускай читает, когда сумеет; а уж она не напрасно даже четыре гроша заплатила пану Симеону за такую рифму, как он это по-своему, поученому, называет.

Эта же писанка Тимохе, а прочие она понесет завтра с сестрами на рынок в город, и, продавши их, купят скиндячок (лент разных цветов – украшать головы), шпалеров на голуби, вешаемые на шелковинках перед образами, шумихи, золотить цветы, коими убирают голову – и всего, чего им только нужно; чего же из писанок не продадут, так в праздники, под качелями, будут менять на орехи, на моченые яблоки, на горохвяники и прочие лакомства.

Вот так-то по всем хатам было в тот день, так некогда никому было и носа показать на улицу, и хоть все село обойди, так не встретишь никого… Как вон-вон только кто-то тянется вдоль улицы! То побежит, то опять тихо идет, то прислушивается, то оглядывается, то пойдет, то станет, то воротится…

Кто же это такой? – Может зашедший откуда, что не знает, куда пристать ему? Или, может… да нечего долго рассуждать и некуда правды скрыть: то Фома Масляк ходит себе по селу да выжидает кого-то.

Что же это за Фома Масляк? Эге! Вот видите: отец его был очень богат и все чумаковал, ходил с фурами по дорогам и сынка своего Фому приучал. То вот, как станут где зоревать (вечером, в степи, кормить волов) или среди дня пасти, то, пока каша укипит, вот чумаки[223] и рассказывают, в каких местах кто был и что видел: а Фома тут и слушает; и больше всего любил слушать, когда начнут рассказывать про клады: как один человек с горбатеньким старичишкою, одною ногою хромым, на глаз кривым, неумытым, неопрятным, встретился на кладбище между могилами; как тот человек, испугавшись, да как резнул его со всей силы в ухо, так он весь и рассыпался в серебряные деньги, только забренчали, и тот человек в силу собрал их, и так разбогател, что и вздумать не можно, выскочил в паны и потом все лежал на мягких подушках. Другой рассказывал: как один пьяница поздно вечером возвращался из шинка, а тут навстречу ему из леска хромает рыжая кобыла, шелудивая и сопатая; бесчувственно пьяный наткнулся на нее и пихнул: она тут и рассыпалась в золотые, старинные копеечки, и он их целую неделю все переносил к себе, перестал пить, купил земли, выстроил ветряную мельницу и вовек был покоен.

Вот таких-то рассказов наслушавшись, наш Масляченко не захотел уже трудами приобретать ничего, а все думал: найду клад один и другой, тогда разом разбогатею и накуплю всего, чего захочу.

Как же похоронил отца, так и вовсе оставил хозяйство: знай лишь водится с донцами, то с старыми запорожцами, которые, прослышав про такого охотника к кладам, со всех мест беспрестанно приходили к нему. Один рассказывает, что вон там, в Маяцкой Засеке, какие пещеры длинные и глубокие, и все завалены бочками с золотыми деньгами, кадки с серебряными рублями, котлы с медными пятаками, и что он против того клада знает заговорные слова и может, не иначе так один, без никого, тотчас все забрать, так вот нечем ему довезти такого богатства. Вот Фома и дает одну или две пары волов, и посылает, и ждет: вот-вот фура со всякими деньгами придет – вот придет – тогда не надо будет работать, тогда разбогатеет и всего накупит… фить-фить! Нет фуры, не воротились волы, а запорожца неизвестно где и отыскивать, да и как звать его, Фома не знает, потому что он, бывало, никогда не расспрашивает, что за человек и откуда? А так безо всякого отдает ему все и ожидает. И никогда уже не скажет, что его обманули, а только говорит: он человечек добрый; видно, ему что-то попрепятствовало.

bannerbanner