Читать книгу Малороссийская проза (сборник) (Григорий Федорович Квитка-Основьяненко) онлайн бесплатно на Bookz (18-ая страница книги)
bannerbanner
Малороссийская проза (сборник)
Малороссийская проза (сборник)Полная версия
Оценить:
Малороссийская проза (сборник)

3

Полная версия:

Малороссийская проза (сборник)

– Приводи только скорее проклятого сотника, я ему отплачу. Я бы и тебе, Григорьич, пустила фука, да пусть еще после; теперь ты мне прислуживай, а как съем аспидового Забрёху, тогда примусь и за тебя, Пистряк! Хорошо, что вот это ты мне рассказал про Забрёху да про Олену; вот я его женю… Достанется и тебе, что меня так отпотчивал, что и сесть не могу, и насмехались надо мною, и при парубках порвали на мне и плахту, и сорочку, и пазуху разорвали, и очипок с головы сбили, и я волосом светила… да били меня!.. О, да и били же меня!.. Ох, били же меня, били, били, били… что ни сесть, ни лечь не можно; а всему виною вот тот Швандюра, что снял с людей мару…

Вот так она и долго сама с собою разговаривала, пока в хате стало совсем темно, так, что хоть глаз выколи… Как вот на улице залаяли собаки. Она и говорит:

– А ну, котусю, открой свои глазки и посвети, не они ли это идут?

Кот как разжмурил глаза, как глянет ими, так как жар засияли; и Явдоха и видит, что идет Никита Власович Забрёха, конотопский пан сотник, а за ним писарь его, Прокоп Григорьич, пан Пистряк, и что-то в руках и под плечом что-то несут. Вот она скорее бросилась, достала каганец, поднесла к коту, потерла его против шерсти, так искры с него и посыпались, а она засветила каганец, поставила на стол и сама полезла под стол чего-то доставать.

Как вот… рып в дверь, и вошли пан с писарем, шапки с палочками поставили у дверей, а сами стали осматриваться, и пан Забрёха говорит:

– Светло горит, а ее, видно, и дома нет.

– Как-то уж нет! – отозвалася Зубиха, вылазя из-под переднего угла и таща превеличайший горшок, тряпицею завязанный. – Вот где я была, вот это доставала горшок с тучами, что было на тридевять лет запрятала их; так вот же конотопский сотник принудил меня выпустить тучи и дожди отпустить.

– Да уже, титусю, полно об этом, – поклонился пан Забрёха и стал гостинец доставать. – Вот тебе платочек, что мне поповна вышила и подарила; так вот это кланяюсь вам; а вот это еще целехонькая полтина денег. Только будь ласкава, тетушка, не сердись на меня и извини… что так… с тобою приключилось… тое-то… как-то нечаянно…

– Как нечаянно? – даже запищала, крикнувши, Явдоха, – как нечаянно? Когда б тебе кто так рожу списал, то бы не то тогда сказал. Не хочу твоих подарков. Цур тебе, пек тебе, убирайся с ними! Не мешай, иду дожди выпускать; а то опять пеня будет, и завтра меня снова так выпорют, что сегодня не смогу сидеть, а завтра уже и стоять не буду. Пустите меня, пойду дожди выпускать.

– Титочко, матиночко! – даже в ноги повалился сердечный Никита Власович, да костлявые ведемские руки целует, да просит: – Не буду тебя больше беспокоить; да и что мне за дело, что нет дождя? Вот еще! Я здесь есть сотник, голоду терпеть не буду; тот придет с хлебом, тот с булкою, тот с калачом, а иной и мешок муки принесет; лишь бы только ссорились да позывались, то для нас, старшин, и дождь не нужен. Хоть бы ты их, титусю, и по век держала у себя. Вот моей беде помоги! Извольте-ка, пожалуйте, вот штоф грушовки, вот полсотни рыбы тарани, она была свежая весною; вот и серпаночек повязывать вашу головку… Только, сделайте милость, пособите моей беде, про которую вам расскажу…

– Знаю, знаю про твою беду: какую тебе знатную печеную тыкву поднесла Осиповна Олена, что на Безверхом хуторе, и как ты после того насилу на другой день опомнился. Все знаю.

Удивился крепко пан Забрёха, что откуда это она все знает – как будто там была! – и стал еще сильнее просить, чтобы она уже не сердилась и заступилась за него.

– А что же я буду делать? – спрашивает Явдоха. – Не идет за тебя хорунжевна, так мне какое дело? Не идет, так ищи другой.

– Да где ее у аспида искать? – воздохнувши, сказал Власович. – Одно то, что не придумаю; а другое, что, право, не хочу, потому что смертельно полюбил Осиповну Олену; так хоть бы и судьивна или хотя и полковникова, так я и не посмотрю на них, потому что полюбил Олену всем телом, и душою, и сердцем, и вижу сам, что когда ее не достану, то либо утоплюсь, или удавлюсь, или пойду куда глаза!.. Помоги, пани матушечко! – да чибурах ей в ноги, и даже плачет и просит, чтоб не довела его пропасть не своею смертью да чтобы как-нибудь приворожила, чтоб она за него захотела выйти…

– Да как и пойти за тебя такой девушке? – опять говорит Явдоха. – Она – девка-козырь, убранством ли, наружностью, так совсем девка! А имения и денег пропасть! А ты что? Куда ты годишься?

– Да нужды нет, титочко, матинко, нужды нет! Пускай я и скверный, и мерзкий, и всякой, а ты таки так сделай, чтоб она меня полюбила да чтоб за меня замуж пошла. Что полтина, так полтина, вот это на столе лежит, а вот сорок алтын да еще…

– Нет! – сказала Явдоха и отодвинула от себя деньги, – мне этих камушков не надо, на что мне они? У меня все есть, а чего пожелаю, всего достану. Когда же так пристально просишь, то и смилуюсь над тобою, только сделай мне вот что…

– Что прикажешь, пани маточко, все сделаю. Велишь ли Конотоп зажечь, так сразу с четырех концов и запалю; или велишь ли всех конотопских детей, которых вы, ведьмы, не любите, так всех в один день, всех до единого и растерзаю…

– Это все хорошо, но мне теперь вот что нужно. Возьми ты вот сыча того Швандюру, что снял мару с людей, что было я наслала, как мне секуцию давали; так возьми его под арест, будто он или проворовался, или тебя бранил, или что хочешь налги на него и взведи беду, да и обери у него все имение, потому что он себе богатенек; да чтоб на тебя родня его не ворчала, так ты это все отдай пану писарю…

– Благое дело и мудрое решение, пани Зубиха. Ей, истинно! И в коллегии так бы не решили, – сказал пан Пистряк, сидя себе на лавке у окна.

А Явдоха и говорит:

– Потому что ему, сироте, негде взять, только что таким образом пользоваться; а Швандюру возьми и выгони из села, чтоб его и дух здесь не пах. Вот, когда это сделаешь, то и я тебе…

– Мурлу, мяу, мяу! – отозвался ведемский кот, а Зубиха спохватилась и говорит:

– Э, нет, еще, еще, слушай еще. Домахина невестка Фенна Зозулиха… Не можно мне подле ее хаты идти, так и попрекает мне про то полотно, что у нее с огорода пропало, да как-то… очутилось у меня в сундуке; так она меня воровкою называет и всякие прикладки прикладывает. Так нельзя ли ей, обрезавши на ней платье, из села выгнать?

– Для чего не можно? Только скажи, все сделаю, – так говорил пан Власович, став повеселее, что ведьма стала уже к нему добрее.

– Вот это все когда сделаешь, то и я…

– Мурлу, мурлу! мяу, мяу! – замурлыкал опять кот, и Зубиха стала вновь договариваться и говорит:

– Да еще вот в чем пожалуюсь. Демко Серошапка покою мне не дает: третьего дня хвалится, что моего кота убьет; как его ни буду беречь, а он таки убьет. Так его-то, пан сотник, проучи да проучи…

– Да проучу же, титусю, так, что до новых веников будет помнить, только сделай и мое дело… – так крепко просил ее пан Забрёха, и чего-то уже он ни обещевал ей сделать, лишь бы она так устроила, чтобы хорунжевна за него вышла.

– Ну, хорошо же, сынок, когда так, то и так. Будет за тобою бегать хорунжевна Олена и ночи не спать, как и ты за нею. Киц, киц, киц, киц!

– Мурлу, мяу, мурлу!

– Хорошо же, – сказала Явдоха, – а иди, пан Власович, со мною из хаты да и ступи с порога на песок левою ногою, чтоб твой след означился на песке.

Вот и вывела его из хаты и след собрала в платок и завязала; потом, воротясь в хату, посадила его на лавке у конца стола, а Григорьичу велела присвечивать; а сама, взявши пана Забрёху за левый ус, и начала отделять волоски. Зацепит ногтем волос да и считает: один, два, три… да как отберет девять волосков, да девятый вырвет совсем… Пан сотник кричит, пан писарь хохочет, Явдоха Зубиха что-то шепчет да сплевывает, а кот мяучит на всю хату…

Вот так-то у бедного Никиты Власовича ведьма вырывала девятый волос с левого уса и нарвала всех их восемь, достала лоскуток бумажки и завернула туда те волоса. А пан Забрёха, утерши слезы, что так и текли у него от дергания, стал спрашивать ведьму, что когда уже совсем поворожила, то он бы и домой пошел?

– Иди, сынок, здоров домой, да ложись спать, да и ожидай от хорунжевны известия, чтоб присылал за рушниками…

Пан Власович, это услышавши, да за шапку, да из хаты, да, не оглядываясь, домой… Побежал сердечный, не дождавшись и писаря своего; а тот остался у ведьмы и что-то долго с нею разговаривал, и кот с ними мурлыкал… А как выходил пан Пистряк с Явдохиной хаты, так слышно было, что говорил:

– И се все благонамеренно устроивши, гряду в свою палестину. Прощайте!

– Идите здоровы! – сказала Явдоха, затворяя дверь после него, и отозвалась к коту: – Киц, киц, киц, киц!

– Мурлу, мяу, мурлу!

Вот она, взявши, сняла с головы очипок, седую, как молоко, косу распустила, надела белую сорочку и без пояса и плахты не подвязала, так и стала ходить по хате да шептать всякое колдовство, да во всяком углу три раза сплюнула; после взяла бук да и положила его среди избы и начала что-то вновь по-ведемски бормотать; потом взяла из горшочка какой-то воды, да все бормоча, спрыснула тою водою себя и бук в середине… А кот, что есть духу, мяучит и даже на лапы стал, вытянулся и засветил глазами еще ярче, чем огонь в каганце пылал… Тут Явдоха скорее в бук полезла… а как вылезла, так стала девкою… Да и девка же знатная! И молода, и красива, и черноволоса.

Вот как переродилась наша ведьма, взяла лягушечьей сметаны да кобыльего сыра, головок от тарани и сложила на тарелку, поставила перед своего котика и говорит:

– Когда, котусь, захочешь без меня есть, так вот тебе лакомства. Не скучай без меня, пока я ворочусь.

А сама, взявши пять дойниц[208], потушила огонь, вышла из хаты доить кого ей нужно было.

Только-таки что другие петухи крикнули, тут Явдоха, что есть духу, вскочила в хату и упала замертво. А как отдохнула и встала… так опять стала старою бабою, как и была. Тотчас бросилась к своему коту и рассказывает, как будто человеку:

– Котуся, киценька! Не скучал ли ты без меня? Я немного замешкалась: пока пообдоила всех коров, овечек, а тут мне еще понадобилось щучьего молока на одно дело; бросилась к пруду, да пока вражью щуку остановила, пока ее заговорила, чтобы далася сдоить, как и крикнул первый петух. Хотя он нам и не страшен, но все-таки нужно было поспешать, чтоб не застал на деле другой, тогда бы так на улице и протянулась бы!..

А кот знай хвостом и машет, да усами помаргивает, да кричит изо всей мочи; так-то обрадовался, что воротилась хозяйка.

Она ему поставила еще всякого молока и сметаны и начала хлопотать; то мешает, то варит на колдовство, как во и свет!.. Тут, немного спустя, и пришла к ней женщина, вся голова обвязана, и идет, и охает, и пришла – охает, и села – все охает.

– А откуда ты, молодица? – спросила ее Явдоха.

– Я издалека, – говорит молодая, охаючи. – Когда знаете хутор, что на сухой балке, называется Безверхий… ох!..

Явдоха мигнула на кота да и говорит:

– Нет, не слышала, и отроду не была, и не знаю, кто там живет… Ты же чего ко мне пришла?

– Да не вам говоря, прикинулась бешиха (рожа), все лицо мне раздуло… ох!.. Так вот это люди наставили меня, чтобы к вам идти… Сделайте милость, титусю, делайте, что знаете, только помогите, чтоб я сегодня еще поспела к своей панночке хорунжевне, Осиповне Олене… Да это говоря, положила на стол булочку, пять яичек и грош денег.

Зубиха тотчас и бросилась: положила на полу нож и велела молодице стать на нем босою ногою, противной больной щеке, а сама достала в черепок жару и положила туда кусок восковой свечи да ладану. А молодицу так закутала, чтобы весь дым никуда более не шел, как на нее; а сама знай шепчет, да сплевывает, да дует на жар, а кот мяучит изо всей силы. Вот курит да курит, как тут молодица… гоп! и упала на пол, словно неживая. Зубиха ей помогла, привела в чувство и посадила на лавке, да и говорит:

– Не тужи теперь, присохнет, как на собаке. Это тебе сглазу; какой-то чернобровый молодец на тебя смотрел и завидовал…

– Так и есть! Это же наш паныч! – сказала молодица. – Он только и сказал: что за красивая молодица! А я так и сгорела! Да от того часа так меня и взяло…

Тут Явдоха и начала ее расспрашивать, о чем ей нужно было. А потом проводила из хаты и говорит:

– Вот теперь хорошо! Теперь все знаю, что мне нужно!..

VII

Смутная и невеселая сидела на призьбе у своей хаты панночка Осиповна Олена хорунжевна на своем Безверхом хуторе, что на сухой балке, и белыми ручками гладила голову братцу своему, панычу хорунженку. Он, сердечный, в тот день с приятелем, заезжавшим к нему, поевши за обедом знатно вареников да карасей в сметане жаренных, да запивши сывороткою после сбою масла, вытянули сами по себе по кувшину терновки, а вишневкою на дорогу запили, а перед вечером паныч уписал сам себе уже пять мандрык[209] да горшочик грибков, в масле и сметане приготовленных, которые очень любил; так его, кто знает и отчего, схватило… Вот он прилег к сестрице на колена, да как та гладила его по голове, так он и заснул. Тут пришли с поля и коровы и овечки; вот их тут подле панночки и доят, и молоко в кувшины собирают… А она и не занимается ничем: ей как будто ни до чего и дела нет! Забыла смотреть на собираемое молоко, забыла братцу голову гладить, только у нее на мысли что…

Только что хотел было рассказать, о чем наша хорунжевна думала и отчего была смутная и невеселая, как вот пришла к ней бабуся, такая старенькая, такая старенькая, что на превеликую силу идет. Вот подошла к ней, да и говорит:

– Дай Боже вам, панночка, вечер добрый! Помогай вам Бог во всем! Даже вздрогнула Осиповна, не видав, откуда она взялась и как перед ней стала. Потом, немного оправившись, и говорит:

– Здравствуй, бабуся! А откуда тебя бог принес?

– Да я так себе… Я и издалека, и не издалека; я и здешняя, я и совсем не отсюда. Я ничего не знаю и все знаю; и кто по ком тужит, я знаю и не знаю; и что сделать, я умею и не умею.

– Ах, бабуся, да ты не простая? – спрашивает Олена.

– Да простёхонькая, видишь! Не вашего, панского, рода, я простая себе старая баба; не знаю ни чьей печали, не знаю, кто, сидя на призьбе, тужит об Демьяне, что пошел в поход с казаками; я таки и того не знаю, как подле колодца всю ноченьку с ним просидела и на прощанье сняла с руки серебряный перстень и отдала с платочком, что сама всякими шелками вышивала…

– Ах, мне лихо, бабуся! Да ты все знаешь!.. Не шуми же, будь ласкава, братец проснется, услышит, то будет мне смеяться… Пускай после ужина я тебя позову, то ты у меня переночуешь, да и поговорим с тобою!..

– Под полн месяц теперь-то и делать, что надо. Пускай братец идет к себе, разбуди его; а я тебе скажу, что надобно делать да делом спешить. Я нарочно к тебе пошла из Киева после вечерни.

– Как это можно? С самого Киева? После вечерни? Да этому не можно статься! – спрашивает Олена, удивляясь. – Как таки можно от Киева?

– Конечно, дойти не можно, так мы знаем, как оно делается. Разбуди же братца скорее, пускай идет к своему делу; мне нужно скорее поспешать.

– Да братцу что-то сделалось – чуть ли не сглаз. И был здоров да как пообедал, а потом опять поел, так его и схватило: сонечницы, что ли, не дай бог!

– Это все сглаз, да не тужи, я отведу беду. Вот разбуди братца, а я на учу, что с ним делать, то и пройдет.

Олена стала братца будить, который храпел на весь двор, а бабуся приготовляла свое лекарство.

Вот пан хорунженко, проснувшись, выпил то лекарство и пошел в свою хату; а бабуся – плюх! – села подле панночки и говорит:

– Тужишь, моя кукушечка, за своим сизым голубочком, да ба! Нет его здесь; пошел далеко, в самый Чернигов.

– Да отчего ты, бабуся, все это знаешь? Кто это тебе рассказывал, что я там… печалюсь, что ли… или… что там такое… я и не знаю!.. – так говорила, стыдясь, Осиповна.

– Уж я-то не знаю! – говорит бабуся. – К чему же нам и звезды, когда на них не смотреть и по ним не знать все? Гляну с вечера, гляну и в полночь, посмотрю и перед светом, да и знаю, где что делается.

– Когда же ты знаешь все, где что делается, то скажи мне, бабуся, что делает теперь… – сказала Олена да и покраснела, как сукно, и язык стал как войлока кусок.

А бабуся прервала ее, да и говорит:

– Демьян?

– Эге, ге, ге!

– Судьенок, Халявский, Омельянович?

– Атож!

– Вот слушай, доня, что он делает: вот он был с казаками на ученье пред паном полковником, да уставши пришел домой, разделся, распоясался, да и лег, горюя об тебе, да и тужит, что думает, не скоро тебя увидит.

– И говорят-таки, что их не скоро распустят.

– Не тужи. Может, ты его и сего вечера увидишь…

– Как это можно, бабуся, мне его увидеть, да еще и сего вечера? Он не птица, чтоб ему прилететь ко мне.

– Хоть и не птица, а будет здесь перед тобою, вот как это я. Хочешь ли, чтобы прилетел?

– Как-то уже, моя голубочка, не хотеть! Все жилки дрожат, что хоть бы увидеть его… Сделай милость, пускай он прилетит ко мне… Да не будет ли ему от того какой беды?

– Вовсе ничего, он на то казак.

– Призови же его, пани маточка, хоть на часочек, хоть на минуточку! Хоть бы я взглянула на него! Что знаешь, то и делай; я ничего не пожалею: все тут мое, дам тебе всего, чего пожелаешь…

– Хорошо же, доня, хорошо. Пойдем свое делать.

Вот и вошли в большую хату, заперли двери и окна, а уже и солнышко садилось. Панночка затопила печь, сама сходила за водою, а шла, по бабушкиному приказанию, к колодцу не прямо, а обходила улицами против солнца. Пришла к колодцу, набрала ведро воды да и вышла на восход солнца; другое набрала и вышла на захождение солнца; а третье, зачерпнувши, что есть мочи, не оглядываясь, понесла и опять не прямо, а улицами по солнцу.

Вот как принесла и поставила к огню горшочек с водою; а бабуся вынула из-за пазухи травы: зорю, терличу… а больше не скажу что, чтобы кто из девушек не научился ворожить да заставлять своих любезных прилетать к себе… Этого всего вложила по щепотке в тот горшочек и начала варить; сама же взяла муки пшеничной, замесила тесто и, вынув из своей мошонки в бумажке кошачьего мозгу, отковырнула пальцем и положила в тесто. Потом достала у себя из платка, в коем был завязан след пана Забрёхи; она его разделила пополам и одну часть вложила в то же тесто, замесила и скатала лепешкою, посадила в печь – и все с приговорками: а хорунжевне велела сидеть на примостке, где она ночует, и ноги подвернуть под себя; не пугаться, и, что увидит, не бояться ничего, и все думать про своего милого.

Вот как лепешка спеклась, она и дала ее Олене съесть в три раза, запивая особо нашептанною водою. А между тем и травы в горшочке начали кипеть. Бабуся, подтвердивши Осиповне, чтобы ничего не пугалась, взяла другую часть следа Власовича, вложила в кипящий горшочек и начала мешать, а сама в печь почти влезла и изо всей мочи кричит:

– Терлич, терлич! Десятерых прикличь; из десятерых девять, из девяти восемь, из восьми семь, из семи шесть, из шести пять, из пяти четырех, из четырех трех, из троих двух, из двух одного, да доброго, – и примолвила топотом, чтобы хорунжевна не слыхала: – Пана сотника конотопского, Забрёху Власовича Никиту. А кто ждет да дожидает, так пускай себе дремает.

И дунула на Олену; а та ни с чего ни с того и стала дремать. Опять вражья баба стала горшок мешать и опять в печь кричит те же речи:

– Терлич, терлич! Десятерых прикличь… – и договорила на одного, все-таки пана Власовича; после и договорила: – А кто сидит да ждет, тот пусть себе заснет.

Тут опять дунула на хорунжевну; а она, сердечная, и заснула совсем!.. Начала бабуся в третий раз мешать травы, и уже что есть духу кричит в трубу:

– Терлич! – и как договорила до одного, так даже завизжала изо всей силы, зовя пана Власовича; а на хорунжевну дунула и сказала:

– А кто спит да сопит, так пускай и захрапит.

А от этого панна Осиповна – бух! – на подушки и захрапела на всю хату… А тут что-то из сеней в хатнюю дверь – гоп! – как камнем, и стонет, и что-то мурлычет, и охает… После увидим, что это там было…

VIII

Смутен и невесел стоял, руки сложа, храброй конотопской сотни пан сотник Власович, Никита Забрёха, в славном сотенном местечке Конотопе, на улице, подле шинка, где всегда собиралась сотня на ученье ли, или к счету казаков, что не ушел ли который казак, как бывает. Стоит он, сердечный, руки сложил, голову потупил, словно вол перед ярмом. А казаки все начисто, как стекло, перед ним стеною стоят, шапки сложивши на призьбе у шинка, чтобы, как будет какое ученье, так чтоб не спали с голов, а дети, что тут так и бегают вокруг казачества, чтоб не подобрали да не запрятали куда далеко.

Так вот-то стоят казаки и ожидают, что с ними будут делать и какой приказ будет, а до того кое-кто промежду собою балагурят, как вода на спуске шумит, даже эхо раздается; и, вынувши из-за голенищей, кто рожок с табаком, нюхают да чихают, а кто трубку, тут же зажегши, покуривают.

Пан Забрёха этим ничем не уважает, и не видит, и не слышит, что подле него делается. Ему кажется, что он все еще слушает, что читал ему пан писарь конотопской сотни Прокоп Григорьич Пистряк. А этот, давно прочитав что надобно, сложивши бумагу, кладет в карман… Как вот пан Власович вздохнул тяжело и громко, словно кузнечий мех, спрашивает писаря:

– Сделай милость, приятель Григорьич! Расскажи мне словами, что ты там в рапорте читал? Ты знаешь, что я ничего письменного не разжую, хоть и в школе учился и «Верую» начал было учить; да на «же за ны» как остановился и не мог далее идти, да и бросил грамоту. Так ты мне не читай, а расскажи, что это за рапорт принес казак из Чернигова? Ведь же мы послали рапорт, что в поход не пойдем, хоть они нам кол на голове пускай рубят; нам некогда, другое дело зашло, так чего же они умничают?

– Вся спирра[210] черниговская безумию вдадеся! – начал говорить, прокашлявшись, пан Пистряк. – Восписуют предписание и бранят вас, пан сотник, и меня – гм, гм! – воссозывают, извините в этом слове, «дурнями», занеже мы возгнушалися их повелеванием и не направихом стопы наша до Чернигова.

– Догадался, хоть через десятое-пятое понял, что ты, пан писарь, говоришь. Так это нам все-таки собираться в Чернигов?

– Не иначе, как обаче, – сказал Григорьич, мигнув усом.

– Так лихорадка же им! Вот им кулак под нос! – Да сложивши пальцы, и стал вертеть. Вертел-вертел, да на Чернигов и тычет, и все прицмокивает, а потом как крикнет:

– Не пойду! Я им послал через хромого рапорт, что нам некогда! А пан Пистряк и говорит:

– Да наш хромой еще не дойде и до половины пути. Не возмущайтесь, пан сотник! Мы не изыдем, дондеже не получим ответствования на наше сомнительство.

– Так-таки, Григорьич, не пойдем. Видишь, как я умно выдумал? Не пойдем, да и не пойдем. Ну, хлопцы! Солнышко садится, ступайте ужинать. А завтра, чем свет, с косами косить мне. Пойдем-ка, пан писарь, ко мне ужинать. У меня будут знатные вареники и яичница… Ой беда! Ой, помогите… Ой, горе! – начал пан Власович не своим голосом ужасно кричать да за бока хвататься… Пан Пистряк и казачество бросились к нему узнать, что ему сделалось, как он… шарах!.. поднялся вверх и полетел, как птица, все-таки крича, что есть мочи!..

Как же ужаснулись все люди в славном сотенном местечке Конотопе, как увидели, что их прехраброй сотни пан сотник, Никита Власович Забрёха, поднялся под самые небеса, и без крыл, да летит, как лучшая птица! И женщины, и мужчины, и малые дети, – да что? – и старые повылазили из своих хат смотреть на такую невидальщину; и все же до единого закинули головы назад, глядят, как пан Забрёха, как птица какая заморская, летит по-под небесами: руками машет, словно крыльями, черкеска у него раздувается, ногами болтает, шаровары напужились, сам вспотел будто в горячей бане; и летит, и кричит, и где увидит на земле человека, то, сколько есть голосу, пить просит. Этакое чудо увидевши, старые люди ужасаются, женщины с перепугу голосят, а малых детей не одного до смерти перепугало. Да разве же и не страшно?..

Прокоп Григорьич, видевши такое диво, стоит, поднявши голову вверх, рот разинул, даже горлянку видно; глаза вытаращил и знай руками машет, как будто хочет поймать и удержать своего пана сотника, что полетел, как гусак. Да и все казачество, таки все до одного, удивлялися, глядя на эту комедию… Да как и не удивляться, видя, что человек в своем уме, ни с того ни с сего полетел, как птах. И когда бы это в полночь, как всякая нечистая сила по свету толчется, а то еще и солнышко только-только что зашло…

Старая Лёзниха едва от старости и от болезней вышла за ворота и, глядя на казаков, как они собирались, как между собою играли, как готовились к ученью, вздохнула и говорит:

– Слава тебе, Господи, что я не казак! Не смогу и через хату перейти, а тут бы надобно бегать, да бороться, да еще подчас и на коне ехать!.. Не хочу, не хочу казаком быть! – Да потом… глядь!.. летит над нею что-то такое страшное… Рассмотревши, побрела к казакам и рассказала им, чтобы они уже не дожидали своего пана сотника, потому что он полетел на зимовье, за море, в теплые места. – Я, – говорит, – сама видела; летит, словно ворона, только что не кракает, а знай пить просит.

bannerbanner