
Полная версия:
Страшные сказки. Книга 1


Грег Грим
Страшные сказки. Книга 1
Приют

По авторскому рисунку. Схема без масштаба.
ГЛАВА 01. КРЫЛЬЦО

Алёна бежала так, что косынка съехала на темя.
За воротами кончалась трава и начиналась грязь, а в грязи стояла Тряпка.
— Чёрт бы тебя забрал, как и твою мать!
Алёна встала, подняла глаза — быстро, на один вдох — и опустила, потому что так выходило безопаснее.
У Тряпки лицо шло красными пятнами от шеи вверх, и когда пятна доползали до висков, начинались руки. Сейчас они добрались до подбородка.
Алёна смотрела вниз, на свои пальцы, торчащие из-под подола. Пересчитала. Пять.
— Я на минуточку.
Воздух не набирался: она бежала от самой канавы, и грудь ходила, как у птицы под ладонью.
— На минуточку. — Тряпка кивнула, будто соглашалась. — Сейчас же, вместо кровати, пойдёшь мыть крыльцо, коридор и везде, где наследила. Тряпку в зубы и бегом, пока я не разозлилась.
— А спать?
Тряпка наклонилась. От неё пахнуло валерьянкой и луком.
— Спать в кроватке. У мамы. Сбегай, спроси, пустит?
Алёна молчала.
— То-то же.
Тряпка развернулась на каблуках, всем телом сразу, и пошла в дом. Дверь хлопнула, и почти сразу за ней в коридоре заплакал кто-то другой, и Алёна выдохнула: значит, до утра Тряпка занята.
* * *
Ведро ей выдали не то, из которого пьют, а то, в которое сливают.
Она вымыла крыльцо, потом верхнюю ступеньку, потом нижнюю, потом верхнюю снова, потому что с нижней натекло, а после отжала тряпку, запрокинула голову и стала считать окна.
Сбилась на девятом.
Про дом рассказывали, что раньше он стоял чужой и весёлый. Что строил его богатый человек — строил, а сам так и не приехал: ждал, когда за ним придёт Бледная Хозяйка. Дождался. Дом отписал городу, город спихнул приюту, приют съехался сюда со всем скарбом из сырых корпусов, где текли потолки и жирели крысы.
Дом стоял в три этажа и когда-то был белым. Штукатурку с него не снимали — она сошла сама, и серые стены пошли паутиной мелких трещин, отчего дом казался старше, чем был.
Окна дому нарезали узкие. Днём в них ничего не отражалось. Ночью, снизу, они приоткрывались, как челюсть у собаки, которая ещё не решила — укусить или ткнуться под ладонь за лаской.
Два крыла лежали по бокам, одно на запад, другое на восток. Солнце вставало и садилось так, что ни в одно не заглядывало. Старшие говорили — архитектор нарочно. Алёна не знала, кто такой архитектор, и думала, что кто-то вроде Самой.
Сама себя Самой не называла. Она называла себя настоятельницей и требовала того же от воспитателей. Дети выучили слово с первого раза и не произносили его никогда.
От сарая потянуло ямой.
Яму копали не они: сначала здесь дышало болото, потом кто-то решил, что оно зря пропадает, и в него начали кидать всё, что не догорало и не съедалось. Зимой оно не мёрзло, а летом гнало жёлтый запах, от которого щипало в носу и хотелось глотать.
Яма съедала всё. Обрезки цветов — цветы вокруг дома выдрали с корнем в первую же неделю, чтобы не отвлекали воспитанников. Позавчерашние щи из капусты, которая не дожила до плиты. Тряпки, камни, хлам из подвала.
Жижа в ней стояла чёрная и густая, как остывший мазут. Иногда она выпускала из-под себя пузырь, и пузырь лопался — не от жары, а будто от злости, — и после него тянуло серой.
Алёна оглянулась на сарай и заработала быстрее.
* * *
Коридор она мерила вёдрами. Первое кончилось у столовой. Второе — у лестницы. За третьим пришлось идти во двор, а во дворе стояла ночь, и в ночи стоял сарай, и за сараем стояла яма, и Алёна набрала воды, не поднимая головы, — потому что если поднять, то увидишь.
Она видела в темноте. Не так, как днём: краски уходили, оставалось серое на сером, зато оставалось всё. Мать когда-то водила её к врачу, и врач сказал слово, которого Алёна не запомнила, и добавил, что это пройдёт. Не прошло.
Лампочки в коридоре горели через одну — не перегорели, так велела Гремучая: экономия. Другим детям приходилось вести рукой по стене. Алёне не приходилось.
Гремучую слышали раньше, чем видели: связка на поясе шла впереди неё шагов на десять.
Алёна ползла на коленях от двери к двери. Вода седела, чернела и остывала.
За одной из дверей спала Сорока — молодая, с косой, и в первый день Алёна на неё понадеялась.
На середине коридора кто-то сел на ступеньку лестницы, и Алёна подняла голову.
Дед смотрел на неё сверху, сложив руки на коленях. Прозвище ему выдали на второй день за очки, залысины и спину колесом, и оно приросло намертво, хотя ему только исполнилось десять.
— Ты воду меняй чаще, — сказал он. — Так только грязь размазываешь.
— Мне ведро тяжело.
— Тогда мой от дальнего конца. Пойдёшь на свет, а не в темноту.
— Я и в темноте вижу.
— Знаю, — сказал Дед. — Всё равно иди на свет.
Алёна подумала.
— Так дольше.
— Дольше, — согласился он. — Зато потом не вспоминать.
Он поднялся, придержался за перила и пошёл наверх. Ступеньки под ним не скрипнули: он весил меньше, чем выглядел.
Алёна перетащила ведро в дальний конец коридора и начала оттуда.
* * *
Половицы у подвальной двери лежали другие. Ниже, темнее, и под коленом они не скрипели, а вздыхали.
Алёна отжала тряпку и услышала.
Плакали внизу. Тихо, ровно, без надежды, что кто-то придёт, — так плачут, когда уже пробовали громко.
Она села на пятки и взяла тряпку двумя руками.
Дверь подвала сидела в проёме неплотно, и понизу шла щель в два пальца — доска рассохлась ещё при хозяине. Алёна легла на живот, на мокрое, и посмотрела.
Внизу серело на сером. Лестница уходила вниз двенадцатью ступенями, у нижней стояла железная кровать без матраса, а на полу возле кровати лежала детская ступня. Босая. Пятка в цыпках. Ступня подтянулась и пропала из щели.
Засов на двери прибили снаружи, на высоте взрослого плеча.
Внизу заплакали снова.
Алёна поднялась с пола, опустила тряпку в ведро, выжала и поползла дальше — от двери к двери, к концу коридора, туда, где горела лампочка.
МАМА, НЕ ПЛАЧЬ
— Мама, не плачь.
Яна гладит маму по волосам. Волосы длинные, с рыжеватым оттенком, и чуть вьются на кончиках. Значит, пора стричь.
Под глазами у мамы тёмные мешки. Это от успокоительных и от снотворного. Нижняя губа поджата, будто мама на кого-то обиделась и не хочет с ним разговаривать.
Мама спит беспокойно. То и дело подтягивает под себя одеяло.
А Яна стоит и гладит её по волосам, и водит пальцем по маминой брови, и трогает родинку у виска, которую раньше трогать было нельзя.
— Мама, не плачь.
Утром мама уходит. Ещё рано, совсем рано, но маме будто хочется убежать. От Яны или от дома.
— Не уходи.
Яна плачет и хватает маму за руку.
— Ну не уходи же.
Мама уходит всё равно. Может, назло. А может, правда опаздывает на работу.
Яна остаётся дома одна.
В квартире две комнаты и кухня, и Яна знает в ней каждый угол, потому что теперь у неё много времени и совсем некуда его девать.
Ей скучно. Она берёт с книжной полки книгу и перелистывает несколько страниц. Останавливается там, где картинки. Картинок мало, и они быстро кончаются.
Тогда Яна бросает книги на диван. На пол. На ковёр. Куда угодно, лишь бы не ставить обратно.
С посудой тоже безобразие. Чашки, ложки и ножи должны лежать по-другому. Яна так хочет.
Ведь если Яна не поможет маме, то кто.
Потом Яна идёт в ванную и открывает кран, чтобы вода шумела. Мама, когда услышит, всегда прибегает. Только теперь мама прибегает не сразу, а вечером, и закрывает кран молча.
На кухне мама теперь почти ничего не готовит, а только греет себе чай, и то не каждый вечер. Там, у стены над раковиной, висит старая газовая колонка, которую мама два года просила починить, потому что та щёлкала и гасла, а мастер приходил один раз, покрутил что-то отвёрткой и сказал, что менять надо всю.
Теперь колонку отключили. Совсем. В квартире холодная вода.
Иконы Яна не трогает. Мама их очень уважает, и Яна тоже. Она только разворачивает их наоборот, чтобы они не оглядывали комнату суровыми взглядами.
Взгляды у них совсем не нарисованные. Яна проверяла.
Ещё Яна любит свечи. Мама часто зажигает их перед иконами, а Яна задувает. Такая у них интересная игра.
Мама зажигает — Яна дует. Мама снова зажигает — Яна снова дует. Так каждый вечер.
Днём в квартире тихо. Слышно соседей сверху и как в кухне капает из крана.
В детской стоит кроватка с высокими стенками. Мама её не убрала и не застелила. Одеяльце в ней откинуто.
В эту комнату Яна не заходит.
Один раз к ним постучала соседка снизу — спросить про воду. Яна открывать не пошла, а мама открыла и долго стояла в дверях, отвечая коротко и невпопад. Соседка ушла и больше не приходила.
Яна садится на пол в коридоре, где стоят мамины туфли, и ждёт. Ждать она умеет долго. Она теперь всё умеет долго.
Стрелка настенных часов доходит до без четверти шесть.
Мама заходит домой.
— Я здесь, — говорит Яна. — Я тут стою.
Она ставит сумку у двери, не разуваясь идёт в комнату и начинает убирать книги на место. Расставляет посуду по полкам. Разворачивает иконы.
Мама делает это молча. Она уже не удивляется, и это самое обидное: раньше мама сердилась, а теперь только устало ходит по комнатам и ставит вещи туда, откуда их взяли.
Один раз она села на пол посреди коридора и долго сидела, и Яна сидела рядом, но мама этого не заметила.
Потом она тихонько напевает «баю-баюшки-баю» и зажигает свечу.
Яна радостно подбегает и задувает.
Мама снова начинает плакать.
— Мама, не плачь.
Ведь Яна всегда с тобой.
Она всего лишь ребёнок. Она умерла две недели назад, так и оставшись лежать в своей детской кроватке. Задохнулась от угарного газа из сломанной колонки на кухне.
В семнадцать сорок три.
За две минуты до того, как пришла мама.
ГЛАВА 02. ОБЕД
Дед считал.
Он считал ступеньки — от спальни до столовой их выходило тридцать одна, если идти по чёрной лестнице, и двадцать восемь по парадной, которой ходить не разрешалось. Считал окна в коридоре, лампочки в окнах, дни до конца месяца. Считал, сколько раз за ночь скрипнет кровать под Витькой Сомовым, который спал у самой двери и потому просыпался от каждого шороха.
Считать он начал не от скуки. Просто вещи, которые сосчитаны, ведут себя тише.
Обед давали в двенадцать.
Очередь строилась не по росту и не по возрасту, а по вчерашнему дню: кто провинился, тот в хвосте. Список объявляла Сорока по тетрадке в клеёнчатой обложке. Листала медленно, чтобы все успели посмотреть.
— Сомов. Кривцова. Алёна.
Алёна прошла в конец очереди и встала там, глядя в пол. Косынку она перевязала утром, но узел съехал опять.
Дед стоял седьмым. Он никогда не бывал ни первым, ни последним; за это его и не трогали.
* * *
Хлеб резала Гремучая.
Нож у неё лежал свой, из хозяйских, с чёрной ручкой; хлеб она клала на доску и отпиливала пайку в один приём, не примериваясь. Пайка выходила одинаковая всегда, и в этом Дед видел мастерство, которого не встречал больше ни у кого в доме.
Связка на её поясе молчала, когда она резала. Только за этим делом Гремучая и молчала.
— Следующий.
Перловка шла на комбижире. Она собиралась в комок и держала форму миски, если миску перевернуть, — Витька Сомов однажды перевернул и получил за это трое суток мытья полов, но проверил.
Тряпка стояла у окна и смотрела, как едят. Правила знали все: не вставать, не разговаривать, не оставлять. Последнее она проверяла лично, обходя столы и заглядывая в миски.
В дверях кто-то прошёл по коридору, не остановившись.
Столовая стихла разом, и ложки легли на столы. Сама не заглянула и ничего не сказала. Она просто прошла мимо двери, в халате, наверх, и через минуту наверху хлопнула дверь её кабинета.
Ложки поднялись.
Дед смотрел на свою перловку.
* * *
Есть у него получалось плохо.
Не потому, что противно, — противно всем. Просто еда шла в него неохотно: он жевал долго, потому что зубы стояли уже нехорошо, и глотал долго, потому что горло не помогало. К концу обеда он успевал съесть половину, и половина эта не оставалась в нём, а как будто проходила насквозь.
Он худел. Год назад ему подшивали штаны в поясе, потом ещё раз.
Тряпка подошла и встала над ним.
— Ешь.
— Я ем.
— Ешь быстрее.
Дед взял полную ложку и держал её у рта. Тряпка ждала. От неё пахло валерьянкой, как всегда после ночи, и Дед подумал, что ночью она опять кого-то ловила и потом не могла заснуть.
Он проглотил.
— Вот, — сказала Тряпка. — Можешь ведь.
Она пошла дальше вдоль стола. Дед положил ложку и посидел, пока не прошло.
* * *
За третьим столом Витька Сомов протянул руку и взял хлеб у Алёны.
Сделал он это без злобы, буднично — так берут своё. Алёна посмотрела на пустое место перед собой и ничего не сказала. Говорить она не умела быстро, а к тому времени, когда слова находились, брать обратно становилось поздно.
Зина встала.
Её звали Лютой, и не за драки — дралась она редко. За то, как она вставала: сразу вся, без разгона, и дальше уже понятно.
Она подошла к Сомову, взяла его миску обеими руками — у неё на обеих руках не хватало мизинцев, и миски она брала так, всей ладонью, — и поставила её перед Алёной.
Потом положила рядом Сомовский хлеб.
— Ешь.
Сомов сидел красный и смотрел в стол. За соседними столами не поворачивались: обернуться выходило хуже, чем не увидеть.
Сорока стояла у стены. Она не крикнула, не подошла и не позвала Тряпку. Она достала свою тетрадку в клеёнке, отвернула к свету и записала — коротко, в три или четыре буквы.
Потом посмотрела на Зину и слегка ей кивнула.
Зина села.
* * *
Обед кончился в половине первого.
За Зиной пришли, когда все выходили: не Тряпка, а Гремучая, и не в столовой, а уже в коридоре, чтобы без зрителей. Зина пошла с ней, не оглядываясь, и на повороте к подвалу подтянула рукава — чтобы не мешали.
Алёна доела хлеб. Весь, до крошки, собрав со стола мокрым пальцем.
Дед вышел последним и по дороге, по привычке, пересчитал столы и тех, кто за ними сидел.
Сорок девять.
Сорока каждый день перед раздачей объявляла в голос: пятьдесят. Она вела тетрадку, ставила галочки и сдавала бумаги наверх, и в бумагах у неё всё сходилось.
Дед постоял в дверях и пересчитал ещё раз.
Сорок девять.
Значит, сбился.
ЧЁРНАЯ РУКА

— А руки у неё вот такие, — шептал Антон, растопырив пальцы перед самым Мишиным лицом. — Длинные. Чёрные. И когти тоже чёрные. Она тебя царапнет — и ты сам начнёшь чернеть. Сначала рука. Потом локоть. А потом весь. Весь-весь-весь.
— Не хочу слушать. — Миша зажал уши ладонями. — Не говори.
Антон улыбнулся, отцепил одну его ладонь от уха и наклонился ближе.
— А когда ты весь почернеешь и родители тебя не узнают, она за тобой придёт.
— Хватит! — Миша уже плакал в голос.
Он старался плакать тихо, не втягивать воздух слишком громко. От этого в груди больно икалось, а лицо становилось горячим. Миша знал: если Антон заметит, что ему совсем страшно, он продолжит.
Ему было пять, Антону — семь. Антон ходил в первый класс, умел читать по слогам и считал себя почти взрослым. Он был ненамного выше Миши, но этого хватало. Чтобы напугать, рост вообще не важен. Важно знать больше страшных слов.
Антон видел, что Миша плачет, и каждый раз придумывал что-нибудь ещё. Ему нравилось, как Миша от страха начинал заикаться и закрывал лицо руками. Нравилось, что тот всё равно слушает: уйти из комнаты Миша не мог.
Он приходил сюда вместе с мамой. Мама работала у Теодоры, Антоновой матери. Взрослые запирались на кухне с цифрами, бумагами и непонятными словами, а детям велели играть.
Антон играл Мишей.
Он мог ущипнуть так, чтобы синяк спрятался под рукавом. Мог ударить деревянным мечом, а потом сказать, что они сражались. Мог подкрасться сзади и дохнуть в шею. Сегодня он рассказывал про Чёрную руку.
— Так, всё. Перестали.
Теодора быстро вошла в детскую, не посмотрев ни на разбросанные игрушки, ни на Мишино лицо. Комната была завалена машинками, конструкторами, саблями и коробками от наборов, которые Антону покупали чаще, чем он успевал их просить. Знакомые Теодоры, у которых тоже были дети, называли это современным воспитанием. Игрушки развивают. Ребёнок должен сам выбирать, чем ему играть.
Антон выбрал Мишу.
— Что опять?
— Мы играли, — сказал Антон.
Миша всхлипнул.
Теодора взяла его за руку и вывела из комнаты. Не сердито — скорее устало. Ей хотелось поскорее вернуться на кухню.
На этот раз Миша не просто плакал. У двери он обернулся и посмотрел на Антона, будто хотел что-то сказать. Но не сказал.
Слова застряли где-то под языком. Миша только сильнее сжал пальцы Теодоры, хотя она уже тянула его дальше.
— Я ему ещё про мёртвую няню не рассказывал! — крикнул Антон вслед. — Он бы тогда вообще от страха умер.
— Антон, как можно быть таким жестоким? — сказала Теодора.
Сказала так, чтобы это считалось замечанием, но возвращаться не пришлось.
На кухне пахло кофе, апельсиновой водой и новой мебелью. Большая кухня в квартире Теодоры была похожа не на настоящую кухню, а на такую, которую показывают гостям. Гладкие панели, блестящая техника, широкий стол, за которым никто толком не ел. Здесь удобно было раскладывать бумаги и говорить о делах, но Миша не представлял, как на такой кухне варят суп.
Вика сидела за столом и смотрела на сына почти сердито. Миша знал этот взгляд. Не сейчас. Не мешай. Потерпи.
Он сразу перестал всхлипывать и вытер лицо рукавом. Рукав стал мокрым и холодным, но Миша не стал просить салфетку.
Хорошую работу теперь не так-то просто найти.
Теодора налила из зелёной стеклянной бутылки воду и поднесла кружку к Мишиным губам.
— Пей. Тебе надо успокоиться.
Вода была сладковатая, с апельсином. Миша пил жадно и после каждого глотка икал. Когда он допил, Теодора забрала кружку раньше, чем он успел поставить её на стол.
— Мы на сегодня закончили, — сказала она Вике. — Вам пора.
Вика сразу встала.
По дороге домой она держала Мишу за руку. Вернее, это Миша держался левой рукой за мамину правую. Приходилось тянуться вверх, и от этого он чувствовал себя совсем маленьким. Взрослые были не просто выше — они вообще были другими. Иначе пахли, иначе разговаривали, умели одновременно смотреть в телефон и идти. Знали слова «счета», «сроки», «перевод», «договор». Всё время куда-то спешили и всё время были чем-то недовольны.
Антон пугал его не только Чёрной рукой.
Однажды он спросил:
— Знаешь, какие звери самые страшные?
— Тигры, — ответил Миша.
Он знал, что тигры страшные: большие, полосатые и могут съесть человека.
— Ерунда твои тигры. Ничего ты не знаешь. Есть на свете Игоша.
Антон произнёс это имя тихо, будто Игоша мог услышать.
— Это даже не зверь. Это младенец, которого у матери украли большие бурые крысы. Они живут под землёй и людям не показываются. А вместо младенца подкинули большую лысую крысу.
Миша промолчал. Если он задавал вопросы, Антон радовался.
— Игоша живёт под землёй и сам понемногу обрастает шерстью. Зубы у него делаются крысиные, ногти превращаются в когти. Ходит он на четвереньках. А больше всего ненавидит взрослых, потому что взрослые пахнут верхом. Он их даже из-под земли чует.
Антон скорчил страшную рожу.
— И как любая крыса, он умеет лазать по мусоропроводам, стенам и потолкам. Может прогрызть дверь в твою комнату. А больше всего он любит отгрызать у живых руки и ноги и смотреть, как они пытаются уползти.
Миша уже поджал губы, чтобы не заплакать, и Антон, заметив это, великодушно добавил:
— Но ты пока можешь не бояться. Игоша любит детей. Пока тебе не исполнилось семь, он будет приходить играть. А вот когда исполнится…
Антон снова оскалился.
— Детям он всегда улыбается. Крысиными зубами. Запомни: семь лет уже не за горами.
С тех пор Миша иногда думал, что до семи осталось совсем недолго. Считать месяцы он ещё толком не умел, но понимал: время идёт, даже если не хочешь.
Иногда он просыпался ночью и проверял пальцы. В темноте они казались чужими, и Миша долго держал ладонь у лица, пока не различал знакомые линии.
Они с мамой жили в новом двадцатиэтажном доме, где ещё пахло бетоном, пылью и чужим ремонтом. Двором это место называли только взрослые. На самом деле между секциями были парковка, трансформаторная будка и узкие проходы. Машины стояли так тесно, что Миша боялся задеть их рукавом. Ни площадки, ни песочницы здесь не было. И гулять было не с кем.
В доме было много квартир. Люди въезжали и выезжали, сдавали и продавали жильё, ругались с управляющей компанией, таскали коробки, меняли двери. Соседи редко знали друг друга по именам. Иногда не узнавали даже в лицо.
Вика говорила, что так спокойнее.
В сад Миша не ходил. Мама считала, что там только болеют, дерутся и учатся плохому. Поэтому он ездил с ней на работу, ждал в приёмных, сидел в коридорах, рисовал на бумаге для принтера. Он знал, какие стулья скрипят, если качать ногами, и как медленно ползёт по стене солнечный прямоугольник. Карандашами приходилось водить тихо: взрослые поднимали глаза, даже когда грифель царапал бумагу. Главное взрослое правило Миша выучил рано: мешать нельзя. Его детство проходило рядом со взрослыми делами — как пакет, который поставили у стены и велели не трогать.
Других детей рядом почти не было. А те, что появлялись, быстро понимали: Миша сдачи не даст. Его можно толкнуть, ущипнуть, напугать. Одна девочка, всего на год старше, укусила его за плечо. Синяк не сходил неделю. Её мама потом засмеялась:
— Я сама в детстве кусала мальчиков, которые мне нравились.
— Невеста растёт, — сказала она Вике.
Вика улыбнулась. Миша запомнил не слова, а то, как у мамы дрогнула щека.
Бабушка однажды сказала: ребёнок, который растёт один, либо закаляется, либо ломается. После ухода папы она приезжала всего дважды, но эта фраза осталась с Мишей. Он долго представлял, как это — сломаться. Стать короче? Скрючиться? Перестать ходить? Попробовал согнуться и так пройти по комнате, но оказалось неудобно. Тогда он решил, что ломаться не будет.

