
Полная версия:
Пределы нормы
Я долго стоял у двери, смотрел то в окно, то на сидящего за компьютером человека. Тот был занят, и я в глубине души надеялся, что постою так тихонько и меня заберут обратно в мою коморку.
– Садись, – сказал он мне.
Я бы хотел на диван, но сел на стул, напротив врача. Тот на меня даже не взглянул, смотрел в монитор, нервно поддергивал мышкой, хмурил брови. И опять эта боль и тяжело дышать, а в кабинете тихо так, что щелчки от нажатия на мышку кажутся неприлично громкими. Я ждал, ждал и услышал свой сдавленный голос:
– Опять умирают…
А мышка всё продолжала цокать.
– В моем отделение никто и никогда не умирает, – ответил заведующий.
Говорил он медленно, растягивая слова. Свободной рукой подпирал подбородок, отчего сказанное оказалось невнятным, будто он говорил с набитым ртом.
– Все здоровы и счастливы, – добавил он, – ты ведь здоров?
Я кивнул, что здоров. Про живот говорить не стал. Но он ведь на меня не смотрел, наверное, подумал, что я промолчал.
Цок-цок свой мышкой.
– Как приехал сюда помнишь? – спросил он, наконец.
– Нет, – ответил я быстро.
Заведующий облизал тонкие губы и приблизил лицо к монитору. Мышка в его руке резво забегала по коврику. «Ну же!» – шепнул он не мне. А потом, приподняв мышку, бросил ее на стол. Я вздрогнул.
– Черт!
Пару раз ударил по клавишам и откинулся на спинку стула. Долго смотрел на меня голубыми глазами из-под нахмуренных бровей.
– Фамилия? – раздраженно спросил он.
Я быстро назвался. Он пошарил глазами по столу, бегло просмотрел названия папок лежавших по его правую руку, и ничего не найдя, глубоко вздохнул.
– Сколько лет?
– Тринадцать.
– Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо.
– Где твоя карта, не знаешь?
Я отрицательно помотал головой.
– Ладно.
В дверь постучали. Я повернул голову на звук открывающийся двери. В проеме мамина голова.
– Можно?
Мама! Видимо, доктор одобрительно кивнул, потому что мама вошла и встала за моей спиной, положила холодные руки мне на плечи.
– Ну, в принципе, здесь все понятно, – сказал заведующий, растягивая слова, – пусть полежит с недельку.
– Хорошо, – прозвучал родной голос над моей головой.
В дверь без стука вошел мой надзиратель.
– Александр проводит тебя в палату, – обратился ко мне заведующий, мы встретились с ним глазами. Я быстро опустил свои.
Встал, пошел за Александром. Уже у порога оглянулся на маму. Она тоже смотрела на меня:
– Иди, я приду, – улыбнулась она мне.
Пришла минут через двадцать с большим пакетом в руках. Я был в палате один, сидел с ногами на кровати. Мама поставила пакет у стены, села рядом.
– Нужно полежать немного, доктор сказал.
Я кивнул.
– Я по дороге в магазин забежала, накупила тебе вкусностей всяких.
Она приобняла меня за плечи, притянула к себе, поцеловала в висок
– Я буду часто приходить. Может тебе принести что-то из дома – книгу, например?
Я молчал. Мама посидела еще немного рядом и привычно засуетилась. Стала взбивать подушку, выкладывать принесенное на тумбочку. «Здесь зубная щетка, паста, салфетки, здесь печенье, вафельки, стакан, водичка без газа…». А я ее, любимую, уже не слышал, я готовился спросить, готовился произнести одно лишь слово. Увидел слезы на ее глазах, когда она приблизила свое лицо к моему, поправляя ворот моей рубахи я, наконец, решился:
– Мама, – тихо позвал я ее, – Лада…
Мама выпрямилась, долго кивала, печально скривив рот, потом сказала:
– Хорошо все, сыночек. Она тоже в больнице.
Глава 7
Через пару дней моего пребывания в детском психоневрологическом отделении городской больницы (на стенде в коридоре прочитал), видимо, убедились, что я не опасен ни для себя, ни для окружающих, и Александра освободили от должности моего надзирателя. Я сидел целыми днями один в своей палате, вечерами прогуливался по коридору. Мама приходила каждый день. Несколько раз выходили с ней на улицу, сидели на скамейке у входа в больницу, в остальные дни шел дождь. Она принесла альбом и карандаши. Я раньше не рисовал, и тогда все не мог решиться, почему-то боялся расстроиться, если ничего дельного у меня не получится. Но, альбом, в итоге, уехал домой исчирканный от корки до корки, а вот книги, которые мама все таки привезла, не открытыми ни разу.
На процедуры меня больше не водили. Дважды в день просили выйти из палаты, когда мыли в ней полы, стучали в дверь, когда нужно было выйти с тарелкой за едой. Может быть, это такая методика, думал я? Обеспечить мне покой, позволить побыть с собой наедине, разобраться в себе? А может, такой вид пытки? Одиночеством. Чтобы сам им все рассказал, во всем признался. Но тогда, ко мне не пускали бы маму. Да и какая это пытка, когда я здесь все, наконец-то, понял. Я научился идти мыслью за карандашом, а карандашом за мыслью, и не важно, что оказывалось нарисовано в итоге. Понял, что исчёрканный карандашом альбомный лист, да так что кажется сплошь серым, может рассказать больше, чем целая книга.
С другими людьми в пижамах я не общался, а те, что в белых халатах, нас не любили, и я их побаивался. Заведующий больше меня к себе не вызывал, со мной не разговаривал. Заходил в мою палату по утрам во время обхода вместе с красивой, сердитой медсестрой. Смотрел в мою медкарту, давал распоряжения медсестре, на что та кивала.
В последний день моего пребывания в больнице вместе с мамой пришла Лада. Худенькая, немного бледная, с распущенными длинными волосами, в белом свитере под накинутым на плечи больничным халатом. Мама с Ладой собирали мои вещи, складывали их в пакеты, я, отвернувшись, менял пижаму на привычные джинсы и кофту. Когда все были собраны – и я, и пакеты, мама сказала:
– Вы посидите, я еще раз к Эдуарду Владимировичу загляну, – понизив голос, добавила – поблагодарить надо.
Мы с Ладой сидели на моей, уже бывшей, кровати.
– А заведующий у вас ничего, – хихикнула Лада, – и умный вроде.
– Как твой?… – и я не сообразил, как продолжить, просто смотрел на ее плоский живот.
– Ничего. Переживу, – вмиг посерьезнев, спокойно ответила Лада, кутая его полами белого халата, как делала это раньше.
– Я не хотел, – тихо-тихо сказал я.
– Никто не хотел.
Мы долго сидели, каждый разглядывая свои ботинки. Потом Лада приобняла меня за плечи и мы пару раз качнулись с ней из стороны в сторону. Она снова хихикнула:
– Сейчас поедем домой! Мама пирог спекла, мы все тебя очень ждали!
– Меня не арестуют? – также тихо спросил я.
– Арестуют? За что? – нахмурилась Лада, потом опять хихикнула: – Вот дурак! Ты все про эти глупости?
Я молчал. Я-то уже понял всё, но понимали ли они? Вдруг нет, и тогда могут арестовать. Лада перестала меня обнимать, откинулась на спинку кровати так, чтобы сидеть ко мне лицом.
– Слушай, ну ты фантазер! Не знаю, как могло прийти тебе это в голову? Сочинил и сам поверил, что ли? Славика-то повесил сожитель его мамки, а она об этом сообщила в полицию, когда мы уже там не жили, его взяли, он и сам сознался. Давным-давно в тюрьме уже сидит. Маме тетя Таня рассказала, встретили ее как-то в магазине, наверное, год назад. А сарай спалил Вовка. Мы с ним курили за сараем, он бросил окурок туда, сами смотрели, как он разгорается.
Неважно, Лада, это все уже не важно, думал я. А Лада продолжала, но слушать было не интересно.
– И про папу – глупости это все. Мама говорит, папа в тот день с утра уже нализался, и вечером перед этим пил, и за руль пьяным сел, естественно, не справился с управлением. И вскрытие делали, никакого снотворного он не пил, маме бы сказали. Да и снотворного мама никогда сама не пила! А Вовка… – Лада перевела дыхание и говорила уже не так насмешливо, – а с Вовкой мы прыгали вместе, взявшись за руки… Да мы были немного не в себе, решили умереть вместе… Тебя там точно не было, я все отлично помню… И вообще с чего ты решил, что мы таблетки глотали?! – возмущенно спросила она. – В школе наслушался что ли?
– Говорили, – прошептал я.
– Мало ли, что говорили.
Немного помолчала, а потом снова притянула меня к себе и поцеловала в макушку:
– Меньше в компьютер играть нужно, навыдумывал, чего попало!
Дома меня оставили в комнате разбирать вещи, а сами ушли на кухню, готовить на стол. Я вытащил из сумки свой альбом и сел с ним на пол под окном. Открыл. Я проводил пальцем по спирали, с которой всё началось, которую карандаш выводил сам, а я лишь шел за ним. И еще было много таких же – целый лист. Потом была букашка, с головой как бусина и лапками во все стороны, как лучики солнца на детских рисунках. У второй такой же лапки закрутились усиками от клубничного кустика, и она вышла нарядной. У третьей передние превратились в клешни, и она стала крабом. Крабу подрисовал жемчужину. Нарисовал машину, какие на полях школьной тетради у любого мальчишки. Издалека смерч, не размашистой спиралькой, а скрупулезно заштрихованной змейкой, приблизился и лег к ней под колеса. Папа плевал на смерть. Поверил в свое могущество, неприкосновенность и жил так, будто ее не существует. Забыл быть тихим и осторожным. И она его заметила. А Славик со смертью играл, окружал себя ею, думал, что он с ней на одной стороне, побратим. Играл с ней – звал и убегал. Он ловил ее на сигаретки, а она поймала его. И уже неважно, кто принес Славику смерть, потому что он сам ее позвал. А вот и дерево с размашистыми ветками, на котором висеть бы Славику, как висят все подобно убитые в кино. Корни у дерева развиваются в разные стороны ногами осьминога и на каждом остром кончике капелька. Никто по Славику, как и по папе не плакал. А Вовка был оплакан, вот Ладины слезы, полный стакан. И мама его, наверное, плакала, я нарисовал слона с маленькими глазками, но получилось плохо. Ведь Вовка был хороший, но он огрызался со смертью, дерзил, дразнил. Он хотел заглянуть ей в глаза и заглядывал в пропасть. Наверное, я хотел нарисовать пропасть, нарисовал кольцо, закрасил погуще, от него две линии вниз, получилась труба на здании завода, с крыши которого он так и не упал.
На этой странице значок бесконечности. Я и в школе любил его рисовать, обводя по многу раз не отрывая руки. Их смерти стали продолжением их жизней. Папа бы все равно разбился не на этом перекрестке, так на следующем, и Славика рано или поздно кто-нибудь бы убил, и не окажись там штыря, торчащего из земли и выживи, Вовка все равно нашел бы себе высоту с какой прыгнуть. Да, среди них не было самоубийц, и они все предпочли бы жить, но каждый из них опять бы жил в полной уверенности, что можно, как этот карандаш, рисовать бесконечность пока не кончится грифель. К значку я дорисовал сверху носик, глазки, снизу два торчащих зубика и усики по бокам. В детстве Лада меня учила так зайчика рисовать.
Перевернул лист альбома. Здесь я рисовал волнистые вертикальные линии, несколько такими и остались, а остальные я превратил в профили человеческих лиц. Разных лиц, и мужских и женских, смешных, красивых и таких, которые никуда не годятся. Я, безусловно, виноват. Виноват тем, что хотел эти смерти больше, чем кто-либо. Я думал о них, вынашивал планы, высматривал возможности. Любовник Славикиной мамы этого всего не делал, он, наверное, хотел другого: чтобы их свиданиям с милой никто не мешал, чтобы у него не воровали сигареты, может, предпочел бы, чтобы Славик и вовсе не рождался. И однажды, не найдя пачки сигарет на привычном месте, пошел и убил мальчишку. Ведь если бы он думал об этом, готовился, как я, он наверняка сделал бы это так, чтобы не быть узнанным, чтобы не сидеть сейчас в тюрьме. И папу не любили многие. Он много плохого делал людям, я слышал, как шептались об этом наши гости. Но ведь никто не хотел ему смерти, так чтобы убить. Иначе он бы не умер по своей оплошности. Уже не говоря о хорошем Вовке, он писал в интернете, что не боится смерти, что и жизнь ему не дорога, но умирать он не хотел, он просто играл. Хотел только я, и хотел всей душой. Хотеть, может быть страшнее, чем убить. Поэтому мой профиль на этом листе черный. И навсегда таким останется.
– Леш, пошли!
В комнату заглянула мама.
– Иду.
А на этом листе я освоил новый способ. С помощью чайной ложечки раскрошил в пыль грифель от карандаша и размазал его пальцами по листу. Рисовал на этой дымке стирательной резинкой. Плавные линии, завитушки, так нежно, красиво получилось. Только в одной смерти нет моей вины, потому что я ее не хотел. И Лада сказала: «Никто не хотел». Таинственная и странная, вопиющая, ужасная, неправильная, необъяснимая. В Ладе умер ребенок.
– Ну, Леш, мы же тебя ждем!
Это уже была Лада. Она была весела и хороша собой, как и прежде, умерло ли в ней что-нибудь вместе с ребенком? Если да, то и этой смерти я не хотел, я теперь вообще их не хотел. Хотеть теперь не мое дело, думал я, закрывая альбом. Решил хотеть золотые листья под ногами осенью и пышно цветущие вишни весной, летом мороженое в вафельном стаканчике на берегу, а зимой Новый год с подарками и оливье, и непременно, непременно мамин пирог с вишней, запах которого уже проник в мою комнату. Полью его сгущенкой и запью горячим чаем, думал я, идя на кухню.
Часть 2
Ощущение Веры
Глава 1
Я уже нажал кнопку дверного звонка, когда понял, что за дверью бранятся. Хотел уйти, но дверь резко отворилась. На пороге стояла Алена Игоревна. Я ей мое смущенное "здрасте", а она не ответила, оставила дверь открытой, и ушла в комнату. Я зашел, разулся, куртку на крючок и неуверенно за ней. Шел медленно, потирая замерзшие руки. Проходя мимо своих ботинок, упрекнул себя за их неряшливый вид, ну хоть поставил хорошо, отметил не без удовольствия, ровненько, к стеночке.
Эдуард Владимирович, сутулясь, сидел за небольшим столиком, глазами в монитор. Надеть бы на него белый халат – и всё, как в нашу первую встречу. Хотя теперь он даже больше стал похож на врача, немного пополнел, вместо модной прически просто коротко стриженные волосы, гладко выбрит, и очки теперь носит.
В квартире пахло подгоревшей едой, посреди комнаты стоял электрический обогреватель, на месте большого пальца домашние тапочки доктора протерты до дырки, а хозяйка сидела перед телевизором, звук которого был на нуле. Не нужно было приходить.
– А, Алексей. Приветствую, – как и раньше, лениво растягивая слова, поприветствовал меня доктор – бери стул, садись.
Я оглядел комнату, нашел в углу стул. Проходя мимо телевизора, висевшего на стене, пригнулся. И обратно также, но уже со стулом. Алена Игоревна даже не моргнула. Подставил добытый стул к столу Эдуарда Владимировича.
– Недавно ездил к другу на Алтай, вот фотографии смотрю. О! Это мы…
Сначала он с энтузиазмом комментировал каждую фотографию, потом только некоторые, потом смотрели молча. Фотографий было много.
– Давно не виделись, Алексей. Чего нового? – скучающе обратился он ко мне, и продолжал монотонно щелкать клавишей, меняя фото. Следующая, следующая, следующая…
– Работу нашел – отозвался я.
– Ммм… Молодец. Есть будешь?
– Нет, я не голоден – поспешил я ответить.
Соврал, конечно. Я не ужинал. Но Алена Игоревна и так была мне не рада, не просить же еще у нее еды.
– Тогда давай чай – предложил мне доктор и уже совсем другим голосом обратился к жене:
– Ален, поставь чайник.
Голос – лед. Я внутри весь сжался, а вдруг начнут ругаться при мне? На Алену Игоревну смотреть боялся. Смотрел в монитор, а сам прислушивался. На несколько, казалось бесконечных секунд, воцарилась полная тишина, даже доктор перестал щелкать клавишей. Я будто спиной ощутил, как Алена Игоревна медленно встала и так же медленно вышла из комнаты.
– А это у моего друга пасека! – продолжил доктор.
Через пару минут рассказа Алена Игоревна принесла теплый чай. Поставила перед нами, громко ударяя каждую чашку о стол. Эдуард Владимирович даже не взглянул на жену. Потом сахарница и тарелка с сушками – еще громче. Тут уж Алена Игоревна удостоилась гневного взгляда мужа, и довольная, будто только этого и ждала, села на прежнее место на диване.
Прям змея, с восхищением и ужасом подумал я. Высокая, тонкая, спина прямая, грудь покатая, медленная и опасная. Во времена моего пребывания в больнице Алена Игоревна была медсестрой, той, что ходила с заведующим на утренний обход. Александр и другие, такие же большие медбратья при встрече с ней опускали глаза, робко здоровались, зато потом долго смотрели ей вслед. А медсестры в процедурном никогда не называли ее по имени, но из того, что они говорили, всегда можно было понять, что говорили они именно о ней.
– Работу, говоришь, нашел? – Эдуард Владимирович отвернулся от компьютера, взял в руки чашку с чаем и откинулся на спинку кресла.
– Да! – радостно воскликнул я, но быстро оглянувшись на Алену Игоревну, понизил голос: – В котельной работаю. Меня там всему учат.
Он одобрительно кивал головой. Добавил ложечку сахара в свой чай, размешал. Я свой пить не решался, вдруг еще что-нибудь спросит, а я чаем занят. Но он молчал, грыз сушку, запивал. Потом, наконец, спросил:
– Нравится?
Я кивнул.
– Понятно…
Справился еще с одной сушкой, и спросил меня, наверное, просто, чтобы не молчать:
– Жениться не собираешься?
А я вспыхнул. Вопрос был задан между прочим, а меня в самое сердце.
– Нет, – еле слышно отозвался я и опустил глаза.
– И правильно, лучше не торопиться.
Это, конечно, сказано не для меня, а для жены. Но та и виду не подала. А я весь напрягся. Если бы не Алена Игоревна, я бы ему все рассказал прямо сейчас!
Снова молча пили чай, и когда молчать уже казалось неприлично, я сказал:
– Лада возвращается.
Эдуард Владимирович на мгновение замер с чашкой в руке, удивлено вскинул брови. Может, не помнит ее, и я пояснил:
– Сестра моя, старшая.
Алена Игоревна встала с дивана и вышла из комнаты. Шорохи в прихожей, хлопнула входная дверь. Говорить мне сразу стало легче, я даже улыбнулся.
– Она с мужем в Америке живет. Написала маме, что приезжают и даже думают остаться здесь.
Эдуард Владимирович задумчиво потер подбородок, потом сказал:
– В Сочи мы с другом ездили на лыжах кататься, я тебе фотографии не показывал?
Я отрицательно помотал головой. Когда бы? Года три не виделись.
Стали опять смотреть фотографии. Опять вялые комментарии доктора, опять щелк-щелк. Вот ведь он – момент, мы вдвоем, можно ему всё сказать. Начну так – Эдуард Владимирович, (мне всегда сложно давалось его отчество, Вла-Вла…, ладно, справлюсь как-нибудь), у меня есть Вера. Нет, нет, лучше так, Эдуард Владимирович мне нужна Вера.
А лучше бы начать так – ее зовут Вера. Она свежа, юна, нарядна. Она – весна! Живет Вера в том доме, которому мы с дядей Пашей дарим тепло. Здоровается со мной при встрече. Частенько сидит на холодных качелях во дворе. Вера, встань! – кричит ей мама в окно, и Вера слушается. Мне всё кажется, что ждет она там меня. А я смотрю на нее сквозь грязное окно котельной. Лишь однажды поддался порыву и выбежал к ней. Но замешкался с курткой, опоздал. Качели пустые, взад-вперед, взад-вперед, я сел на них, еще теплых ее теплом.
А еще иногда мы с дядей Пашей покупаем горячий обед у Валентины Петровны, одинокой старушки из того же дома, где живет Вера. Недорого, вкусно, по-домашнему. Около часа дня я поднимаюсь к ней на второй этаж, она приглашает меня войти в коридор. Ее коты обступают меня, трутся об ноги. В доме этими котами очень пахнет. Она вручает мне банку с супом и в придачу пакет с пирожками, задаром. Такого, с банкой и пакетом, встретила меня однажды в подъезде Вера. Бегло оглядела и добавила к привычному «здрасте» улыбку. Из-за банки улыбнулась, понял я, и страшно смутился.
Рассказать ли ему о моих минутах счастья, например, когда я сижу у окна в котельной, рисую, поглядывая изредка на заснеженный двор и пустые качели, и диснеевская принцесса на моем рисунке оказывается в белой вязаной шапочке, точно такой, какую носит Вера? Или о минутах тревоги и отчаяния, когда ворочаясь перед сном, я утопаю в вязких монологах, объясняя Вере, каков я есть на самом деле.
Нет, это я никому, это только мое. А к доктору у меня всего один вопрос. Эдуард Вла-Вла…, доктор!, могу ли я любить? А лучше – имею ли я право?
– Я пойду, – решил я, и сказал об этом доктору.
Тот кивнул, не вставая, пожал мне руку, сказал «заходи еще». Уже в прихожей надев куртку и ботинки, стесняясь собственного голоса, крикнул «до свидания».
На улице уже было темно. Грязная лампочка над подъездной дверью что есть, что нет. Заметил красный огонек там, докуда ее свет уже не достает. А мне в ту сторону, мимо огонька. Приблизился, и его оказалось достаточно, чтобы разглядеть лицо. Это Алена Игоревна курит, кутается в пуховик. Долго она здесь, припомнил я, наверное, не первая сигарета.
– Придешь еще? – спросила меня хрипловато, и притянула красный огонек к губам.
– Не знаю, – остановился я возле нее.
– Ты приходи.
Я постоял еще немного, но больше она ничего не сказала. Бросила окурок себе под ноги и пошла домой. Я долго смотрел ей вслед.
Недавно выпавший снег превратился в кашу. Серая жижа забрызгала штаны, просочилась в один ботинок. Скорее бы дойти.
Еще три года после того, как я впервые попал в больницу, рассказывал я Вере дорогой, Эдуард Владимирович наблюдал меня. Я ложился в больницу каждую весну и осень. Также лежал один в палате, рисовал, по вечерам гулял по коридору, также приходила мама, приносила разные вкусности, редко вызывали на укол. Эдуард Владимирович пару раз вызывал меня в свой кабинет. Спрашивал обо мне, о семье. Я молчал. Просил показать свои рисунки, я показывал. Давал мне задания на листочках, где нужно было выбрать правильный вариант ответа, что-то дорисовать, раскрасить…
Потом мама сказала, что в больницу мне больше ложиться не надо. И я не видел Эдуарда Владимировича пару лет. Как-то встретил его случайно на улице, он пригласил заглянуть как-нибудь в гости. Просто так сказал, из приличия, а я спросил адрес. Маме ничего не сказал, я ведь слышал, как она ругалась с доктором, в последнюю их встречу. Она вышла тогда из его кабинета, подхватила в обе руки пакеты и сказала мне трясущимся голосом: «ты сюда больше не вернешься». Дома они закрылись с Ладой в комнате, долго о чем-то говорили, мама плакала, я слышал.
Несмотря на обиду за мамины слезы, с трудом преодолевая свое смущение, я, наконец, пришел к доктору. Он принял меня как старого знакомого, поил чаем, показывал фотографии. И я ушел не с чем. Ругай меня, Вера!
И я обещал ей обязательно вернуться, довести дело до конца.
Глава 2
До котельной шел долго. Замерз. Оголодал в конец.
– Алешка пришел! – приветствовал меня дядя Паша, когда я трясущийся уже стоял на пороге – иди, покушай.
Дядя Паша работал у приборов, на меня даже не обернулся, привык ко мне, чувствует меня спиной.
Я снял куртку и подошел к столу. На липкой клеенчатой скатерти стояла открытая банка рыбных консервов, съеденная наполовину, тарелка с вареной картошкой, полбулки хлеба, от которой уже отламывали, дяди Пашина немытая вилка и стакан недопитого чая. Надавил кнопку электрического чайника, сел за стол.
– Картошка откуда? – спросил я, сглотнув слюну. Картошка была мелко нарезана, как на суп, и полита зажаренным в масле луком.
– Валентина Петровна угостила – ответил дядя Паша.
Я с аппетитом принялся за еду. Не побрезговал дядь Пашиной вилкой, подцепил ею кусок картошки. Холодная, но вкусная. Рыбка! Отломил кусок хлеба, набил рот всем сразу. Запил остывшим чаем. Но тот оказался невероятно крепок. Ел, ждал, пока закипит чайник. И уже сытый, медленно потягивал горячий чай.
– Дядя Паша, мне выходной нужен. Сестра приезжает.
Дядя Паша управившись с приборами, снял очки, и те остались болтаться на потрепанной веревочке, украшая его грудь причудливым кулоном. Вытащил из нагрудного кармана свитера конфету, положил на стол передо мной. Угощает.
– А какое сегодня число? – спросил он.
Я, подумав, ответил:
– Вроде, седьмое.
– Тогда хоть три! – вытащил еще одну конфету, на этот раз угостился сам, и добавил – а там получка, сам понимаешь.
Пить будет, несколько дней подряд. Зарплата у нас маленькая, надолго не хватит. А я буду следить за приборами, за главного останусь. Дядя Паша мирный, пьет один, мне не предлагает, друзей не зовет. Пьет и спит, пьет и спит, и так пока деньги не кончатся. Заранее отдает мне примерно треть получки, чтобы было на что питаться оставшийся от запоя месяц. Но, несмотря на запахи, царивщие в послезарплатные дни в котельной, я дядю Пашу любил.
Горячий чай размягчил карамельку во рту, я пожевал ее вязкую, и она прилипла к зубам.
– Тогда завтра – сказал я, немного коверкая слова из-за налипшей конфеты.
Дядя Паша махнул рукой, мол «да, да, уже договорились», и взял с подоконника газету со сканвордами. Я поднялся, уступил ему место за столом. Он сел, одной рукой отодвинул пустую посуду, объедки, положил перед собой газету, сходу вписал три слова. Профессионал, – с восхищением подумал я.