
Полная версия:
Трое
«Что я ей сделал?.. Пришла, осудила и ушла… Ну-ка, приди-ка ещё? Я тебе отвечу…»
Грозя ей, искал – за что она обидела его? Ему вспомнилось, как Павел рассказывал о её уме, простоте.
«Пашку, небойсь, не обижает…»
Приподняв голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой, было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.
«Неужто Пашка ей больше меня нравится? – подумал он. И тотчас же возразил сам себе: – А что ей до моей рожи? Не жених…»
Он пошёл в комнату, выпил стакан воды, оглянулся. Яркое пятно картины бросилось в глаза ему, он уставился на размеренные «Ступени человеческого века», Думая:
«Обман это… Разве так живут?»
И вдруг добавил безнадёжно:
«Да и так если – тоже скука!..»
Медленно подойдя к стене, он сорвал с неё картину и унёс в магазин. Там, разложив её на прилавке, он снова начал рассматривать превращения человека и смотрел теперь с насмешкой, пока от картины зарябило в глазах. Тогда он смял её, скомкал и бросил под прилавок; но она выкатилась оттуда под ноги ему. Раздражённый этим, он снова поднял её, смял крепче и швырнул в дверь, на улицу…
На улице было шумно. По той стороне, тротуаром, кто-то шёл с палкой. Палка стукала по камням не в раз с ногой идущего, казалось, что у него три ноги. Ворковали голуби. Где-то громыхало железо, – должно быть, трубочист ходил по крыше. Мимо магазина проехал извозчик. Он дремал, и голова у него качалась. И всё качалось вокруг Ильи. Он взял счёты, посмотрел на них и положил – двадцать копеек. Посмотрел ещё и – семнадцать скинул. Осталось три копейки. Он щёлкнул по косточкам ногтем; косточки завертелись на проволоке с тихим шумом и, разъединившись, остановились.
Илья вздохнул, отодвинул счёты прочь, навалился грудью на прилавок и замер, слушая, как бьётся его сердце.
На другой день сестра Гаврика опять пришла. Она была такая же, как всегда: в том же стареньком платье, с тем же лицом.
«Ишь ты», – неприязненно подумал Лунёв, наблюдая её из комнаты.
На поклон девушки он неохотно склонил пред ней голову. А она вдруг улыбнулась доброй улыбкой и ласково спросила его:
– Вы что какой бледный? Нездоровы, да?
– Здоров, – кратко ответил Илья, стараясь не выдавать пред нею чувства, возбуждённого её вниманием. А чувство было хорошее, радостное: улыбка и слова девушки коснулись его сердца так мягко и тепло, но он решил показать ей, что обижен, тайно надеясь, что девушка скажет ему ещё ласковое слово, ещё улыбнется. Решил – и ждал, надутый, не глядя на неё.
– Вы, кажется, обиделись на меня? – раздался её твёрдый голос. Он так резко отличался от тех звуков, которыми она сказала свои первые слова, что Илья тревожно взглянул на неё, а она уж вновь была такая, как всегда, что-то заносчивое, задорное было в её тёмных глазах.
– Я к обидам привык, – сказал Лунёв и усмехнулся в лицо ей вызывающей улыбкой, чувствуя холод разочарования в груди.
«А, ты играешь! – думалось ему. – Погладишь да прибьёшь? Ну нет…»
– Я не хотела обижать вас…
– Вам меня обидеть трудно! – дерзко и громко заговорил он. – Я ведь вам цену знаю-с: птица вы невысокого полёта!
Она выпрямилась при этих словах, удивлённая, широко открыв глаза. Но Илья уже не видел ничего: буйное желание отплатить ей охватило его, как огнём, и, намеренно не торопясь, он обкладывал её тяжёлыми и грубыми словами:
– Барство ваше, гордость эта – вам недорого обходятся, в гимназиях всяк может этого набраться… А без гимназий – швея вы, горничная… По бедности вашей ничем другим быть не можете, – верно-с?
– Что вы говорите? – тихо воскликнула она.
Илья смотрел ей в лицо и с удовольствием видел, как раздуваются её ноздри, краснеют щёки.
– Говорю, что думаю! А думаю я так, что дешёвому вашему барству – грош цена!
– Во мне нет барства! – звенящим голосом крикнула девушка. Братишка подбежал к ней, схватил её за руку и, злыми глазами глядя на хозяина, тоже закричал:
– Уйдём, Сонька!
Лунёв окинул их взглядом и уже с ненавистью, хладнокровно сказал:
– Да-с, – уйдите-ка! Ни я вам, ни вы мне… не нужны.
Они оба как-то странно мелькнули в его глазах и исчезли. Он засмеялся вслед им. Потом, оставшись один в магазине, несколько минут стоял неподвижно, упиваясь острой сладостью удавшейся мести. Возмущённое, недоумевающее, немного испуганное лицо девушки хорошо запечатлелось в его памяти.
«Мальчишка-то… какой…» – вертелась у него в голове бессвязная мысль: поступок Гаврика немножко мешал ему, нарушая его настроение.
«Вот тебе и спесь!.. – внутренне усмехаясь, думал он. – Танечка бы пришла теперь… я бы и ей… заодно…»
Он ощущал в себе желание растолкать всех людей прочь от себя, растолкать их грубо, обидно, без пощады…
Но Танечка не пришла, весь день он пробыл один, и день этот был странно длинен. Ложась спать, Илья чувствовал себя одиноким и обиженным этим одиночеством ещё более, чем словами девушки. Закрыв глаза, он вслушивался в тишину ночи и ждал звуков, а когда звук раздавался, Илья вздрагивал и, пугливо приподняв голову с подушки, смотрел широко открытыми глазами во тьму. Вплоть до утра он не мог уснуть, чего-то ожидая, чувствуя себя точно запертым в погребе, задыхаясь от жары и неуклюжих, бессвязных мыслей. Он встал с тяжёлой головой, хотел поставить самовар, но не поставил, а, умывшись, выпил ковш воды и открыл магазин.
Около полудня явился Павел, сердитый, с нахмуренными бровями. Не здороваясь с товарищем, он прямо спросил его:
– Ты что это зазнаёшься?
Илья понял, о чём он говорит, и, безнадёжно тряхнув головой, промолчал, думая:
«И этот против меня…»
– За что ты Софью Никоновну обидел? – строго допрашивал Павел, стоя перед ним. В надутом лице Грачёва и в укоряющих его глазах Илья видел осуждение себе, но отнёсся к нему равнодушно.
Медленно, усталым голосом он сказал:
– Ты бы прежде поздоровался, что ли… да и шапку сними – здесь икона…
Но Павел схватил фуражку за козырёк, надвинул её на голову плотнее, задорно скривил губы и заговорил торопливо, горячо, вздрагивающим голосом:
– Форси! Разбогател! Наелся! Вспомнил бы, как говорил – «нет человека для нас!» А вот он нашёлся – гонишь его… Эх ты, купец!
Тупое чувство какой-то лени мешало Лунёву отвечать на слова товарища. Безразличным взглядом он рассматривал возбуждённое, насмешливое лицо Павла и чувствовал, что укоры не задевают его души. Жёлтые волоски в усах и на подбородке Грачёва были как плесень на его худом лице, и Лунёв смотрел на них, равнодушно соображая:
«Разве я её очень обидел? Мог хуже…»
– Она всё понимает, всё может объяснить… а ты с ней… эх! – говорил Павел, по обыкновению густо пересыпая свою речь междометиями.
– Перестань, – сказал Лунёв. – Что ты меня учишь? Как хочу, так и делаю… Как хочу, так и живу… Надоели вы мне все… Ходите, говорите…
И, тяжело прислоняясь к полкам с товаром, Лунёв задумчиво, как бы спрашивая сам себя, выговорил:
– А что вы можете сказать?
– Она всё может! – с глубоким убеждением воскликнул Павел и даже руку поднял кверху, точно готовясь принять присягу. – Они знают всё!
– Ну, и ступай к ним! – равнодушно посоветовал ему Илья. И слова и возбуждение Павла были неприятны ему, но возражать товарищу он не имел желания. Скука, тяжёлая и липкая, мешала ему говорить и думать, связывала его.
– И уйду! – угрожая, говорил Павел. – Уйду, потому что понимаю: мне только около них и можно жить… около них можно всё для себя найти, да!
– Не ори! – сказал ему Лунёв негромко и бессильно.
Пришла девочка и спросила дюжину пуговиц рубашечных. Илья, не торопясь, дал ей просимое, взял из её руки двугривенный, потёр его между пальцами и возвратил покупательнице, сказав:
– Сдачи нет, – после принесёшь…
Сдача была в конторке, но ключ лежал в комнате, и Лунёву не хотелось пойти за ним. Когда девочка ушла, Павел не возобновлял разговора. Стоя у прилавка, он хлопал себя по колену снятым с головы картузом и смотрел на товарища, как бы ожидая от него чего-то. Но Лунёв, отвернувшись в сторону, тихо свистел сквозь зубы.
– Ну, что же ты? – вызывающе спросил Павел.
– Ничего, – не сразу ответил Лунёв.
– Так-таки – ничего?
– Отстань Христа ради! – воскликнул Лунёв нетерпеливо.
Грачёв кинул картуз на голову себе и ушёл. Илья проводил его глазами и снова засвистал.
Большая рыжая собака заглянула в дверь, помахала хвостом и исчезла. Потом явилась в двери старуха-нищая, с большим носом. Она кланялась и говорила вполголоса:
– Подайте, батюшка, милостыньку!..
Лунёв молча кивнул ей головой, отказывая в милостыне. По улице в жарком воздухе колебался шум трудового дня. Казалось, топится огромная печь, трещат дрова, пожираемые огнём, и дышат знойным пламенем. Гремит железо – это едут ломовики: длинные полосы, свешиваясь с телег, задевают за камни мостовой, взвизгивают, как от боли, ревут, гудят. Точильщик точит ножи – злой, шипящий звук режет воздух…
Каждая минута рождает что-нибудь новое, неожиданное, и жизнь поражает слух разнообразием своих криков, неутомимостью движения, силой неустанного творчества. Но в душе Лунёва тихо и мертво: в ней всё как будто остановилось, – нет ни дум, ни желаний, только тяжёлая усталость. В таком состоянии он провёл весь день и потом ночь, полную кошмаров… и много таких дней и ночей. Приходили люди, покупали, что надо было им, и уходили, а он их провожал холодной мыслью:
«Я им не нужен, и они мне не нужны… Буду жить один…»
Вместо Гаврика ему ставила самовар и носила обед кухарка домохозяина, женщина угрюмая, худая, с красным лицом. Глаза у неё были бесцветные, неподвижные. Иногда, взглянув на нее, Лунёв ощущал где-то в глубине души возмущение:
«Неужто ничего хорошего так и не увижу я?»
Он уже привык к разнородным впечатлениям, и хотя они волновали, злили его, но с ними всё же лучше было жить. Их приносили люди. А теперь люди исчезли куда-то, – остались одни покупатели. Потом ощущение одиночества и тоска о хорошей жизни снова утопали в равнодушии ко всему, и снова дни тянулись медленно, в какой-то давящей духоте.
Однажды поутру Илья только что проснулся и сидел на постели, думая, что вот опять день пришёл – нужно его прожить…
В дверь со двора постучали дробным, частым стуком.
Илья встал, думая, что это кухарка за самоваром пришла, отпер дверь и очутился лицом к лицу с горбуном.
– Эге-ге! – качая головой и улыбаясь, заговорил Терентий. – Девятый час, а у тебя, торговец, лавка не отперта!
Илья стоял пред ним, мешая ему войти в дверь, и тоже улыбался. Лицо у Терентия загорело, но как-то обновилось; глаза смотрели радостно и бойко. У ног его лежали мешки, узлы, и он сам среди них казался узлом.
– Пускай, что ли, в жильё-то!
Илья молча начал втаскивать узлы, а Терентий отыскал глазами образ, осенил себя крестом и, поклонясь, сказал:
– Слава тебе, господи, – вот я и дома! Ну, здравствуй, Илья!
Обнимая дядю, Лунёв почувствовал, что тело горбуна стало крепким, сильным.
– Умыться бы мне, – говорил Терентий, оглядывая комнату. Хождение с котомкой за плечами как будто оттянуло его горб книзу.
– Как поживаешь? – спрашивал он племянника, бросая пригоршнями воду на своё лицо.
Илье было приятно видеть дядю таким обновлённым. Он хлопотал около стола, приготовляя чай, но отзывался на вопросы горбуна сдержанно, осторожно.
– Ты – как?
– Я? Хорошо! – Терентий закрыл глаза и с довольной улыбкой покачал головой. – Так-то ли хорошо я сходил, – лучше не надо! Живой водицы испил, словом сказать…
Он уселся за стол, намотал свою бородку на палец и, склонив голову набок, стал рассказывать:
– Был я у Афанасья Сидящего и у переяславльских чудотворцев, и у Митрофания Воронежского, и у Тихона Задонского… ездил на Валаам остров… множество земли исходил. Многиим угодникам молился, а сейчас был: у Петра – Фавроньи в Муроме…
Должно быть, он испытывал большое удовольствие, перечисляя имена угодников и города, – лицо у него было сладкое, глаза смотрели гордо. Слова своей речи он произносил на тот певучий лад, которым умелые рассказчики сказывают сказки или жития святых.
– В пещерах святой лавры тишь стоит непоколебимая, тьма в них страховитая, а во тьме детскими глазыньками лампадочки блещут, и святым миром пахнет…
Вдруг хлынул дождь, за окном раздался вой, визг, железо крыш гудело, вода, стекая с них, всхлипывала, и в воздухе как бы дрожала сеть толстых нитей стали.
– Та-ак, – медленно протянул Илья. – Ну, что же – облегчился?
Терентий замолчал на минуту, потом, наклоняясь к Илье, пониженным голосом сказал ему:
– Примером скажу: как сапог ногу, жал мне сердце грех этот, невольный мой… Невольный, – потому, не послушал бы я в ту пору Петра, он бы меня – швырь вон! Вышвырнул бы… Верно?
– Верно! – согласился Илья.
– Ну вот!.. А как я пошёл… эдакая лёгкость на душе явилась… Иду и говорю: «Господи, видишь? Иду ко угодникам твоим…»
– Значит – рассчитался? – спросил Лунёв с улыбкой.
– Как он примет мою молитву – не ведаю! – сказал горбун, подняв глаза кверху.
– Да совесть-то как? Спокойна?
Терентий подумал, как бы прислушиваясь к чему-то, и сказал:
– Молчит…
Илья встал, подошёл к окну. Широкие ручьи мутной воды бежали около тротуара; на мостовой, среди камней, стояли маленькие лужи; дождь сыпался на них, они вздрагивали: казалось, что вся мостовая дрожит. Дом против магазина Ильи нахмурился, весь мокрый, стёкла в окнах его потускнели, и цветов за ними не было видно. На улице было пусто и тихо, – только дождь шумел и журчали ручьи. Одинокий голубь прятался под карнизом, усевшись на наличнике окна, и отовсюду с улицы веяло сырой, тяжёлой скукой.
«Осень начинается», – мелькнуло в голове Лунёва.
– Чем иным оправдаться можно, как не молитвой? – говорил Терентий, развязывая свой мешок.
– Просто очень, – хмуро заметил Илья, не оборачиваясь к дяде. – Согрешил, помолился – чист! Валяй опять – греши…
– За-ачем? Живи строго…
– Чего ради?
– А – совесть чистая?
– А что в ней толку?
– Н-ну-у… – неодобрительно протянул Терентий. – Как ты это говоришь…
– Так и говорю, – настойчиво и твёрдо продолжал Илья, стоя спиной к дяде.
– Грех!
– Ну и грех…
– Наказан будешь!
– Нет…
Теперь он отвернулся от окна и смотрел в лицо Терентия. Горбун, чмокая губами, долго искал слова, чтобы возразить, и, найдя его, внушительно выговорил:
– Будешь!.. Вот я – согрешил и был наказан…
– Чем это? – угрюмо спросил Илья.
– Страхом! Жил и всё боялся – вдруг узнают?
– А я вот согрешил, а не боюсь, – объявил Илья, усмехаясь.
– Дуришь ты, – сказал Терентий строгим голосом.
– Не боюсь! Жить мне трудно однако…
– А-а! – воскликнул Терентий с торжеством. – Вот и наказание!
– За что? – крикнул Илья почти с бешенством. Челюсть у него тряслась. Терентий смотрел на него испуганно, помахивая в воздухе какой-то верёвочкой.
– Не кричи, не кричи! – говорил он вполголоса.
Но Илья кричал. Давно уже он не говорил с людьми и теперь выбрасывал из души всё, что накопилось в ней за эти дни одиночества.
– Не только грабь, – убивай! – ничего не будет! Некому наказывать… Наказывают неумеющих, а кто умеет – тот всё может делать, всё!
Вдруг за дверью что-то грохнуло, покатилось, затрещало и остановилось где-то близко, у самой двери. Они оба, вздрогнув, замолчали.
– Что это? – тихо и пугливо сказал горбун.
Илья подошёл к двери, отворил её и выглянул на двор. В комнату влетел тихий свист, хрип, шёпот, вихрь звуков.
– Ящики развалились, – сказал Лунёв, затворяя дверь и снова проходя к окну.
Терентий присел на пол разбирать свои мешки, говоря:
– Нет, ты подумай! Ты такие слова кричишь, ой-ой, брат! Безбожием бога не прогневаешь, но себя погубишь… Слова – мудрые, – я дорогой слыхал их от одного человека… Сколько мудрости слышал я!
Он снова начал рассказывать о своём путешествии, искоса поглядывая на Илью. А Илья слушал его речь, как шум дождя, и думал о том, как он будет жить с дядей…
Зажили недурно. Терентий сделал себе из ящиков кровать между печью и дверью, в углу, где по ночам тьма сгущалась плотнее, чем в других местах комнаты. Присмотревшись к жизни Лунёва, он взял на себя обязанности Гаврика – ставил самовары, убирал магазин и комнату, ходил в трактир за обедом и всегда мурлыкал себе под нос акафисты. Вечерами он рассказывал племяннику о том, как Аллилуиева жена спасла Христа от врагов, бросив в горящую печь своего ребёнка, а Христа взяв на руки вместо него. Рассказывал о том, как монах триста лет слушал пение птички; о Кирике и Улите и о многом другом. Лунёв, слушая его, думал свои думы… По вечерам он уходил гулять, и всегда его манило за город. Там, в поле, ночью было тихо, темно и пустынно, как в его душе.
Чрез неделю после его возвращения Терентий сходил к Петрухе Филимонову и вернулся от него обескураженный, обиженный. Но когда Илья спросил – что с ним? – он ответил торопливо:
– Ничего, ничего! Был, значит, видел всё, стало быть… поговорили…
– Что Яков? – спросил Илья.
– Он, Яков-то, того… помирать хочет… Жёлтый… кашляет…
Терентий замолчал, глядя в угол, грустный и жалкий.
Жизнь шла ровно, однообразно: дни походили один на другой, как медные пятаки чеканки одного года. Угрюмая злоба хоронилась в глубине души Лунёва, как большая змея, и пожирала все впечатления этих дней. Никто из старых знакомых не приходил к нему: Павел и Маша, видимо, нашли себе другую дорогу в жизни; Матицу сшибла лошадь, и баба умерла в больнице; Перфишка исчез, точно провалился сквозь землю. Лунёв всё собирался пойти к Якову и не мог собраться, чувствуя, что ему не о чем говорить с умирающим товарищем. Утром он читал газету, а днём сидел в магазине, глядя, как осенний ветер гоняет по улице жёлтые листья, сорванные с деревьев. Иногда и в магазин залетал такой лист…
– Преподобие отче Тихоне, моли бога о на-ас… – хрустевшим, как сухие листья, голосом напевал Терентий, возясь в комнате.
Однажды в воскресенье, развернув газету, Илья увидал на первой её странице стихотворение: «Прежде и теперь. Посвящается С. П. М – ой», подписанное «П.Грачёв».
В недуге тяжком и в бредуЯ годы молодости прожил.Вопрос – куда, слепой, иду? —Ума и сердца не тревожил.Мрак мою душу оковалИ ослепил мне ум и очи…Но я всегда – и дни и ночи —О чём-то светлом тосковал!..Вдруг – светом внутренним полна,Ты предо мною гордо встала —И, дрогнув, мрака пеленаС души и глаз моих упала!Да будет проклят этот мрак!Свободный от его недуга,Я чувствую – нашёл я друга!И ясно вижу – кто мой враг!..Лунёв прочитал и с сердцем отодвинул газету от себя.
«Сочиняй! Выдумывай! Друг… враг!.. Кто – дурак, тому всякий враг… да!» – он криво усмехнулся. И как-то вдруг, точно другим сердцем, подумал:
«А что, ежели я туда махну? Приду и скажу… вот пришёл! Извините…»
«За что?» – тотчас же спросил он себя. И закончил всё это решительным и угрюмым словом:
«Прогонит…»
Потом он, с обидой и завистью в сердце, снова прочитал стихи и снова задумался о девушке…
«Гордая… Посмотрит эдак… ну и – уйдёшь с чем пришёл…»
В этой же газете, в справочном отделе, он прочитал, что на двадцать третье сентября в окружном суде назначено к слушанию дело по обвинению Веры Капитановой в краже. Злорадное чувство вспыхнуло в нём, и, мысленно обращаясь к Павлу, он сказал:
«Стихи сочиняешь? А она – в тюрьме всё сидит?..»
– Боже! Милостив буди ми грешному, – вздохнув, прошептал Терентий, грустно качая головой. Потом он взглянул на племянника, шуршавшего газетой, и окрикнул его: – Илья…
– Ну?
– Петруха-то…
Горбун жалобно улыбнулся и замолчал.
– Что? – спросил Лунёв.
– О-ограбил он меня, – тихо, виноватым голосом сообщил Терентий и уныло хихикнул. Илья равнодушно поглядел на лицо дяди и спросил:
– Сколько украли вы?
Дядя отодвинулся от стола вместе со стулом, наклонил голову и, держа руки на коленях, стал шевелить пальцами, то сгибая, то разгибая их.
– Тысяч десять, что ли? – вновь спросил Лунёв. Горбун вскинул голову и с удивлением протянул:
– Деся-ать? Что ты, господь с тобой! Всего-навсего три тыщи шестьсот с мелочью, а ты – десять! Хватил!..
– У дедушки больше десяти было, – сказал Илья, усмехаясь.
– Врё-ё?
– Ну, вот ещё… он сам говорил…
– Да он считать-то умел ли?
– Не хуже вас с Петром…
Терентий задумался, и вновь голова его низко опустилась.
– Сколько Петруха недодал? – спросил Илья.
– Около семисот… – со вздохом сказал Терентий. – Так – больше десяти? Где же такая уйма деньжищ спрятана была? Мы, кажись бы, всё забрали… А может, Петруха-то ещё и тогда надул меня… а?
– Молчал бы ты! – сурово сказал Лунёв.
– Да, уж теперь не стоит говорить! – согласился Терентий и тяжело вздохнул.
А Лунёв подумал о жадности человека, о том, как много пакостей делают люди ради денег. Но тотчас же представил, что у него – десятки, сотни тысяч, о, как бы он показал себя людям! Он заставил бы их на четвереньках ходить пред собой, он бы… Увлечённый мстительным чувством, Лунёв ударил кулаком по столу, – вздрогнул от удара, взглянул на дядю и увидал, что горбун смотрит на него, полуоткрыв рот, со страхом в глазах.
– Задумался я, – хмуро сказал он, вставая из-за стола.
– Бывает, – недоверчиво согласился тот.
Когда Илья пошёл в магазин, он пытливо смотрел вслед ему, и губы его беззвучно шевелились… Илья не видел, но чувствовал этот подозрительный взгляд за своей спиной: он уже давно заметил, что дядя следит за ним, хочет что-то понять, о чём-то спросить. Это заставляло Лунёва избегать разговоров с дядей. С каждым днём он всё более ясно чувствовал, что горбатый мешает ему жить, и всё чаще ставил пред собою вопрос:
«Долго это будет тянуться?»
В душе Лунёва словно назревал нарыв; жить становилось всё тошнее. Всего хуже было то, что ему ничего не хотелось делать: никуда его не тянуло, но казалось порою, что он медленно и всё глубже опускается в тёмную яму.
Вскоре после того, как приехал Терентий, явилась Татьяна Власьевна, уезжавшая куда-то из города. При виде горбатого мужичка, в коричневой рубахе из бумазеи, она брезгливо поджала губы и спросила Илью:
– Это ваш дядя?
– Да, – коротко ответил Лунёв.
– С вами будет жить?
– Обязательно…
Татьяна Власьевна, почувствовав что-то вызывающее в ответах компаньона, перестала обращать внимание на горбуна; а Терентий, стоя у двери, на месте Гаврика, покручивал бородку и любопытными глазами следил за тоненькой, одетой в серое фигуркой женщины. Лунёв тоже смотрел, как она воробушком прыгает по магазину, и молча ждал, что она ещё спросит, готовый закидать её тяжёлыми, обидными словами. Но она, искоса поглядывая на его злое лицо, не спрашивала ни о чём. Стоя за конторкой, она перелистывала книгу дневной выручки и говорила о том, как приятно жить в деревне, как это дёшево стоит и хорошо действует на здоровье.
– Там была маленькая речушка, – тихая такая! И весёлая компания… один телеграфист превосходно играл на скрипке… Я выучилась грести… Но – мужицкие дети! Это наказание! Вроде комаров – ноют, клянчат… Дай, дай! Это их отцы учат и матери…
– Никто не учит, – сухо заговорил Илья. – Отцы и матери работают. А дети – без призора живут… Неправду вы говорите…
Татьяна Власьевна удивлённо взглянула на него, открыла рот, желая что-то сказать, но в это время Терентий почтительно улыбнулся и заявил:
– Господа в деревне теперь – диковина… Допрежде в каждой деревне барин весь век свой был, а теперь наездом бывают…
Автономова перевела глаза на него, потом снова на Илью и, не сказав ни слова, уставилась в книгу. Терентий сконфузился и стал одёргивать рубашку. С минуту в магазине все молчали, – был слышен только шелест листов книги да шорох – это Терентий тёрся горбом о косяк двери…
– А ты, – вдруг раздался сухой и спокойный голос Ильи, – прежде чем с господами в разговор вступать, спроси: «Позвольте, мол, поговорить, сделайте милость…» На колени встань…
Книга вырвалась из-под руки Татьяны Власьевны и поехала по конторке, но женщина поймала её, громко хлопнула по ней рукой и засмеялась. Терентий, наклонив голову, вышел на улицу… Тогда Татьяна Власьевна исподлобья с улыбкой взглянула на угрюмое лицо Лунёва и вполголоса спросила:
– Сердишься? За что?
Лицо у неё было плутоватое, ласковое, глаза блестели задорно… Лунёв, протянув руку, взял её за плечо… В нём вспыхнула ненависть к ней, зверское желание обнять её, давить на своей груди и слушать треск её тонких костей.
Оскалив зубы, он притягивал её к себе, а она, схватив его руку, старалась оторвать её от своего плеча и шептала: