
Полная версия:
Трое
После одной ссоры Илья, дня четыре не ходивший к Олимпиаде, получил от неё письмо… Она писала:
«Ну и прощай, милый Ильюша, навсегда, не увидимся мы с тобой больше. Не ищи меня, – не найдёшь. А с первым пароходом уеду я из окаянного этого города: в нём душу свою размозжила на всю жизнь. Уеду я далеко никогда не ворочусь, – не думай и не жди. За хорошее твоё – спасибо тебе от всего сердца, а дурное я помнить не буду. Ещё должна сказать тебе по правде, что ухожу я не куда-нибудь, а просто сошлась с молодым Ананьиным, который давно ко мне приставал и жаловался, что я его погублю, коли не соглашусь жить с ним. Согласилась: всё равно. Мы уедем к морю, в село, где у Ананьиных рыбные ватаги. Он очень простой и даже предлагает обвенчаться, дурачок. Прощай! Как будто во сне видела я тебя, а проснулась – и нет ничего. Как у меня сердце ноет, если бы ты знал! Целую тебя, единственный человек. Не гордись перед людьми: мы все несчастные. Смирная стала я, твоя Липа, и как под обух иду, до того болит моя душа растерзанная. Олимпиада Шлыкова. По почте послала посылку тебе – кольцо на память. Носи, пожалуйста. Ол. Ш.»
Илья прочитал письмо и до боли крепко закусил губу. Потом прочитал ещё и ещё. С каждым разом письмо всё больше нравилось ему, – было и больно и лестно читать простые слова, написанные неровными, крупными буквами. Раньше Илья не думал о том, насколько серьёзно любит его эта женщина, а теперь ему казалось, что она любила сильно, крепко, и, читая её письмо, он чувствовал гордое удовольствие в сердце. Но это удовольствие понемногу уступало место сознанию утраты близкого человека, и вот Илья грустно задумался: куда теперь, к кому пойдёт он в час скуки? Образ женщины стоял пред его глазами, он вспоминал её бешеные ласки, её умные разговоры, шутки, и всё глубже в грудь ему впивалось острое чувство сожаления. Стоя пред окном, он, нахмурив брови, смотрел в сад, там, в сумраке, тихо шевелились кусты бузины и тонкие, как бечёвки, ветви берёзы качались в воздухе. За стеной грустно звенели струны гитары, Татьяна Власьевна высоким голосом пела:
Пуска-ай кто хо-чет и-и-ищетБ-бога-атых ян-тар-рей…Илья держал письмо в руке и чувствовал себя виноватым пред Олимпиадой, грусть и жалость сжимали ему грудь и давили горло.
А м-не мо-ё ко-ле-е-ечкоДо-оста-ань со дна мор-рей,– раздавалось за стеной. Потом околоточный густо захохотал, а певица выбежала в кухню, тоже звонко смеясь. Но в кухне она сразу замолчала. Илья чувствовал присутствие хозяйки где-то близко к нему, но не хотел обернуться посмотреть на неё, хотя знал, что дверь в его комнату отворена. Он прислушивался к своим думам и стоял неподвижно, ощущая, как одиночество охватывает его. Деревья за окном всё покачивались, а Лунёву казалось, что он оторвался от земли и плывёт куда-то в холодном сумраке…
– Илья Яковлевич! Чай пить будете? – окрикнула его хозяйка.
– Нет…
За окном раздался могучий удар колокола; густой звук мягко, но сильно коснулся стёкол окна, и они чуть слышно дрогнули… Илья перекрестился, вспомнил, что давно уже не бывал в церкви, и обрадовался возможности уйти из дома…
– Я ко всенощной пойду, – сказал он, обернувшись к двери. Хозяйка стояла как раз в двери, держась руками за косяки, и смотрела на него с любопытством. Илью смутил её пристальный взгляд, и, как бы извиняясь пред нею, он проговорил:
– Давно в церкви не был…
– Хорошо! Я приготовлю самовар к девяти часам.
Идя в церковь, Лунёв думал о молодом Ананьине. Он знал его: это богатый купчик, младший член рыбопромышленной фирмы «Братья Ананьины», белокурый, худенький паренёк с бледным лицом и голубыми глазами. Он недавно появился в городе и сразу начал сильно кутить.
«Вот как живут люди, как ястреба, – размышлял Илья с горечью. – Только оперился и сейчас же – цап себе голубку…»
Он вошёл в церковь расстроенный, обозлённый своими думами, встал там в тёмный угол, где стояла лестница для зажигания паникадила.
«Господи, помилу-уй», – пели на левом клиросе. Какой-то мальчишка подпевал противным, резавшим уши криком, не умея подладиться к хриплому и глухому голосу дьячка. Нескладное пение раздражало Илью, вызывая в нём желание надрать мальчишке уши. В углу было жарко от натопленной печи, пахло горелой тряпкой. Какая-то старушка в салопе подошла к нему и брюзгливо сказала:
– Не на своё место встали, сударь мой…
Илья посмотрел на воротник её богатого салопа, украшенный хвостами куницы, и молча отодвинулся, подумав:
«И в церкви свои места…»
После убийства Полуэктова он впервые пришёл в церковь и теперь, вспомнив об этом, вздрогнул.
– Господи! Помилуй… – прошептал он, крестясь.
Стройно и громогласно запели певчие. Голоса дискантов, отчетливо выговаривая слова песнопения, звенели под куполом чистым и сладостным звоном маленьких колокольчиков, альты дрожали, как звучная, туго натянутая струна; на фоне их непрерывного звука, который лился подобно ручью, дисканты вздрагивали, как отблески солнца в прозрачной струе воды. Густые, тёмные ноты басовой партии торжественно колыхались в воздухе, поддерживая пение детей; порою выделялись красивые и сильные возгласы тенора, и снова ярко блистали голоса детей, возносясь в сумрак купола, откуда, величественно простирая руки над молящимися, задумчиво смотрел вседержитель в белых одеждах. Вот пение хора слилось в массу звуков и стало похоже на облако в час заката, когда оно, розовое, алое и пурпурное, горит в лучах солнца великолепием своих красок и тает в наслаждении своей красотой…
Замерло пение, – Илья вздохнул глубоким, легким вздохом. Ему было хорошо: он не чувствовал раздражения, с которым пришёл сюда, и не мог остановить мысли на грехе своём. Пение облегчило его душу и очистило её. Чувствуя себя так неожиданно хорошо, он недоумевал, не верил ощущению своему, но искал в себе раскаяния и – не находил его.
И вдруг его, как иглой, кольнула острая мысль:
«Что, если хозяйка войдёт из любопытства в его комнату, начнёт рыться там и найдёт деньги?»
Илья быстро сорвался с места, вышел из церкви и, крикнув извозчика, поехал домой. Дорогой его мысль неотвязно развивалась, возбуждая его.
«Найдёт – ну, что же? Они не донесут, они просто украдут сами…»
Но мысль, что они не донесут, а именно украдут деньги, ещё более возбудила его. Он чувствовал, что если это случилось, то сейчас же, на этом же извозчике, он поедет в полицию и скажет, что это он убил Полуэктова. Нет, он не хочет больше маяться и жить в беспокойстве, тогда как другие на деньги, за которые он заплатил великим грехом, будут жить спокойно, уютно, чисто. Эта мысль родила в нём холодное бешенство. Подъехав к дому, он сильно дёрнул звонок и, стиснув зубы, сжал кулаки, ожидая, когда ему отворят дверь.
Дверь отворила ему Татьяна Власьевна.
– Ух, как вы громко звоните!.. Что вы? Что с вами? – испуганно вскричала она, взглянув на него.
Он молча оттолкнул её, прошёл в свою комнату и с первого же взгляда понял, что все его страхи напрасны. Деньги лежали у него за верхним наличником окна, а на наличник он чуть-чуть приклеил маленькую пушинку, так что, если бы кто коснулся денег, пушинка непременно должна была слететь. Но вот он ясно видел на коричневом наличнике – её белое пятнышко.
– Вы больны? – тревожно спрашивала хозяйка, являясь в двери.
– Да, – нездоровится… Вы – извините: я толкнул вас…
– Это пустяки… Подождите… сколько нужно дать извозчику?
– Сделайте милость, отдайте…
Она убежала, а Илья тотчас же вскочил на стул, выхватил из-за наличника деньги и, сунув их в карман, облегчённо вздохнул… Ему стало стыдно своей тревоги. Пушинка показалась ему глупой, смешной, как и всё это… «Навождение!..» – подумал он, внутренне усмехаясь. В двери снова явилась Татьяна Власьевна.
– Извозчику – двадцать, – торопливо заговорила она. – У вас что – закружилась голова?
– Да… знаете, стою в церкви… вдруг это…
– Вы прилягте, – сказала женщина, входя в комнату. – Прилягте, не стесняясь… А я посижу с вами… Я одна, – муж отправился в наряд, в клуб…
Илья сел на постель, а она на стул, единственный в комнате.
– Обеспокоил я вас, – смущённо улыбаясь, сказал Илья.
– Ничего, – ответила Татьяна Власьевна, пытливо и бесцеремонно разглядывая его лицо. Помолчали. Илья не знал, о чём говорить с этой женщиной, а она, всё разглядывая его, вдруг стала странно улыбаться.
– Что вы? – спросил Лунёв, опуская глаза.
– Сказать? – плутовато спросила она.
– Скажите…
– Не умеете вы притворяться – вот что!
Илья вздрогнул и тревожно взглянул на женщину.
– Да, не умеете. Какой вы больной? Вовсе не больной, а просто получили вы одно неприятное письмо, – я видела, видела.
– Да, получил… – тихо и осторожно сказал Илья. За окном раздался шелест веток. Женщина зорко посмотрела сквозь стёкла и снова повернулась лицом к Илье.
– Это – ветер или птица. Вот что, мой хороший постоялец, хотите вы меня послушать? Я хоть и молоденькая женщина, но неглупая…
– Сделайте милость, говорите, – попросил Лунёв, с любопытством глядя на неё.
– Вы это письмо разорвите и бросьте, – солидно заговорила хозяйка. – Если она вам отказала, она поступила, как паинька-девочка, да! Жениться вам рано, вы необеспеченный человек, а необеспеченные люди не должны жениться. Вы здоровый юноша, можете много работать, вы красивый, – вас всегда полюбят… А сами вы влюбляться погодите. Работайте, торгуйте, копите деньги, добивайтесь, чтобы завести какое-нибудь дело побольше, старайтесь открыть лавочку и тогда, когда у вас будет что-нибудь солидное, женитесь. Вам всё это удастся: вы не пьёте, вы – скромный, одинокий…
Илья слушал, опустив голову, и внутренне улыбался. Ему хотелось засмеяться вслух, громко, весело.
– Нечего вешать голову, – тоном опытного человека продолжала Татьяна Власьевна. – Пройдёт! Любовь – болезнь излечимая. Я сама до замужества три раза так влюблялась, что хоть топиться впору, и однако – прошло! А как увидала, что мне уж серьёзно пора замуж выходить, – безо всякой любви вышла… Потом полюбила – мужа… Женщина иногда может и в своего мужа влюбиться…
– Это как? – широко раскрыв глаза, спросил Илья.
Татьяна Власьевна засмеялась весёлым смехом.
– Я пошутила… Но и серьёзно скажу: можно выйти замуж не любя, а потом полюбить…
И она снова защебетала, играя своими глазками. Илья слушал внимательно, с интересом и уважением разглядывая её маленькую, стройную фигурку. Такая она маленькая и такая гибкая, надёжная, умная…
«Вот с такой женой не пропадёшь», – думал он. Ему было приятно: сидит с ним женщина образованная, мужняя жена, а не содержанка, чистая, тонкая, настоящая барыня, и не кичится ничем перед ним, простым человеком, а даже говорит на «вы». Эта мысль вызвала в нём чувство благодарности к хозяйке, и, когда она встала, чтоб уйти, он тоже вскочил на ноги, поклонился ей и сказал:
– Покорно благодарю, что не погнушались… беседой вашей утешили меня…
– Утешила? Вот видите! – она тихонько засмеялась, на щеках у неё вспыхнули красные пятна, и глаза несколько секунд неподвижно смотрели в лицо Ильи.
– Ну, до свиданья… – как-то особенно сказала она и ушла лёгкой походкой девушки…
С каждым днём супруги Автономовы всё больше нравились Илье. Он видел много зла от полицейских, но Кирик казался ему рабочим человеком, добрым и недалёким. Он был телом, его жена – душой; он мало бывал дома и мало значил в нём. Татьяна Власьевна всё проще относилась к Илье, стала просить его наколоть дров, принести воды, выплеснуть помои. Он охотно исполнял её просьбы, и незаметно эти маленькие услуги стали его обязанностями. Тогда хозяйка рассчитала рябую девочку, сказав ей, чтоб она приходила только по субботам.
Иногда к Автономовым приходили гости – помощник частного пристава Корсаков, тощий человек с длинными усами. Он носил тёмные очки, курил толстые папиросы, терпеть не мог извозчиков и всегда говорил о них с раздражением.
– Никто не нарушает так порядка и благообразия, как извозчик, – рассуждал он. – Это такие нахальные скоты! Пешеходу всегда можно внушить уважение к порядку на улице, стоит только полицеймейстеру напечатать правило: «Идущие вниз по улице должны держаться правой стороны, идущие вверх – левой», и тотчас же движению по улицам будет придана дисциплина. Но извозчика не проймёшь никакими правилами, извозчик это – это чёрт знает что такое!
Об извозчиках он мог говорить целый вечер, и Лунёв никогда не слыхал от него других речей. Приходил ещё смотритель приюта для детей Грызлов, молчаливый человек с чёрной бородой. Он любил петь басом «Как по морю, морю синему», а жена его, высокая и полная женщина с большими зубами, каждый раз съедала все конфекты у Татьяны Власьевны, за что после её ухода Автономова ругала её.
– Это она назло мне делает!
Потом являлась Александра Викторовна Травкина с мужем, – высокая, тонкая, рыжая, она часто сморкалась так странно, точно коленкор рвали. А муж её говорил шёпотом, – у него болело горло, – но говорил неустанно, и во рту у него точно сухая солома шуршала. Был он человек зажиточный, служил по акцизу, состоял членом правления в каком-то благотворительном обществе, и оба они с женой постоянно ругали бедных, обвиняли их во лжи, в жадности, в непочтительности к людям, которые желают им добра…
Лунёв, сидя в своей комнате, внимательно вслушивался: что они говорят о жизни? То, что он слышал, было непонятно ему. Казалось, что эти люди всё решили, всё знают и строго осудили всех людей, которые живут иначе, чем они.
Иногда вечером хозяева приглашали постояльца пить чай. За чаем Татьяна Власьевна весело шутила, а её муж мечтал о том, как бы хорошо разбогатеть сразу и – купить дом.
– Развёл бы я кур!.. – сладко прищуривая глаза, говорил он. – Всех пород: брамапутр, кохинхин, цыцарок, индюшек… И – павлина! Хорошо, чёрт возьми, сидеть у окна в халате, курить папиросу и смотреть, как по двору, распустя хвост зонтом, твой собственный павлин ходит! Ходит эдаким полицеймейстером и ворчит: брлю, брлю, брлю!
Татьяна Власьевна смеялась тихим, вкусным смешком и, поглядывая на Илью, тоже мечтала:
– А я бы тогда летом ездила в Крым, на Кавказ, а зимой заседала бы в обществе попечения о бедных. Сшила бы себе чёрное суконное платье, самое скромное, и никаких украшений, кроме броши с рубином и серёжек из жемчуга. Я читала в «Ниве» стихи, в которых было сказано, что кровь и слёзы бедных обратятся на том свете в жемчуг и рубины. – И, тихонько вздохнув, она заключала: – Рубины удивительно идут брюнеткам…
Илья молчал, улыбался. В комнате было тепло, чисто, пахло вкусным чаем и ещё чем-то, тоже вкусным. В клетках, свернувшись в пушистые комки, спали птички, на стенах висели яркие картинки. Маленькая этажерка, в простенке между окон, была уставлена красивыми коробочками из-под лекарств, курочками из фарфора, разноцветными пасхальными яйцами из сахара и стекла. Всё это нравилось Илье, навевая тихую, приятную грусть.
Но порой – особенно во дни неудач – эта грусть перерождалась у Ильи в досадное, беспокойное чувство. Курочки, коробочки и яички раздражали, хотелось швырнуть их на пол и растоптать. Когда это настроение охватывало Илью, он молчал, глядя в одну точку и боясь говорить, чтоб не обидеть чем-нибудь милых людей. Однажды, играя в карты с хозяевами, он, в упор глядя в лицо Кирика Автономова, спросил его:
– А что, Кирик Никодимович, так и не нашли того, который купца на Дворянской задушил?..
Спросил – и почувствовал в груди приятное жгучее щекотание.
– То есть Полуэктова? – рассматривая свои карты, задумчиво сказал околоточный. И тотчас же повторил: – То есть Полуэктова-вва-ва-ва?.. Нет, не нашли Полуэктова-вва-ва-ва… То есть не Полуэктова, а того, которого… Я не искал… мне его не надо… а надо мне знать – у кого дама пик? Пик-пик-пик! Ты, Таня, ходила ко мне тройкой, – дама треф, дама бубен и – что ещё?
– Семёрка бубен… думай скорее…
– Так и пропал человек! – сказал Илья, усмехаясь. Но околоточный не обращал на него внимания, обдумывая ход.
– Так и пропал! – повторил он. – Так и укокошили Полуэктова-вва-ва-ва…
– Киря, оставь вавкать, – сказала его жена. – Ходи скорее…
– Ловкий, должно быть, человек убил! – не отставал Илья. Невнимание к его словам ещё более разжигало его охоту говорить об убийстве.
– Ло-овкий? – протянул околоточный. – Нет, это я – ловкий! Р-раз!
И, громко шлёпнув картами по столу, он пошёл к Илье пятком. Илья остался в дураках. Супруги смеялись над ним, а его ещё более раздражало это. И, сдавая карты, он упрямо говорил:
– Среди белого дня, на главной улице города убить человека – для этого надо иметь храбрость…
– Счастье, а не храбрость, – поправила его Татьяна Власьевна.
Илья посмотрел на неё, на её мужа, негромко засмеялся и спросил:
– Убить – счастье?
– То есть убить и не попасть в тюрьму.
– Опять мне бубнового туза влепили! – сказал околоточный.
– Его мне бы надо! – сказал Илья серьёзно.
– Убейте купца, и дадут! – пообещала ему Татьяна Власьевна, думая над картами.
– Убей, и получишь туза суконного, а пока получи картонного! – бросив Илье две девятки и туза, сказал Кирик и громко захохотал.
Лунёв снова посмотрел на их весёлые лица, и у него пропала охота говорить об убийстве.
Бок о бок с этими людьми, отделённый от чистой и спокойной жизни тонкой стеной, он всё чаще испытывал приступы тяжкой скуки. Снова являлись думы о противоречиях жизни, о боге, который всё знает, но не наказывает. Чего он ждёт?
От скуки Лунёв снова начал читать: у хозяйки было несколько томов «Нивы» и «Живописного обозрения» и ещё какие-то растрёпанные книжонки.
Так же, как в детстве, ему нравились только те рассказы и романы, в которых описывалась жизнь неизвестная ему, не та, которой он жил; рассказы о действительной жизни, о быте простонародья он находил скучными и неверными. Порою они смешили его, но чаще казалось, что эти рассказы пишутся хитрыми людьми, которые хотят прикрасить тёмную, тяжёлую жизнь. Он знал её и узнавал всё более. Расхаживая по улицам, он каждый день видел что-нибудь такое, что настраивало его на критический лад. И, приходя в больницу, говорил Павлу, насмешливо улыбаясь:
– Порядки! Видел я давеча – идут тротуаром плотники и штукатуры. Вдруг – полицейский: «Ах вы, черти!» И прогнал их с тротуара. Ходи там, где лошади ходят, а то господ испачкаешь грязной твоей одежой… Строй мне дом, а сам жмись в ком…
Павел тоже вспыхивал и ещё больше подкладывал сучьев в огонь. Он томился в больнице, как в тюрьме, глаза у него горели тоскливо и злобно, он худел, таял. Яков Филимонов не нравился ему, он считал его полуумным.
А Яков, у которого оказалась чахотка, лёжа в больнице, блаженствовал. Он свёл дружбу с соседом по койке, церковным сторожем, которому недавно отрезали ногу. Это был человек толстый, коротенький, с огромной лысой головой и чёрной бородою во всю грудь. Брови у него большие, как усы, он постоянно шевелил ими, а голос его был глух, точно выходил из живота. Каждый раз, когда Лунёв являлся в больницу, он заставал Якова сидящим на койке сторожа. Сторож лежал и молча шевелил бровями, а Яков читал вполголоса библию, такую же короткую и толстую, как сторож.
– «Так! ночью будет разорён Ар-Моав и уничтожен; так! ночью будет разорён Кир-Моав и уничтожен!»
Голос у Якова стал слаб и звучал, как скрип пилы, режущей дерево. Читая, он поднимал левую руку кверху, как бы приглашая больных в палате слушать зловещие пророчества Исайи. Большие мечтательные глаза придавали жёлтому лицу его что-то страшное. Увидав Илью, он бросал книгу и с беспокойством спрашивал товарища всегда об одном:
– Машутку не видал?
Илья не видал её.
– Господи! – печально говорил Яков. – Как всё это… словно в сказке! Была – и вдруг колдун похитил, и нет её больше…
– Отец был? – спрашивал Илья.
Лицо у Якова вздрагивало, глаза пугливо мигали.
– Был. «Довольно, говорит, валяться, выписывайся!» Я умолил доктора, чтобы меня не отпускали отсюда… Хорошо здесь, – тихо, скромно… Вот – Никита Егорович, читаем мы с ним библию. Семь лет читал её, всё в ней наизусть знает и может объяснить пророчества… Выздоровлю – буду жить с Никитой Егорычем, уйду от отца! Буду помогать в церкви Никите Егорычу и петь на левом клиросе…
Сторож медленно поднимал брови; под ними в глубоких орбитах тяжело ворочались круглые, тёмные глаза. Они смотрели в лицо Ильи спокойно, без блеска, неподвижным матовым взглядом.
– Какая это книга хорошая – библия! – захлёбываясь кашлем, вскрикивал Яков. – И это есть, – помнишь, начётчик в трактире говорил: «Покойны шатры у грабителей»? Есть, я нашёл! Хуже есть!
Закрыв глаза, с поднятой кверху рукою, он наизусть возглашал торжественным голосом:
– «Часто ли угасает светильник у беззаконных и находит на них беда, и он даст им в удел страдания во гневе своем?» Слышишь? «Скажешь: бог бережет для детей его несчастие его. Пусть воздаст он ему самому, чтоб он знал»…
– Неужто так и сказано? – с недоверием спросил Илья.
– Слово в слово!..
– По-моему, это – нехорошо – грех! – сказал Илья. Сторож двинул бровями, и они закрыли ему глаза.
Борода его зашевелилась, и глухим, странным голосом он сказал:
– Дерзновение человека, правды ищущего, не есть грех, ибо творится по внушению свыше…
Илья вздрогнул. А сторож глубоко вздохнул и сказал ещё, так же медленно и внятно:
– Правда сама внушает человеку – ищи меня! Ибо правда – есть бог… А сказано: «великая слава – следовать господу»…
Лицо сторожа, заросшее густыми волосами, внушало Илье уважение и робость: было в этом лице что-то важное, суровое.
Вот брови сторожа поднялись, он уставился глазами в потолок, и вновь волосы на его лице зашевелились.
– Прочитай ему, Яша, от Иова, начало десятой главы…
Яков молча поспешно перебросил несколько страниц книги и прочёл тихо, вздрагивающими звуками:
– «Опротивела душе моей жизнь моя, предамся печали моей, буду говорить в горести души моей. Скажу богу: не обвиняй меня, скажи мне, за что ты со мной борешься? Хорошо ли для тебя, что ты угнетаешь, что ты презираешь дело рук твоих…»
Илья вытянул шею и заглянул в книгу, мигая глазами.
– Не веришь? – воскликнул Яков. – Вот чудак!
– Не чудак, а трус, – спокойно сказал сторож.
Он тяжело перевёл свой матовый взгляд с потолка на лицо Ильи и сурово, точно хотел словами раздавить его, продолжал:
– Есть речи и ещё тяжелее читанного. Стих третий, двадцать второй главы, говорит тебе прямо: «Что за удовольствие вседержителю, что ты праведен? И будет ли ему выгода от того, что ты держишь пути твои в непорочности?»… И нужно долго понимать, чтобы не ошибиться в этих речах…
– А вы… понимаете? – тихо спросил Лунёв.
– Он? – воскликнул Яков. – Никита Егорович всё понимает!
Но сторож сказал, ещё понизив свой голос:
– Мне – поздно… Мне надо смерть понимать… Отрезали мне ногу, а она вот выше пухнет… и другая пухнет… а также и грудь… я умру скоро от этого…
Глаза его давили лицо Ильи, и медленно, спокойно он говорил:
– А умирать мне не хочется… потому что – жил я плохо, в обидах и огорчениях, радостей же – не было в жизни моей. Смолоду – как Яша, жил под отцом. Был он пьяница, зверь… Трижды голову мне проламывал и раз кипятком ноги сварил. Матери не было: родив меня, померла. Женился. Насильно пошла за меня жена, – не любила… На третьи сутки после свадьбы повесилась. Зять был. Ограбил меня; сестра же сказала мне, что это я жену в петлю вогнал. И все так говорили, хотя знали – не тронул я её, и как она была девкой, так и… издохла… Жил я после того ещё девять лет. Страшно жить одному!.. Всё ждал, когда радости будут. И – вот, помираю. Только и всего.
Он закрыл глаза, помолчал и спросил:
– Зачем жил?
Илья слушал его тяжёлую речь со страхом в сердце. Лицо Якова побурело, на глазах у него сверкали слёзы.
– Зачем жил, – спрашиваю… Лежу вот и думаю – зачем жил?
Голос сторожа иссяк. Он порвался сразу, как будто по земле тёк мутный ручей и вдруг скрылся под землю.
– «Кто находится между живыми, тому еще есть надежда, так как и псу живому лучше, чем мертвому льву», – снова заговорил сторож, открыв глаза. И борода зашевелилась снова.
– Там же, в Екклезиасте, сказано: «Во дни благополучия пользуйся благом, а во дни несчастия – размышляй: то и другое содеял бог для того, чтоб человек не мог ничего сказать против него»…
Больше Илья не мог слушать. Он тихо встал и, пожав руку Якова, поклонился сторожу тем низким поклоном, которым прощаются с мёртвыми. Это вышло у него случайно.
Он вынес из больницы что-то по-новому тяжёлое, мрачный образ этого человека глубоко врезался в память. Увеличилось ещё одним количество людей, обиженных жизнью. Он хорошо запомнил слова сторожа и переворачивал их на все лады, стараясь понять их смысл. Они мешали ему, возмущая глубину его души, где хранил он свою веру в справедливость бога.