
Полная версия:
Жизнь волшебника
поступать сюда уже второй раз. Один для того, чтобы сдать иностранный язык, целый год
занимался на специальных курсах. Да как же с такими конкурировать? Они же, прощупывая друг
друга, пытают разными вопросами. Роман слушает их, едва не открыв рот. В их разговор он не
может вставить и слова, потому что у него этого слова попросту нет. Смешно, но за какие-то
считанные минуты ему становится очевиден провал всего своего предприятия. Конкурс среди
таких абитуриентов ему не выиграть. А тут, скорей всего, большинство таких. Дома ему надо было
не на стрижке мантулить, а из-за учебников головы не поднимать. Но опять же, если б не стрижка,
так и денег на поездку не заработал бы. И что же делать? Собирать вещички и – домой? Ну, это уж
совсем трусливо. Засесть за учебники и всё выучить? Смешно.
Не вступая в разговор, Роман сидит, погружённый в нелёгкие рассуждения. Надо принять какое-
то решение, выработать тактику дальнейших действий. А может быть, сделать проще? Ведь всё-
таки он в Москве. Когда ещё будет возможность здесь побывать? Надо просто уже сейчас отложить
своё поступление на следующий год. А поездка этого года пусть будет своеобразной разведкой.
Походит на консультации, всё разузнает, запасётся учебниками. Потом подготовится и на
следующий год поедет уже с полной уверенностью. А пока… А пока и учить ничего не станет, жалко
этого времени, когда можно просто на Москву посмотреть.
Решение, конечно, не лёгкое, но, кажется, вполне разумное. К нему надо ещё привыкнуть.
Соседи по комнате из-за этого решения сразу будто перемещаются на другой план. Он уже с ними
не заодно. Но говорить им ничего не станет.
Пока в комнате продолжают перетирать какой-то исторический вопрос, Роман подходит к окну.
Прямо перед общежитием высится одинокий, почти американский небоскрёб (если только они
такие). Уж не для того ли он построен, чтобы показать: вот, мол, нагромоздить-то и мы можем, но
показали – и хорош: больше такой глупости делать не станем в силу нашего социалистического
благоразумия.
На одном открытом балконе клетка с какими-то птичками, к которым прилетел воробей
поклевать их корм. Роман смотрит на них и не может сдержать смех.
– Над чем это вы? – спрашивает паренёк из Ленинграда, тоже подойдя к окну.
– Да вон, над воробьём.
– Над воробьём?!
– Ну да. Вон, видишь, он к каким-то пичужкам в клетке в гости прилетел.
– И что?
– Да разговор у них интересный вышел.
472
– Разговор? – удивляется ленинградец, но теперь они уже все стоят, глядя на балкон с клеткой.
– И какой же?
– Да, понимаешь, воробей спрашивает их: «Ну что, ребята, сидим? Долго ещё вам сидеть?» А
пичужки отвечают: «Долго. До тех пор, пока не сдохнем». «Невесело вам, однако, – говорит
воробей. – А за что хоть сидите-то?» «А за то, что у нас перья не такие, как у тебя и за то, что
чирикаем не так, а куда красивше». «Да уж, – отвечает воробей, – не повезло вам, однако, с
перьями и голосами. Серыми надо быть, серыми».
– Вы прямо нам притчу какую-то рассказали, – раздумывая, говорит ленинградец.
– Это случайно, так уж вышло.
Абитуриенты снова рассаживаются по кроватям, но говорят теперь тише, с какой-то
настороженностью поглядывая на него, продолжающего свои наблюдения. А Роману и самому
любопытно – да ведь, выходит, это он про себя и рассказал. Теперь, после своего решения он
будет серым, но свободным.
На балконе соседнем с балконом пичужек всё заставлено разными предметами. Проход на
балкон узкий, его закрывает холодильник. Полная женщина не может протиснуться. И что она
придумывает? Поднимает платье выше пояса, показывая Москве свои длинные панталоны, и в
таком прикиде выдвигается на балкон (ну прямо хоть снова приглашай к окну абитуриентов). А что-
то взяв оттуда, таким же способом протискивается в комнату, продемонстрировав панталоны и
сзади. И не понять: то ли она платье так бережёт, то ли пытается стать тоньше, подняв его? А
говорят, что чудики живут в деревне…
В одном окне восьмого этажа (этажи почему-то считаются с трудом – путаются) молится
старушка, глядя в угол у окна. В её комнате всё какое-то мраморно-белое: большая настольная
лампа, журнальный столик, даже стулья, и те белые. И никаких там комодов, половичков – всё это
вытравлено белым и современным. Похоже, бабкиного в той комнате нет ничего. Молится она
долго, однообразно – наблюдение за ней даже завораживает. В угол, по сути, в тупик, она
обращается как в какое-то пространство, но со стороны-то видно, что это лишь обычная кирпичная
стена. Эх, бабуля, бабуля, как же попала ты в эту городскую ловушку? Или ты и сама городская?
Сцены в других окнах привычней и будничней. В одном смотрят телевизор, в другом женщина
моет посуду, в третьем ужинает семейство: все немолодые, в возрасте. Со стороны весь
здоровенный дом как мозаика жизни, сложенная из кубиков отдельных квартирных жизней. У
каждого человека в его кубике есть своё личное пространство, ограниченное своим полом и
потолком, и человеку не важно, что его пространство вставлено в порядок других кубиков. В городе
жизнь упакована без всяких промежутков – одним взглядом можно многое охватить. Стоял бы этот
дом в Пылёвке перед подстанцией, так и телевизора не надо – это куда интересней.
Проснувшись утром, Роман вспоминает, что до первого экзамена остаётся три дня, а завтра и
послезавтра – консультации. Его молодые конкуренты с утра с головой в учебниках – только очки
блестят. «Ну что ж, успехов вам, а у меня своя программа». Пора и на Москву взглянуть. Да и не
только взглянуть. Есть ещё одна тайная забота, о которой он не стал бы говорить никому. Когда-то,
только приехав в Читу, Роман не мог внутренне освоиться в городе до тех пор, пока у него не
появилась там первая женщина. Неплохо было бы вот так же покорить и этот мегаполис. Почему
бы и Москве не приголубить его теперь? Уехать потом отсюда не солоно хлебавши – это просто не
по-мужски.
Роман выходит на улицу. В буфете на углу покупает треугольный пакет молока и блестящую,
просто лакированную, булочку. Здесь же и завтракает, стоя за высокорослым столиком, прикидочно
приглядываясь к женщинам. Ох, как интересно быть охотником! Он уже и забывать стал все свои
навыки и волнующие ощущения такой охоты. Покончив с молоком, Роман выходит на остановку и
садится в первый попавший троллейбус – пусть едет, куда хочет – всё равно по Москве!
Вчера по дороге до института ему было, конечно, не до впечатлений, зато теперь он –
отдохнувший, спокойный, неспешный. В голове – великая сибирская провинциальная наивность, в
теле – сибирская же свежесть и крепкая, набравшая силу физическая дурь, а за окном
троллейбуса, как и в самом троллейбусе, – усталая, разморённая жарким летом, столица.
А смотреть тут можно на всё подряд. Вот на перекрёстке среди блестящих отечественных и
иностранных авто судорожными рывками тормозит такой обмаслившийся грязный и закопчённый
«Беларусь», какого и в самом захудалом колхозе не сыщешь. Во всяком случае, в Пылёвке – точно
нет. В кабине же его – симпатичный, причёсанный парёнек в чистых джинсах, в кожаном пиджаке,
похожий на школьного учителя, который возвращается домой, отведя уроки. Только почему на
тракторе, да ещё таком убитом?
А вот в кузове маленького «уазика», такого же, на каком ездит Ураев, ящик с надписью: «вилки –
1000 штук». На ящике этикетка с нарисованной обычной столовой вилкой. «Постой, постой я не
понял – сколько? Тысяча штук, что ли?» Роман запоздало оглядывается, чтобы уточнить, но
«уазик» уже затёрт другими машинами. Ни фига себе расфасовочка! Куда, интересно, требуется
тысяча вилок сразу? А молоко тут возят на трехосных машинах в таких больших цистернах, в каких
по Сибири возят лишь бензин или солярку. Интересно, со скольких же ферм собрано молоко в
473
таких бочках? Задумывался ли хоть один москвич о том, молоко скольких коров в такой цистерне?
Впрочем, в таком мегаполисе о коровах можно и вовсе не знать ничего. Да вот ведь только что,
пока пил молоко из пакета, видел в молочном отделе плакат: «Молоко – это замечательнейший
продукт, произведённый самой природой» и подпись, кажется, Тимирязева. Конечно, при
Тимирязеве-то ещё никому не надо было растолковывать, что молоко не бьёт из недр земли
нефтяным фонтаном, а тоненькими струйками дзенькает в подойники из вымени коров, которых
надо и кормить, и пасти, и доить, и лечить. Культурным холёным москвичам это дзенькание струек
молока в подойники покажется, конечно, грубым натурализмом.
А вот праздные люди в Москве уже не раздражают. Хотя как отличишь здесь праздных от
непраздных? Все бегут, мельтешат, озабоченно едут. Тут и праздные не могут не бежать. Хотя,
конечно, есть и гуляющие в скверах. Ну так и что? Это уже не близкий райцентр, где люди без дела
кажутся почти предателями. Здесь уже принципиально иной мир, имеющий право на любое своё
существование.
И ещё здесь какое-то другое ощущение жизни. В Москве она густа, здесь её ядро, здесь она
задаётся и определяется. Вот из динамиков троллейбуса поют Пугачёва с Кобзоном, так ведь они и
сами где-то недалеко. Тут они, конечно же, и сами себя из динамиков слышат, хотя неловко,
наверное, себя слушать. В Пылёвке воображалось, что их голоса доносятся откуда-то из-за
тридевяти земель. А здесь этого воображать не надо. Здесь они и поют. Отсюда песни и
разносятся по всем городам, перифериям, провинциям, и даже по всему миру. Кто знает, может
быть, тот же Кобзон живёт в этом большом доме, мимо которого едет сейчас троллейбус. Из этого
дома он каждый день ходит на свою работу и там поёт.
А вот госпожу Тэтчер, пожалуй, зря ругают в новостях на весь троллейбус а, значит, и на всю
Москву. Ну ладно бы ещё говорить такое где-нибудь в Сибири, а в Москве-то, наверное, столько
лишних ушей! Передадут ей, и она обидится. Да, не дай Бог, конфликт какой-нибудь получится.
Почему это здесь ничего не боятся!? Наверное, смелость и уверенность Москвы от самой её
массы. Жизнь не кажется здесь зыбкой, потому что её много. Поверить в возможность какого-
нибудь землетрясения или атомной войны здесь просто не выходит – густота жизни не даёт. Да
ведь этот громадный, чуткий, живой конгломерат заранее учует любую опасность, где бы она ни
возникла. А если уж что-то случится по мелочам, ну, скажем, если где-то чего-то станет не
доставать, то обязательно кто-нибудь тут же что-нибудь изменит, привезёт, достанет и устойчивый
порядок восстановится.
А это что?! Роман снова так резко оборачивается, что сидящая рядом пассажирка в возрасте
бросает на него сердитый, взыскательный взгляд. А как тут усидеть, если на улице мелькнули два
пацана с цветными гребнями на головах. Панки! Вот это да! Слышал про них, а увидел впервые.
Вот уж точно – придурки жизни! Оказывается, они на самом деле есть.
Но всё это, в общем-то, побочные, не главные наблюдения. Главные наблюдения, конечно, идут
за женщинами. Впечатлений здесь – море, только все эти женщины как за стенкой. Ведь не
подойдёшь же к кому-то из них и не скажешь: «Здравствуйте, я приезжий. Давайте познакомимся
на несколько дней».
К обеду Роман возвращается на свою остановку. Кафетерий, в котором он завтракал,
оказывается лишь закутком большого магазина. Войдя в хлебный отдел, гость столицы озадаченно
замедляет шаг: какой хлеб купить? Он же здесь не один! Сортов – целая куча. Зачем их столько?
Ведь хлеб бывает только свежим (правда, лишь теоретически), не пропечённым, вчерашним или
старым. Старый – это не проданный за два-три дня в райцентре и привезённый в Пылёвку. Но это
всё равно лучше, чем откровенный брак, когда тесто почему-то не поднимается и булки похожи на
лепёшки: бледные и плотные. Хотя, чего уж совсем-то действительность искажать – бывает, ведь
привозят и батоны. Ну, правда, тоже сплюснутые и сухие, как в знойной Африке.
Или вот ещё вопрос: сколько булок здесь разрешается купить зараз? Неужели столько, сколько
унесёшь? Нет, в Пылёвке, где, собственно, этот хлеб и выращивается, порядка больше. Там
полагаются не более двух булок в руки, независимо от их качества. А с другой стороны, зачем
здесь брать хлеба больше, чем съешь? Это не Выберино, где хлебом ещё и чушек надо накормить,
потому что комбикорм куда дороже. Ну ладно, только не надо тут про комбикорм…
Ох, и кучеряво живут, однако, москвичи! Ну, да Москва – на то и Москва. Не то, что Пылёвка,
которая вроде мышки какой-то. Так чем же тут один хлеб отличается от другого? Названия сортов
ни о чём не говорят. Их и запоминать не стоит – дома всё равно не пригодится. Взять булку
поподжаристей, да и всё. И, пожалуй, ещё батон. Батон, правда, какой-то странный – тонкий, но с
полметра длиной: не то батон, не то палка колбасы. А мягкий какой! Тогда лучше уж два – чтобы
всей комнате хватило, пусть будущие историки тоже попробуют. Таких батонов, кстати, всего два и
осталось. Странно, любого хлеба и батонов хоть завались, а этих – два.
А тут Романа дёргает сзади за рукав лысоватый мужичок.
– Чего тебе? – с удивлением оборачивается Роман.
– Ты бы мне один батон уступил, – просит тот.
474
Роман с полминуты стоит, не понимая, что происходит. Кажется, мужик говорит на каком-то
неизвестном языке, настолько не понятен смысл его просьбы. На всякий случай Роман ещё раз
оглядывает полки. Да тут всякими батонами хоть завались, а ему именно этот отдай. Ну и дела:
приехал первый раз в Москву, купил два первых московских батона, и то кого-то ущемил. Роман
смотрит на мужика как на какой-то выставочный экземпляр, а тот, даже не понимая, как на него
смотрят, ждёт доверчиво и тихо. У него блёклые ресницы и кожа на лице бледная, комнатная,
кажется, никогда в жизни не видевшая ни ветра, ни дождя, ни того, как колос в поле растёт.
– Так вы другой возьмите, – советует Роман.
– Нет, длинные мне больше нравятся, – настаивает на своём обделённый москвич, продолжая
просительно ждать.
Какая же удобная у него лысина. Вот бы по ней этим батоном! Хотя толку-то – этот батон
слишком мягкий, вот если бы таким звонким, как в Пылёвке!
– Ничего, один-то раз и на другом хлебушке перебьёшься, – не совсем ласково отвечает Роман,
чувствуя в себе невольное нервное потряхивание.
– Хам, – вдруг говорит москвич, – понаехали тут.
Роман смотрит на лысого, печально задумавшись – придушить его, что ли, прямо тут, на месте?
Хотя, пожалуй, не стоит – надо же ещё на следующий год в институт поступать. Лучше просто
отойти.
А вот зачем, набрав продукты, он идёт в общежитие – и самому не понятно. Мог бы в любой
столовке перекусить. Привычка какая-то ведёт – общежитие уже воспринимается как дом.
Во дворе обгоняет «скорая», мягко присев, тормозит у ближайшего подъезда. Из машины
выскакивают двое хохочущих санитаров, хватают пустые носилки, один на ходу досказывает
анекдот про Василия Ивановича. За ними спешит сестра с чемоданчиком в руке, тоже смеющаяся
над анекдотом. Водитель за стеклом тут же раскрывает газету и теряется в ней с головой. Судя по
носилкам, это вызов к тяжелому больному. Что же они, вот так, со смехом, и к больному прибегут?
Чужая беда здесь – лишь работа, никого не трогает. Да и как она может трогать, если её здесь так
много? В Москве всего много: и бед, и радостей. Уж кто к чему приставлен. В одной сказке дурак
смеялся на похоронах и плакал на свадьбах. Здесь, наверное, каждый может так. В Москве
невольно чувствуешь себя инородным телом, соринкой. Хотя, казалось бы, здесь всё так
стабильно и вечно: люди склеены тут друг с другом разными правилами, постановлениями,
расписаниями, привычками, порядками, создавая тем самым такую мощную концентрацию
человеческого, такой сплав-магнит, который мгновенно перемагнитит и тебя под нечто общее.
Было бы логичней чувствовать себя здесь частью целого, но ты почему-то чувствуешь себя ничем.
А в общем-то, понятно, почему – город для тебя закрыт и останется таким до тех пор, пока не
приголубит какой-нибудь женщиной. Это уж проверено.
Абитуриенты, всё так же корпящие за учебниками, встречают его дружным теперь уже
голодным блеском шести стёкол. За продуктами идти боязно: уйдёшь и не выучишь именно то, что
на экзамене попадёт.
Роман выкладывает на стол хлеб, колбасу, молоко в пакетах. Все, оживившись, подтягиваются
ближе, жуют. Что ж, вроде бы неплохие ребята, свои.
– А вы почему не занимаетесь? – с участием спрашивает ленинградец.
Он для них старший – они не могут называть его на «ты».
– Ничего, ничего, вы учите, – успокаивает их Роман, – а я сегодня отдохну, да завтра вас и
догоню.
Они даже перестают жевать. Как это он их догонит? Напившись молока, Роман садится на
кровать, всё же открывает учебник.
– Нет, сегодня не могу, – тут же сдаётся он, откладывая книгу, – голова болит.
– Отчего? – почти рассерженный на его безделье, интересуется ленинградец.
– Да это всё из-за хлеба. Стоял в магазине, думал, думал, какую булку купить, вот голова и
разболелась. Не умею, видно, выбирать. Не привык. Я, однако, лучше вздремну немного.
Кто-то из них смеётся: то ли паренёк из Омска, то ли паренёк из Таллинна. Ну и ладно. Уже и
глаза открывать не хочется, чтобы посмотреть. Что они, эти городские, в хлебе понимают? А сон
будто караулил – тут как тут.
Проснувшись минут через десять, Роман находит абитуриентов за теми же книгами – по
отношению друг к другу они прямо как бегуны на дистанции.
– Вы бы тоже позанимались немного, – почти просит ленинградец, – а то ведь не поступите.
– Только не сегодня, – отвечает Роман. – Мне сегодня по программе надо ещё в метро
прокатиться.
– Что?! – чуть не в голос спрашивают они.
– Что, что? – усмехается Роман. – Это вы всё уже видели, а я в метро ещё ни разу не был.
В метро удивительным оказывается не само метро, а люди. Наблюдать за ними здесь удобней
всего, потому что тут они тебя совсем не видят. Читают все, как абитуриенты в комнате, будто вся
Москва тоже накануне экзаменов. Это кажется почти ненормальным – просто какой-то перебор.
475
Или, напротив, это нормальная форма поведения здесь? Кто-то читает с интересом, кто-то для
того, чтобы себя занять, а кто-то, наверное, уже потому, что не читать здесь неприлично. Гостей
столицы видно сразу – они не читают.
И всё же москвичи – люди особенные. В вагон входит женщина и останавливается, почти
уткнувшись лицом в стенку. Кругом всё свободно, но она почему-то стоит, едва не касаясь стенки
кончиком носа, глядя сквозь неё, как сквозь стекло. Наверное, она несчастна – счастливых людей с
таким взглядом не бывает. Сколько их, таких, в Москве? Великие тысячи. Вот отживёт она своё в
этом муравейнике, умрёт и где тут можно будет увидеть её след? Даже страшно. Зато сейчас в её
руке сумка с весёлой надписью прыгающими буквами: «Цирк, цирк, цирк!» Цирк и есть, потому что
и эта женщина, и все вокруг знают о своёй ничтожности в этом многолюдном мире. Знают, а всё
равно живут. Ну, а куда денешься? А чего тот парень в новом джинсовом костюме густо-синего
цвета, подняв чёрную, торчащую, как лопата, бороду долго и пристально глядит в потолок? Да
ничего там нет – потолок как потолок. А напротив – другая женщина. Сидит, сильно, как-то
судорожно сжавшись, крепко стиснув колени. У неё неестественно большие глаза. Она пытается
дремать: глаза её то и дело закрываются, а лицо остаётся таким же напряжённым, словно
ожидающим пощёчину. А вот ещё женщина: молодая, но со старческой миной на лице. А рядом с
ней – современная мадонна с ребёнком. Лицо бледное от пудры и крема, глаза тонко,
художественно нарисованы. Только вот ребёнок её уж как-то слишком смирно, по-кукольному
приткнут на коленях, как не имеющий к ней особого отношения.
У дверей, рядом с интеллигентной элегантной мамой, сидит большой раскормленный идиот.
Потрясающ его напряжённый, пристальный взгляд. Что, казалось бы, должно быть в глазах
идиота? Пустота. А тут какая-то странная, гнутая, но всё-таки пронзительная, как молния, мысль.
Лицо безжизненно и тупо, а глаза смотрят спокойно, и (о ужас!) почти философски. Так, будто он
сам осмысленно отказывается от здешнего разума, как от чего-то незначительного и скучного.
Отказывается в пользу чего-то своего! Увидеть бы сейчас себя через его кривое сознание. А вдруг
это и есть самая предельная истина о тебе?
Как ни крути, а люди тут в основном хмурые, замкнутые, будто усталые от какого-то незаметного
сразу нездоровья. Не это ли разрисованное подземелье делает их такими? Хорошо сложенных
мужиков не видать. В основном холёные, изнеженные, интеллигентные, словно подъеденные
цивилизацией. Всё мужское в них рассосано комфортом и сытостью. Зачем напрягаться, если
сытно и так? А весь остальной фасад можно сделать рубашкой и брюками. А женщинам в этом
смысле так и того проще. Их возможности ещё шире. У москвичек и возраст не поймёшь – всё
замазано. Было бы, в принципе, хоть какое-то лицо-площадка, а всё остальное можно нарисовать.
«Нет, но почему же вы все тусклые-то такие? Вы ещё и не рады тут ничему? Что же, для вас
ещё один сорт хлеба придумать? Или радоваться совсем разучились? Поучитесь тогда у меня. Я
специально буду улыбаться, улыбаться и улыбаться».
А может быть, махнуть рукой на этих москвичек и не заглядываться на них? Все они будто на
порядок чужие. В общежитских коридорах попадается немало симпатичных девчонок. Вдруг и
землячки есть среди них? Они всё-таки чем-то ближе. Конечно! Почему эта простая мысль не
пришла в голову раньше? Завтра на консультации надо будет осмотреться.
Поднявшись из метро, Роман входит в какой-то фирменный магазин. В отдел «брюки»
очередина – и все, получается, за штанами. Интересно, как видит эту неубывающую очередь
продавщица, работающая тут лет десять? Наверное, думает: когда же, наконец, все будут в новых
штанах? Или уже не думает? Просто будет до пенсии брюки продавать, да всё. Ну а эта
длиннющая очередь за чем?
– Что продают? – спрашивает Роман в хвосте.
– Рубашки, – отвечает кто-то.
А вот рубашку или даже две не мешало бы купить. Все свои старые совсем истрепались.
Придётся стоять. Очередь длиной метров в шестьдесят почти не движется. Что ж, деваться
некуда… Но как непривычно стоять. Чем дольше стоишь, тем больше кажется, что уже само это
стояние куда дороже рубашек. Люди читают и в очереди. Это и понятно: разве очередь это не
жизнь?
Самое интересное обнаруживается уже перед продавцами. Рядом почти без очереди продают
такие же рубашки, но только с пуговичками. А в этой очереди – рубашки с кнопочками. Черт
возьми, да кто же знал?! И он за этими кнопочками стоит уже полтора часа? Что же, бросить эту
очередь и перейти в другую? «Эх, Москва, Москва, нам бы твои заботы!» – думает Роман, покупая
всё-таки модную рубашку с кнопочками. А что делать, если уже отстоял, как дурак? Зато в Пылёвке
он будет самым модным.
ГЛАВА ШЕСТЬДЕСЯТ ДЕВЯТАЯ
Звёздочка
476
А на консультации хоть сквозь землю провались. И не потому, что подготовлен слабее других
(это само собой понятно) – тут другое: вроде бы самый большой мужик в аудитории, сибиряк, к
тому же, и с соплями – насморк! До занятий всё было сухо, а сел за стол, взялся за ручку, и нос как
продырявили. Знал бы, так хотя бы платком запасся. Сиди теперь, гоняй сопли, да мотай их на
свои сибирские кулаки. По сторонам смотреть стыдно и забота только одна: как бы швыркать
потише. А тут снова, как вчера в хлебном отделе, кто-то сзади за рукав дёргает. В воображении так
и вспыхивает очередной москвич с комнатным лицом.
Роман оглядывается, зажав ладонью всё лицо до самых глаз. Красивая девушка с длинной
русой косой (бог ты мой, где только живут такие!) протягивает ему крохотную баночку с бальзамом,
который все называют вьетнамской звёздочкой, знаками показывая, чтобы он потёр около носа.