Читать книгу Молодой Бояркин (Александр Гордеев) онлайн бесплатно на Bookz (25-ая страница книги)
bannerbanner
Молодой Бояркин
Молодой БояркинПолная версия
Оценить:
Молодой Бояркин

5

Полная версия:

Молодой Бояркин

Не пьет. Наверное, больной… Ой, – захохотал вдруг Санька, но осторожно, не опасно для

своей головы. – Ты не представляешь, как он тут появился!

И Санька, вытрясая сигарету из смятой пачки, присел на корточки.

То, как впервые Игорь Тарасович приехал на стройку, было в бригаде свежей

побасенкой, потому что случилось это с неделю назад. Всю жизнь до недавнего времени

Пингин проработал в управлении треста, но, мечтая получить пенсию побольше, надумал

перейти на более оплачиваемую должность. Это была его единственная инициатива. Вообще

же Игорь Тарасович как родился когда-то не по своей инициативе, так и прожал жить. Он

только держал голову так, чтобы захлебнуться в реке жизни, а уж куда несет и что вытворяет

с ним эта река, ему было все равно. Очень скоро и очень ненадолго Пингина занесло в

спокойный заливчик трестовского кабинета, забитого чертежами, и вот, выгребая на

стремнину, Игорь Тарасович знал, что в награду за это его скоро занесет в еще более

цветущий затон пенсии. А дальше… Пенсия предполагалась вечной. Впрочем, сам ли он

выгребал? Инициатива ли это была? Просто из Плетневки пришлось выгнать запившегося

прораба, а так как Игорь Тарасович был непьющим, да к тому же со строительным

образованием, то в тресте решили, что лучшего специалиста им не найти. Игоря Тарасовича

толкнули, и он пошел – вот в чем была его инициатива.

По дороге в Плетневку Игорь Тарасович слегка потрухивал. Ходили разговоры, что

плетневская бригада – это сборище страшных пьяниц и лентяев. Приехало к ним однажды

начальство из треста – бродит по объекту, а там ни души. Только откуда-то очень аппетитно

жареными семечками наносит. Открыли одну, дверь, а там, в небольшой комнатушке сидит

вся бригада перед электрическим "козлом" с самодельной жаровней и семечки молчком

пощелкивает, говорят, уже и ноги до лодыжек в шелухе. Оказывается, зашли на пять минут

погреться да покурить, а тут кто-то совхозного склада принес полмешка семечек. Как взялись

за них, так и не могут оторваться. "Засиделись", – говорят. Засиделись – только и всего!

Понятно, что Игорь Тарасович выработал правила ведения с такими подчиненными.

Приехав в середине дня, он решил тут же возникнуть на объекте, чтобы застигнуть всех

врасплох и увидеть все как есть. Едва он переступил порог кормоцеха, как мимо его носа

прошуршал злой, некультурный плевок. Пингин насторожился и услышал наверху самые

настоящие маты адрес некоего лица, которое где-то штаны стулом протирает и не думает

выбивать для стройки кирпич и цемент. Игорь Тарасович понял, что это лицо теперь – он, и

смутился. Отступать, однако, было некуда, и, покрепче зажав под мышкой папку с

документацией, он сделал шаг вперед.

– д-А ты, д-чего там д-шляешься! А если д-кирпич на д-башку прилетит! – раздался

сверху тот же невежливый голос.

– Здрасьте, – сказал Игорь Тарасович.

– Он еще и "здрасьте"! – заорал Топтайкин, даже перестав заикаться. – Я сейчас

покажу "здрасьте". Проваливай, говорят!

– Да я, понимаете ли, ваш новый прораб, – пояснил Пингин.

– Прораб? Д-ну, тогда д-проходи. Д-у тебя ж д-на лбу не д-написано, что д-вы прораб.

Так Игорь Тарасович влился в коллектив. Все свои силы он сразу употребил на то,

чтобы выглядеть начальственным. На все прочее его уже не хватало. Казаться

начальственным тоже было делом не простым. Даже голос мешал этому. Если раньше в

кабинете все произнесенное этим не мужским голосом принималось окружающими всерьез,

то здесь всем почему-то казалось, что он шутит. Одним словом, вначале было не просто, но,

разобравшись с делами, Игорь Тарасович понял высшую предопределенность событий, в

результате которых кормоцех все равно рано или поздно будет построен, и лишь старался

поменьше этому мешать.

Передав последнюю фразу Топтайкина из его разговора с прорабом, Санька чуть было

не захохотал во всю мощь, но тут же умерил звук, схватившись за голову, словно соединяя ее

распадающиеся половинки.

– Ну, так что, продолжим? – спросил Бояркин, посмеявшись вместе с ним.

– А-а-а, расхотелось что-то, – сказал Санька, махнув рукой, – ведь дурацкая же работа.

Наши вон сидят – посидим и мы. Побережем силы для работы поумнее.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ

Своеобразное трудовое соревнование Николая и Саньки продолжалось потом на

любой, даже на не особенно "умной" работе. Никто их не принуждал, не просил, ни о чем не

договаривались они сами, но почему-то, работая рядом, не могли работать не в полную силу.

Работая вместе, они вместе ходили обедать в столовую, вместе возвращались с

работы, расходясь на полпути по своим общежитиям (Санька и Федоров жили общежитии

монтажников – у строителей было тесновато). А потом встречались еще и за ужином. Санька,

давно втянувшийся в работу, поужинав, шел еще в клуб, а потом допоздна дружил с какой-то

десятилассницей Тамаркой, которой его поддразнивали в бригаде. Бояркину же было не до

клуба: руки, ноги, спина к концу дня гудели и токали от усталости. Каждый вечер он

зарекался больше так не вкалывать ("это же глупо, ни к чему"), но, увидев наутро бодрого

Саньку, не мог не выкладываться.

Строители смотрели на них как на ненормальных – сами они работали ни шатко, ни

валко. К субботе, к банному дню, полностью "выложились" и они. Придя с работы, строители

прилегли на кровати, и стали лениво перебрасываться фразами. Из "своих" в общежитии не

было только молодого Гены. Как раз о нем-то и говорили, предполагая, что он скоро станет

алкоголиком, если уже сейчас не алкоголик, потому что умеет пить в одиночку. Впрочем,

когда были деньги у всех, он пил со всеми, а потом продолжал на сэкономленные свои.

Говорили об этом с обидой, с вялым недовольством.

– Вы что, в баню-то не пойдете? – спросил Бояркин.

– Д-попозже, – ответил бригадир, – д-сейчас Аркадий д-приедет.

Николай ничего не понял, но расспрашивать не стал и пошел один.

В бане в раздевалке сидел голый Федоров. Он уже минут десять ждал пара, но баню

все не могли раскочегарить. Из местных в нее ходили немногие. Почти у всех были свои

бани, а эту, общественную, топили в основном для командированных.

– Что ж, придется без пара сполоснуться, – с вздохом сказал Федоров. – Какого

удовольствия лишили, паразиты. Дали бы хоть немного. Мне много-то и не надо. Я люблю

так, чтобы температуру почувствовать, чтобы было слышно, как тело жаром наливается. Не

многие, знаешь ли, понимают это удовольствие. Нажарят до того, что с ушей шкура лезет, и

наворачивают себя веником, как поленом, так что селезенка екает. А если бы еще

черемуховый веничек! Ох, и дух от него… А остальные где?

– Какого-то Аркадия ждут. . – ответил Николай.

Они прошли в баню, где сидел худой старик, опустив ноги в таз с горячей водой, и

устроились на соседних скамейках.

– Ясно, какого Аркадия они ждут, – сказал Федоров. – Это брат Топтайкина. Эти уже

пропились, а человек с деньгами едет. Одна у людей радость. А сколько в них хорошего

пропадает. Вот Иван Иванович… Ты не смотри, что он внешне такой, с конскими ноздрями, –

нутро-то у него золотое. Вчера с ним после работы по лугу идем, а он и говорят: "Знаешь,

если уничтожить все каким-нибудь атомом, то больше всего кошек, собак, кусты жалко. Они

ни в чем не виноваты". Конечно, все это как будто по-детски, но так это сказал, что у меня

комок к горлу подкатил, и обида появилась, чуть ли не на все человечество. Такой он мужик.

И вот теперь тоже сто грамм ждет. А у него к тому же и желудок больной. О чем люди

думают! Пьют до отупения. Я тупость не могу терпеть больше всего. Отгадай, чем

отличается тупость от глупости? А? Тем, что глупость простительна, она с рождения –

просто в голове что-то принципиально не так установлено, какие-то контакты не замыкают. А

тупость – это когда голова нормальная, да умной быть не хочет. Это уж самоуничтожение.

– Да, это уж так, – воодушевившись, поддержал Бояркин. – Тупость – это тупик для

личности, взгляд в щелку, а жить-то надо широко.

– Ого-го, – удивленно сказал Федоров. – Да ты высказал мою мысль. Жить надо

именно широко, – повторил он и засмеялся. – Знаешь, кем мне в детстве хотелось быть? Не

угадаешь. Колдуном. Да, да, именно колдуном, а не вагоновожатым. Была у нас старуха

Полыниха. Ее боялись, колдуньей считали. А я все к ней присматривался, да ничего понять

не мог. Пошли мы как-то с пацанами по грузди. За полдня березняк прочесали вдоль и

поперек, и нашли по два-три сухих груздя. Решили, что грибы еще не напрели, навострились

домой, и вдруг наткнулись на Полыниху. Нам почудилось, что она из земли выросла, стоим

перед ней, ноги подкашиваются. Она седая, сгорбатившаяся, с палкой и корзиной, а в корзине

груздей почти доверху. Кто-то из нас насмелился спросить, где она их набрала. А Полыниха

тихо так засмеялась, прямо у нас перед носом палкой листья разгребла – и такой груздь

оттуда выглянул! Мокрый, скользкий, лохматый. Настоящий груздь. Потом-то я и сам этому

"колдовству" научился, когда начал все примечать. Вот идешь, скажем, зимой по лесу на

лыжах… (в этой баньке только зиму и вспоминать). Идешь и кажется, что тишина кругом. А

прислушаешься – лыжи у тебя широкие, и снег от них, как волны, в стороны, и

посвистывает: фьють, фьють, фьють… (Федоров так удачно изобразил посвист снега, что его

стало видно – рассыпчатый, крупнозернистый). На ветке снег целой шубой лежит, и вдруг

ветка прогибается – и ох-х… ветка вздохнула и распрямилась, а снег с шорохом осыпался.

Ох-х… – повторил он, показывая рукой, как прогнулась и выпрямилась ветка. – А на краю

леса елочки молоденькие сугробом замело. Сугроб плотный, звонкий, как барабан, лыжи на

нем разъезжаются, От елочек остались одни верхушки, а от некоторых только снежные

прыщики, с несколькими верхними иголками… Вот так и надо во всем жить, чтобы все

видеть, ничего не пропускать. Вот и все колдовство тоже в этом…

– Красиво ты про лес-то… – восхищенно сказал Бояркин. – Особенно про снег и про

ветку. Я ведь тоже это видел, да вот, выходит, и не видел.

– А у меня оно теперь уже как-то само замечается, – сказал Федоров. – Мир сам

кричит о себе, на красоту он прямо-таки щедро расточителен. Валяется какой-нибудь кирпич

– и тот пыжится чем-то порадовать, Обрати когда-нибудь внимание на то, какой особенный

красный цвет у кирпича. Или вон, видишь, как дерево под горячей водой потемнело.

Рисунок-то, рисунок! Мы привыкли считать крашеное красивее некрашеного, блестящее

красивее тусклого. Грязь, земля, пыль для нас безобразны. А помнишь фотографии

стахановцев, выходящих из шахты. Какие грязные, чумазые они, но и красивые. А? Ну,

ладно, даже не о людях речь. Каждый предмет хорош и красив своими конкретными

особенностями. Вот это надо понять. Если поймешь, то и жить потом будет радостней, тогда

и неприятное захочешь обратить в приятное. Вот, помню, сидишь зимой в холодном доме, и

так не хочется за дровами вылезать. Тогда говоришь себе: "Как это здорово, что я смогу

сейчас пойти на улицу. Вот надену сухие валенки – в них тепло и мягко. Интересно, каким же

звуком сегодня снег под ними заскрипит? Дрова приятно тяжелые, а руки здоровые, сильные.

И от напряжения им становится словно бы тесно под натянувшейся кожей". И знаешь ли,

после этого настроя с таким наслаждением каждый шаг делаешь. Радость и счастье надо

уметь увеличивать. Ведь вот посуди. Жизнь и смерть – две чаши весов. Что такое смерть?

Это твое не существование на тысячи, на миллионы лет, вообще навсегда. А жизнь? Какие-то

жалкие десятки лет. На одной чашке весов многотонная гиря, а на другой пылинка. Так надо

эту пылинку сделать такой весомой, чтобы она уравновесила гирищу. Понимаешь, своей

короткой жизнью ты должен уравновесить всю бесконечность. И чтобы набрать этот вес,

надо понимать и любить все, начиная от самой гигантской звезды и кончая паутинкой,

электроном. Значит, думать надо уметь в полную голову, вкус ко всему иметь в полном

объеме, запахи чувствовать по-собачьи, видеть как в телескоп и в микроскоп; если книгу

читать, так, значит, все в ней по возможности распробовать, все без остатка взять; если дрова

рубить – чтобы каждая жилочка поиграла. Я иногда думаю, что если удастся, то и на тот свет

я уйду, как на улицу за дровами. Порадуюсь этому – уж лучше порадоваться в последний раз,

чем испугаться; пусть и в этом жизнь блеснет. Кстати, я и эпитафию уже для себя придумал.

На моей могиле напишут: "Я был всего лишь счастлив".

– Тогда на моей могиле пусть напишут: "Я был всего лишь гений…" – сказал Николай,

улыбнувшись.

– Молодец! – рассмеявшись, сказал Федоров. – Ты очень хорошо меня понимаешь. А

поэтому на-ка потри мне спину. . Но вообще-то я думаю, до эпитафий нам далековато. Я,

кажется, уловил ощущение, с которым надо жить. Мне, например, подходит такое ощущение,

какое я обычно испытывал в тайге. Идешь себе и запахом густым дышишь. На вершину

сопки выйдешь да посмотришь – простор голубой. Никто за тобой не наблюдает, никто не

гонится. А если устал, то приляжешь где-нибудь, положив голову на кочку, вздремнешь с

полчасика и дальше пошел. Идешь и чувствуешь себя в тайге своим. Вот это-то ощущение,

по-моему, и есть самое главное. – Федоров улыбнулся и, словно извиняясь, закончил, – вот

какую лекцию о жизни я тебе прочитал.

У Федорова было большое, крепкое тело с круглыми икрами, с массивными плечами,

с бугристыми руками. Приятно было знать, что этот физически сильный человек еще и очень

добр и надежен. Николай принялся тереть его крупную, как холм, мускулистую спину

заметил на коже странные, затянувшиеся отметины.

– Что это у тебя? – спросил он, не сдержав любопытства.

– Это от нагана, – нехотя ответил Федоров и усмехнулся. – Все в тайге, где я люблю

чувствовать себя своим. Я тогда ногу сломал, а друг от меня ушел.

Федоров, видимо, вспомнил что-то очень неприятное и замолчал. Расспрашивать

Николай не решился. Они стали мыться молча. В бане не было даже тепла. В парилке,

раскрытой настежь, бессильно шипел пар. Старик уже помылся и ушел одеваться.

– А что ты все какой-то грустный? Какие-то, как говорится, неполадки в личной

жизни? Нелады с женой? – спросил Алексей.

– Ты угадал, – сказал Бояркин.

– Угадать это нетрудно. Людей сейчас больше всего тревожат семейные беды. Так что

у тебя?

Николай рассказал ему все, но это не заняло много времени.

– Ну что ж, это не смертельный случай, – выслушав, сказал Федоров. – А если отвеять

некоторые конкретные детали, то даже самый обычный. Решай все сам. Скажу только одно,

что, может быть, покажется тебе сейчас жестоким. Ничего страшного с вами не случится. Не

нахлебавшись горького, не узнаешь цену сладкого. Оно, знаешь ли, хоть деревья в основном

растут летом, но и зима не проходит для них даром. Зимой они становятся крепче. Так-то…

Домывались они без разговоров, каждый думая о своем, и уже в раздевалке Николай с

завистью сказал:

– А все-таки интересная у тебя жизнь.

– Да, главное, она мне и самому-то нравится, – со смехом ответил Федоров,

разглаживая в это время взъерошенную полотенцем бороду, в которой поблескивали седые

волоски. – Все в ней, в общем-то, просто. Я пытаюсь лишь не отрываться от истинности

жизни. В ней ведь много вторичного, масса всяких иллюзий, предрассудков. А для того

чтобы настоящий вкус жизни понять, надо с самого начала побыстрее отделаться от шелухи,

не кидаться на ложное. А то бывает, примет человек за главный смысл, ну, скажем, славу,

взлетит на ближайший плетень, поглядывает оттуда, как с горы, и считает, что живет. А

смысл жизни, меж тем, походит на славу так же, как халва на конский навоз…

После бани на улице показалось особенно свежо. Весна будила запахи, звуки, чувства.

"Вообще-то здесь и вправду можно жить", – подумал Николай.

В общежитии уже выпивали вместе с приехавшим Аркадием. Его грубоватое лицо,

отброшенные назад густые, спутанные, как войлок, волосы – все выражало уверенность и

какую-то даже благообразность. Водку он считал лучшим средством для очищения организм

от всех без исключения микробов и, разумеется, только поэтому пил. Еще он был

замечателен единственным, но универсальным ругательством "токарь-пекарь".

– Вот так мы будем работать, токарь-пекарь, – сказал он, влив в себя стакан водки, и

показал бригадиру, собственному брату, красный, жилистый кулак.

Когда братья сели рядом, то оказались как близнецы – оба лохматоголовые, с какими-

то рельефными, мускулистыми лицами и с тупыми переносицами (за эту схожесть

монтажники через несколько дней прозовут братьев Топтайкиных "парой львов",

подразумевая их особую отвагу перед водкой). Аркадия с его благообразной внешностью они

в глаза станут звать Аркашкой, а за глаза Алкашкой. Монтажники вообще относились к

строителям свысока, потому что принадлежали к другому управлению и выпивали только по

субботам. Строители обзывали их за это "аристократами" и другими обидными словечками.

Братья Топтайкины были сильными и хоть не широкоплечими, но уж, зато эти плечи

выглядели упругими шарами, прочно закрепляющими толстые фигурные руки. Никому из их

предков явно не выпало торговать воздушными шариками – все их предки ворочали

каменные глыбы и были потомственно приспособлены к этому. Но, судя по способности

братьев к выпивке, история отечественной водки тоже держалась на сильных плечах их

родовы.

Наутро все безденежные проснулись и начали протрезвляться, а "пара львов"

продолжила питие и не работала потом еще целую неделю. Как раз все это время Игорь

Тарасович, выбивая в городе стройматериалы, и отчитывался перед начальством за пьянки и

прогулы. Целую неделю братовья, не раздеваясь, спали на одной узкой кровати. Маленький,

кудрявый Цибулевич жалел их, и каждый вечер предлагал Аркадию лечь на свободную

соседнюю кровать.

– Нет, токарь-пекарь, – говорил тот и сильно, как лопатой, рубил воздух ладонью, – мы

уж будем спать по-братски.

Иван Иванович предлагал им поменяться в таком случае кроватями, потому что ему,

маленькому, досталась большая полуторная кровать. Не слушали и его. Ночами то один брат,

то другой падали на пол. Если это сопровождалось свирепыми матами, все знали – упал

славный бригадир, если раздавалось "токарь-пекарь", то соответственно, грохнулся Аркадий.

Однажды ночью, проснувшись от этого грома и увидев в полумраке, что упавший терпеливо

лезет на прежнее место, в то время как рядом стоит свободная кровать, Бояркин накрылся

одеялом и хохотал до слез. К концу недели братья пропились до копейки, и в первый же

трезвый вечер хмурый Аркадий потребовал у Цибулевича свои законные простыни и одеяло.

Всю эту неделю делами на стройке неофициально руководил Алексей Федоров. С

самого начала он хорошенько отматерил братьев, и они потом пили, не показываясь ему на

глаза.

* * *

В конце недели из города пришла машина с Игорем Тарасовичем Пингиным в кабине

и с долгожданной щебенкой в кузове. В этот день бригада вторично планировала пол, в

котором от подтаивания земли образовались новые ямы. Бояркин злился и сквозь зубы

поругивал прораба. Федоров ворочал своей совковой лопатой и молчал. Потом Николай и

Санька снова выставили рамы, сломав еще пару стеклин, вышли наружу и стали когда-то

выброшенную землю перебрасывать на старое место. Около стены был самый солнцепек, и

они разделись до пояса.

Перед обедом они сели отдохнуть.

– Вот ведь, елкин дед, работаю, а сам все думаю про обед, – сказал Санька, – а потом

буду вечера ждать. Мысли-то все время вперед убегают.

– Я тоже, – признался Бояркин, вдохнув и вздрогнув от случайного прикосновения

голой спиной к холодной стене. – А куда мы торопимся? Идет рабочий день, но это же

одновременно и время нашей жизни. Разве умно торопить жизнь? Ведь и этот день, и даже

этот миг уже никогда не повторятся. Осмотрись-ка кругом… Посмотри, какое мокрое поле,

вон там виднеется лес, там село, вон высокие облака… Из этого и состоит одно это мгновение

нашей жизни. Но чем же эта сиюминутная жизнь хуже той, что будет после работы?

Оба осмотрелись и минуты две просидели задумавшись. Санька покурил, дымок был

голубеньким и оставлял легкий запах, который тут же и растворялся. "А ведь и вправду

хорошо, – подумал Николай. – Тут и дым-то как будто чуть ли не мармеладом пахнет".

Бояркин вспомнил разговор с Федоровым об истинности жизни, о том, что в ней много

ложного, от чего надо избавляться. В общем-то, мысли Алексея не показались ему теперь

большим открытием. Когда-то в спорах с Мучагиным он и сам высказывал нечто похожее.

Федоров был для него, скорее всего не учителем, а единомышленником, который помогал

утверждаться в этих мыслях и еще глубже в них проникать. А вот уж для самого Федорова

эти мысли были не просто суждениями по случаю, а жизненными, "рабочими" истинами.

Докурив, Санька вдавил окурок в подошву сапога, потому что сидел на турецкий

манер, и потом так же поднялся с ногами крест-накрест.

– Ну, ладно, давай-ка все же разделаемся до обеда с этой кучей, – очень серьезно

предложил он.

Машина со щебенкой пришла, как обычно, под конец рабочего дня. Все подошли к

ней, чтобы заглянуть в кузов. Игорь Тарасович сидел за стеклом с упавшей челюстью,

видимо, чувствуя себя безжалостно обманутым. В его фотографической памяти кормоцех

стоял посредине надежного белого поля, а теперь он очутился в самом настоящем болоте с

глубокими лужами, озерцами и даже группками кочек. Насыпная дорога от тепла и от колес

расплылась по сторонам, как акварельный росчерк на мокрой бумаге.

Смуглый, широколицый водитель-татарин сидел в КамАЗе, распахнув дверку,

отделанную пластиком, и приглаживал блестящую, основательную залысину. В его кабине

был такой комфорт, что не хватало только какого-нибудь красного ковра за спиной. Но

людям, подошедшим в сапогах с пудом грязи на каждом, особой нелепостью показались его

легкие желтые туфли. Водитель ни с кем не поздоровался, а, отквасив губу, все смотрел на

кормоцех и на те полтораста метров, что отделяли шоссейную дорогу от стройки.

– Если я сунусь в эту трясину, то меня потом и вертолетом не вытащить. Все! –

решительно заключил он. – Везу щебенку назад.

Не видя необходимости выслушивать чье-либо мнение, он тут же захлопнул дверцу, и

машина, с ревом бросаясь грязью, начала разворачиваться.

– Начальника-то, начальника-то оставь! – закричал Санька, потешаясь над ничего еще

не понявшим и потому вполне спокойным Игорем Тарасовичем.

Алексей Федоров бежал наперерез машине, оскользаясь и махая руками. Водитель

остановился и высунулся из кабины.

– Нам эта щебенка позарез нужна! – сказал Алексей. – К тому же, она государству в

копеечку обходится. Ее привезли по железной дороге с Урала или с Восточной Сибири. Да

плюс пробег такой мощной машины за двести с лишним километров.

– А как? Как тут проедешь? Или я высыплю ее прямо здесь…

– Подожди! Я сейчас прямиком к директору совхоза. Попрошу "кировец", тот

протащит.

Трактор пришел через полчаса. Все засуетились, расправляя трос. Игорь Тарасович

тоже забегал, пытаясь быть полезным, и, когда трактор поволок буквально поплывшую

машину, он, не жалея своих блестящих хромачей, наматывая на них такие же гири, как и у

других, обрадовано бросился показывать дорогу.

Около самого кормоцеха они с Федоровым, идущим впереди, показали два разных

проезда, и тракторист, оставив в стороне яростно дирижирующего прораба, выбрал вариант

Федорова.

Из-за щебенки бригада в этот день задержалась дольше обычного. Бояркин и Санька

уходили с работы вместе.

– А ведь время-то сегодня вроде даже, наоборот, быстрее прошло, – сказал Санька.

– Так мы же сегодня никуда не торопились, – ответил Николай. – Просто жили, и все.

И сейчас живем…

– Эх, подпрыгнуть бы от радости, да сил нет, – сказал Санька, – устал сегодня.

bannerbanner