
Полная версия:
СЫСКАРЬ. Последний Зарецкий. Книга 1

Глеб Ставров
СЫСКАРЬ. Последний Зарецкий. Книга 1
Аннотация
Подполковник Андрей Громов двадцать лет раскрывал убийства и не верил ни в бога, ни в чёрта. После пули в гаражном кооперативе поверить пришлось сразу во многое.
Теперь он Алексей Зарецкий, девятнадцатилетний младший сын князя. В Империи, где силу рода меряют даром, у него дар самой низшей ступени, из академии его выгнали, а в свете зовут пустышкой. Отец умер в своём кабинете той же ночью. Род должен банку Велесовых почти два с половиной миллиона, и через тридцать дней Дума Родов решит, жить ли Зарецким дальше.
А ещё ночью в кабинете отца был именно он. То есть прежний Алексей. И слуги это видели.
Силы у Громова нет. У него есть странный бесполезный дар видеть следы чужой магии, двадцать лет опыта допросов и полное отсутствие дворянского воспитания. Для начала надо доказать, что отца убил не он. А потом найти, кто.
Глава 1. Пуля и пыльца
Гаражный кооператив «Моторист-3» пахнул мокрым бетоном, бензином и чьим-то ужином. Где-то в третьем ряду жарили сало. Подполковник Андрей Громов стоял за углом бокса номер сто семнадцать и думал, что курить хочется больше, чем задерживать.
За воротами сто семнадцатого сидел Шершнёв. Два трупа в Боре, один на Сормове, четыре месяца бегания и одна бывшая жена, которая сдала его за алименты. Громов вёл это дело с августа и знал про Шершнёва больше, чем про собственного сына. Сына, впрочем, у него не было. Зато была бывшая жена, и она бы сейчас сказала: «Вот именно, Андрей. Вот именно».
— Андрей Викторович, — шепнул в наушник старлей Рябцев с другого конца ряда. — Спецназ в пробке на Молитовском. Двадцать минут.
— Ждём.
И тут ворота сто семнадцатого заскрипели.
Шершнёв вышел с ведром. Обыкновенным цинковым ведром, в трениках и куртке нараспашку. Наверное, собрался вылить что-то в канаву. Увидел Громова в трёх метрах и замер. Громов тоже замер. Они смотрели друг на друга, как два соседа, которые столкнулись у мусорки и не могут вспомнить, здоровались уже или нет.
— Валера, — сказал Громов устало. — Поставь ведро.
Шершнёв поставил ведро. Потом сунул руку в карман куртки, и Громов успел подумать три вещи. Что в кармане у него травмат «Оса», купленный по объявлению, это было в справке. Что бронежилет лежит в багажнике служебной машины, потому что в нём жарко. И что жена была права.
Хлопок был тихий, как из детского пистолета. В грудь толкнуло, не больно, а тупо и тяжело, как локтем в толпе. Громов сел на мокрый бетон. Над ним было небо цвета нестиранной простыни и провода, на проводах сидели вороны. Где-то бежал Рябцев и кричал слова, которые в рапорт не пишут.
Закурить так и не успел, подумал Громов. Вот что обидно.
* * *
В дверь стучали.
Аккуратно, почтительно, но настойчиво. Так стучит проводница в поезде, когда до вашей станции осталось десять минут.
Громов открыл глаза и долго смотрел на потолок. Потолок был высокий, с лепниной, и из лепного цветка посередине свисала люстра с матовыми шарами. Шары светились слабым голубоватым светом, без проводов и патронов.
В больнице таких люстр не бывает, отметил он. В морге тоже.
Голова раскалывалась. Во рту стоял сладко-горький привкус, как от жжёного сахара. Громов провёл ладонью по груди. Ни дыры, ни повязки. Гладкая шёлковая рубашка, а под ней рёбра. Очень чёткие рёбра. У Громова лет десять не было рёбер, которые можно прощупать без усилий.
Стук повторился.
— Алексей Николаевич. — Мужской голос за дверью, пожилой, с хрипотцой. — Ваше сиятельство. Отворите, сделайте милость.
Алексей Николаевич. Сиятельство.
Имя кольнуло изнутри, и вслед за ним в голову полезло чужое. Не картинки, а скорее знание, как знаешь свой адрес. Дом на Фонтанке. Отец, в присутствии которого холодеет в животе. Академия, длинный коридор, декан читает приказ и не смотрит в глаза. Смех за спиной: «Пустышка». И лиловая пыль, которую надо втереть в десну, и тогда всё наконец становится тихо и не стыдно.
Громов сел. Комната качнулась и встала на место.
Спальня была больше его квартиры на Автозаводе. Тёмные шторы, ковёр с прожжённой дырой у камина, на полу фрак, брошенный комком. На тумбочке у кровати стояла пустая бутылка и лежала открытая серебряная пудреница. На её дне остались следы лилового порошка.
Громов взял пудреницу, понюхал. Тот самый сладко-горький запах. Он закрыл крышку и положил пудреницу в карман шёлковых штанов. Вещдок.
Потом встал и подошёл к зеркалу.
Из зеркала на него смотрел парень лет девятнадцати. Худой, бледный, с впалыми висками на тонком лице и синяками под глазами. Тёмные волосы слиплись на лбу. Красивый, даже слишком. Такие лица Громов видел на фотографиях пропавших мажоров, которых потом находили в чужих квартирах.
Он наклонился ближе и посмотрел на зрачки. Широкие, на свет реагируют вяло. На десне над левым клыком лиловое пятно. Пульс сто десять, не меньше.
Итак, сказал он себе тем же тоном, каким диктовал протоколы. Потерпевший, предположительно Алексей Николаевич, девятнадцати лет. Наркотическое опьянение средней тяжести, скорее всего передозировка. Жив. Пока.
А подполковник Громов, сорок семь лет, скорее всего, лежит сейчас в гаражном кооперативе «Моторист-3» под простынёй. И Рябцев пишет рапорт, путая время.
Он ждал, что сейчас накроет паника. Паника не накрыла. За двадцать лет он видел столько невозможных вещей, что ещё одна была просто ещё одной. Мать троих детей, зарезавшая мужа на кухне и затем дожарившая сырники. Дед, который пятнадцать лет жил по паспорту умершего брата. Подумаешь, чужое тело с лепниной.
Стук в дверь стал третьим.
— Войдите, — сказал Громов. Голос вышел сиплым, слишком молодым.
* * *
Вошёл старик в чёрном сюртуке. Высокий, прямой, будто через всю спину ему вставили линейку. Седые усы, шрам через подбородок. Память Алексея подсказала: Фёдор Ильич, дворецкий. Когда-то денщик отца. И ещё что Фёдор Ильич презирает Алексея тихо и вежливо, на вы.
Старик остановился у двери. Он смотрел не на Алексея, а на тумбочку, где должна была стоять пудреница.
— Ваше сиятельство, — сказал он, и голос дрогнул. — Князь Николай Петрович скончался нынче ночью. В кабинете. Лекарь говорит, сердце.
Внутри что-то сжалось. Не у Громова, у тела. Тело помнило отца и отозвалось странно: страхом, обидой и чем-то ещё, детским, от чего защипало в носу. Громов переждал это, как пережидают приступ кашля.
— Когда? — спросил он.
Фёдор Ильич моргнул.
— Нашли в шесть, когда несли кофе. Лекарь сказал, что часов пять уже как…
— Кто нашёл?
— Я, ваше сиятельство.
— Дверь была заперта?
— Нет. Их сиятельство никогда не запирали. — Старик посмотрел на него по-новому, внимательно. — Сидели в кресле. Как будто задремали.
Громов поднял с пола фрак, посмотрел на него и бросил обратно.
— Дайте что-нибудь надеть. Не это. И воды. Холодной, много.
Фёдор Ильич не двинулся. Громов понял почему: прежний Алексей сейчас либо рыдал бы, либо искал бы пудреницу. Либо и то и другое.
— Фёдор Ильич, — сказал Громов, и имя вышло само, без запинки. — Я знаю, что вы обо мне думаете. Наверное, вы правы. Потом обсудим. Сейчас мне нужны вода, штаны и кабинет отца. Именно в таком порядке.
Старик помолчал. Потом сказал «слушаюсь» и вышел. Сказал не так, как говорят надоевшему барчуку. Так говорят командиру.
* * *
Кабинет князя был на втором этаже, в конце длинной галереи с портретами. С портретов смотрели Зарецкие. Мужчины в мундирах, с одинаково тяжёлыми подбородками, и у каждого в ладони художник нарисовал огонёк. Фамильная примета. Громов шёл мимо и думал, что на доске почёта в райотделе лица были проще.
У двери кабинета стояли люди.
Высокий молодой мужчина в тёмном сюртуке, с тем же тяжёлым подбородком, что на портретах. Константин, подсказала память, средний брат. Наследник. Девушка лет шестнадцати, рыжая, с красными глазами, в чёрном платье, которое ей было великовато. Варвара. Сестра. У неё между пальцами проскакивали искры, мелкие, оранжевые, и она сжимала кулаки, чтобы их спрятать. Рядом с ними стоял сухощавый мужчина лет сорока, в сером сюртуке, с папкой под мышкой. Аркадий Штерн, секретарь отца. И лекарь, лысый, с саквояжем.
Когда Алексей подошёл, все замолчали.
— Явился, — сказала Варвара. Искры в её кулаке вспыхнули ярче. — Зачем? Посмотреть, что наделал?
— Варя, — сказал Константин, не глядя на неё.
Штерн шагнул навстречу, склонил голову.
— Алексей Николаевич. Примите мои глубочайшие… Это такое горе. Для всех нас. Если вам что-нибудь понадобится, в любое время…
У него были сухие тёплые руки и очень спокойные глаза. Громов пожал руку и ничего не ответил. За двадцать лет он привык: вежливые люди на месте смерти не лучше и не хуже невежливых. Просто на них тратишь больше времени.
Он вошёл в кабинет.
Князь Николай Зарецкий сидел в кожаном кресле у письменного стола. Голова чуть склонена набок, руки на подлокотниках. Крупный седой мужчина в домашней куртке. Действительно казалось, что он задремал над бумагами. На столе стояли лампа, стакан с остатками воды и маленькая стеклянная таблетница с серебряной крышкой.
Громов остановился на пороге и сделал то, что делал всегда и везде. Не стал ничего трогать. Стал смотреть.
И увидел.
Комната была в цветных разводах. Они висели в воздухе, как табачный дым в закрытой кухне, медленно, пластами. Густой тёмно-красный лежал вокруг кресла и по всему столу, старый, въевшийся в дерево и кожу. Отец. Громов понял это тем же чужим знанием. Бурые полосы, как засохшая глина, тянулись от двери к столу и от стола к шкафам с бумагами. Секретарь работал здесь каждый день. А у двери, совсем свежие, трепетали оранжевые искры. Варвара заходила сюда утром и не смогла себя сдержать.
Прежний Алексей ненавидел эту пелену в глазах. Громов знал это, как знал остальное. Дар первой ступени, искра в пальцах, а в придачу это: цветной туман везде, где кто-то колдовал. В академии от него болела голова. Отец сказал: «Бесполезно. Придаток к пустому месту». И Алексей гасил его лиловой пыльцой. С пыльцой туман уходил.
Бесполезно, подумал Громов. Ну-ну.
У него в Нижнем был эксперт-криминалист Борис Маркович, который за поллитра коньяка находил на месте преступления то, чего там вообще не могло быть. Половину раскрытых дел Громов был должен ему. Борис Маркович душу бы продал за такие глаза.
Он подошёл к креслу. Осторожно, ставя ноги туда, где был чистый паркет. Наклонился над телом.
Лицо спокойное. Губы чуть синеватые. На шее ничего, на руках ничего. Сердечный приступ, как в учебнике. Лекарю бы и в голову не пришло искать дальше. Громову тоже бы не пришло. Если бы не нить.
Из груди князя, из самой середины, где сердце, выходила тонкая фиолетовая нить. Тоньше волоса. Она не плавала, как остальные разводы, а стояла в воздухе натянутая, как леска. И цвет у неё был нехороший, с чернотой, как у синяка на третий день.
Громов провёл взглядом по нити. Она шла от груди к столу, мимо лампы, мимо стакана, и утыкалась в стеклянную таблетницу с серебряной крышкой.
Он выпрямился.
За двадцать лет службы Громов научился одному: самые надёжные убийства выглядят как естественная смерть. Пожилой мужчина, сердце, ночь, кресло. Такие дела не возбуждают. Их пишут одной строчкой и забывают.
— Что он принимал? — спросил он, не оборачиваясь.
Лекарь кашлянул в дверях.
— Сердечные пилюли, ваше сиятельство. Дигиталис с эфирной втяжкой, по моему рецепту. По одной на ночь. Но уверяю вас, причина смерти не в них, а в возрасте и…
— А кто их покупал?
В дверях помолчали.
— Я, — сказал Штерн. — Как и всё прочее для их сиятельства. В аптеке Феррейна, на Невском. А что, простите…
— Ничего. Спасибо.
Громов смотрел на таблетницу. Нить уходила в неё, сквозь стекло, и там, внутри, между белыми круглыми таблетками, слабо тлела фиолетовая точка. Одна из таблеток была не такая, как остальные. Осталось только понять, что именно она сделала с сердцем человека седьмой ступени. И кто её туда положил.
Он уже протянул руку, но вовремя остановился. Не сейчас. Не при всех.
— Алексей, — сказал Константин.
Громов обернулся. Брат стоял в дверях, заложив руки за спину. Вокруг него колыхался ровный, плотный красный туман. Пятая ступень, всплыло из чужой памяти. Академия с отличием. Гордость отца.
— Фёдор слышал, как ты кричал в этом кабинете. В полночь. — Константин говорил тихо и чётко, как зачитывают приговор. — Горничная видела, как ты выходил. Пьяный, с полосой на десне. А через час отец умер.
Варвара за его спиной перестала прятать искры. Они побежали у неё по запястьям, как рябь по воде. Штерн смотрел в пол.
— Сыскную я уже вызвал, — сказал Константин. — Будут к полудню. Постарайся до тех пор быть трезвым. Хоть раз в жизни.
Громов посмотрел на него. На плотный красный туман вокруг. На сестру с огнём на запястьях. На вежливого секретаря, который покупал таблетки. На князя в кресле, из груди которого тянулась нить цвета старого синяка.
Полчаса назад у него была одна новая жизнь. Теперь было ещё и дело. Замечательное дело, со всеми удобствами: труп, мотив, свидетели и идеальный подозреваемый.
Идеальным подозреваемым был он сам.
— Хорошо, — сказал Громов. — Пусть приезжают. Только в кабинет до их приезда никто не заходит. Никто. И ничего отсюда не выносит.
Константин приподнял бровь.
— Ты мне приказываешь?
— Я тебя прошу, — сказал Громов и прошёл мимо него в галерею. — Как брата. Пока.
Глава 2. Чужие руки
Воду Фёдор Ильич принёс в кувшине, ледяную, и Громов выпил полкувшина прямо из горлышка, стоя посреди спальни. Остаток вылил себе на голову над тазом. Старик смотрел на это с каменным лицом и держал на руке полотенце.
Одежда нашлась в гардеробной. Половина её была такой, что Громов её бы не надел и под дулом: бархатные жилеты цвета вишни, рубашки с бантами, какая-то накидка с перьями. В дальнем углу висел академический мундир, чёрный, с серебряными пуговицами. На лацкане след от споротого значка. Громов выбрал самое тёмное и простое: серые брюки, белую рубашку, чёрный сюртук. Всё сидело идеально и всё бесило, как чужая форма.
Фрак с пола он поднял и обыскал. Методично, карман за карманом, как обыскивал задержанных. Из левого внешнего: две монеты, мятый театральный билет, запонка. Из правого: пустой бумажный кулёк с лиловыми крупинками. Из внутреннего — сложенный вчетверо листок плотной бумаги с водяным знаком: огонёк в круге.
Развернул.
«Алексей. Зайди ко мне в полночь. Есть разговор. Н. З.»
Почерк был крупный, с нажимом, с длинными хвостами у «з». Память Алексея откликнулась сразу: да, отец. Так он писал на полях табелей: «Позор». И подписывался так же, двумя буквами с точками.
Громов держал записку за края и смотрел на неё долго. Из тумана в голове выплывали куски прошлой ночи. Обрывками, без порядка, как у свидетеля после пьянки.
Лестница, которая качается. Дверь кабинета, за ней лампа. Отец за столом с бумагами поднимает голову и смотрит с удивлением. Именно с удивлением, Громов теперь видел это чётко. «Ты что тут делаешь?» Алексей не понимает вопроса, и дальше всё идёт как всегда. Позор рода. Пустое место. Лучше бы ты вообще не рождался. Лучше бы я умер. Хлопок двери.
Отец был жив, когда Алексей уходил. Жив, красен и зол. На столе лежали бумаги с цифрами и карта с горами. Таблетница стояла у лампы.
Потом была спальня, пудреница и палец, который втирал лиловую пыль в десну. Раз, ещё раз, ещё. Пока всё не стало тихо.
Громов сложил записку.
— Фёдор Ильич. Князь часто писал записки домашним?
Старик нахмурился.
— Записки? Зачем? У них колокольчик. Позвонят, я иду, а потом сам зову, кого велено. За тридцать лет ни одной записки не помню. Они бумагу не любили, секретарю всё диктовали.
— А вчера он звонил, чтобы вы позвали меня?
— Нет. — Старик помолчал. — Вы сами пошли. Я подумал… простите. Подумал, денег просить.
Громов кивнул. Всё правильно. Кто-то подкинул парню записку отцовским почерком, и парень пошёл. Пьяный, обиженный, в полночь, чтобы его увидели и услышали. А отец удивился, потому что никого не звал. Классика. В Нижнем такое делали со смс с чужого телефона.
Он убрал записку во внутренний карман сюртука.
— Сейчас мы пойдём в кабинет, — сказал он. — Вы и я. Вы будете стоять у двери и смотреть, что я делаю. Каждое движение. Если потом спросят, расскажете честно.
— Константин Николаевич велели…
— Константин Николаевич спит. Я слышал, как он приказал подать ему коньяк в спальню. После такой ночи он два часа проспит. А Сыскная будет в полдень.
Фёдор Ильич посмотрел на него так, будто у Алексея выросла вторая голова.
* * *
В кабинете ничего не изменилось. Тело уже унесли в соседнюю комнату и накрыли простынёй. Кресло стояло пустое, с вмятиной в коже. Фиолетовая нить побледнела и теперь висела над столом оборванная, как паутина, когда паука уже смахнули. Одним концом она всё ещё уходила в таблетницу.
Искры Варвары у двери погасли. Бурые следы секретаря лежали на прежних местах: дверь, стол, шкаф, снова стол. Они были старые, въевшиеся в ковёр. Громов заметил себе: если след глубоко сидит в вещах, он старый. Если плавает сверху — свежий. Рабочая гипотеза. Проверить.
Он подошёл к столу и достал из кармана чистый носовой платок.
— Смотрите, Фёдор Ильич. Я беру таблетницу через платок. Открываю. Считаю.
Таблеток было девять. Восемь белых, ровных, с выдавленной буквой «Ф». И одна такая же с виду, с тем же «Ф», но громовские новые глаза видели внутри неё фиолетовую точку. Как осколок стекла в сахаре.
— Девять, — сказал он вслух. — Считаете со мной?
— Девять, — хрипло согласился старик из дверей.
Громов выкатил фиолетовую таблетку на платок, сложил уголки и убрал свёрток в нагрудный карман. Крышку закрыл. Таблетницу поставил ровно в пыльный кружок на сукне, где она стояла.
— Восемь, — сказал он. — Запомнили?
— Ваше сиятельство. Вы же… Это же улика. За такое…
— За такое меня можно и посадить, да. — Громов повернулся к нему. — А теперь послушайте. В полдень приедет Сыскная, посмотрит на старика с больным сердцем и запишет «естественная смерть». Или посмотрит на меня и запишет «отравление, подозреваемый младший сын». Потом через три дня дело заберёт Родовая коллегия, и всё, что лежит на этом столе, уедет в их подвал. Оттуда ничего не возвращается. Это вы знаете лучше меня.
Старик молчал. Знал, видимо.
— Убили его этой таблеткой, — сказал Громов. — Не магией, не даром. Таблеткой. Положили её туда заранее и ждали, когда он до неё доберётся. Вчера ночью добрался. А чтобы было на кого подумать, меня позвали сюда запиской. И вы первый сказали Константину, что мы ругались. Всё правильно, вы не могли не сказать. На это и рассчитывали.
— Откуда вы… — Фёдор Ильич остановился. — Как вы знаете, какую таблетку брать? Они же одинаковые.
Громов подумал, сколько можно сказать. Решил, что правду, но только наполовину.
— У меня дар видеть следы. Вы знаете. Отец считал его бесполезным. А я его травил. — Он достал из кармана пудреницу, показал и убрал. — Сегодня не травил. И оказалось, что он не такой уж бесполезный.
Старик смотрел на пудреницу в его руке. Потом на его лицо. Потом на руки.
Громов проследил за его взглядом и тоже посмотрел на свои руки. Он держал их как всегда на осмотре: чуть на отлёте, ничего не касаясь. Так держат руки люди, которых долго учили не оставлять отпечатков.
— Алексей Николаевич, — сказал Фёдор Ильич очень тихо. — У нас в полку был следователь. Гладышев. Вот он так же стоял. И так же считал вслух, чтобы понятые слышали. А Алексей Николаевич вчера не знал, что такое понятые.
Громов ничего не ответил.
— Вы воду пьёте, а не пыль, — продолжил старик. — На меня смотрите как на свидетеля. Отца потеряли, а слезинки не проронили. Извините. Кто вы такой?
В тишине было слышно, как внизу, на набережной, звенит трамвай. Громов долго смотрел на старика. Можно было соврать. Изобразить горе, проснувшуюся совесть, что угодно. Старик бы не поверил, но сделал бы вид. А потом, в самый ненужный момент, рассказал бы об этом утре тому, кому не надо.
За двадцать лет Громов усвоил: свидетеля, который тебя раскусил, лучше сделать сообщником.
— Тот, кто найдёт убийцу князя, — сказал он. — Это сейчас главное, Фёдор Ильич. А кто я такой, расскажу потом. Когда мы будем друг другу доверять. Договорились?
Старик постоял. Потом перевёл взгляд на пустое кресло с вмятиной в коже.
— Я с князем тридцать лет, — сказал он. — С Туркестана. Он меня из-под лошади вытащил, когда нас огнём накрыло. Сам тогда обгорел. — Он провёл пальцем по шраму на подбородке. — Если вы его… если вы того, кто его… Воля ваша. Я ваш.
— Хорошо. Тогда первое задание. — Громов кивнул на стол. — Кто заходил сюда за последнюю неделю. Все. Слуги, гости, посыльные, полотёры. Кто приносил таблетки из аптеки и когда. И ещё. Отец ездил куда-то на прошлой неделе?
Фёдор Ильич удивлённо поднял брови.
— На копи. На Урал. Вернулись в субботу, сами не свои. Ни с кем не говорили. Откуда вы…
— На столе вчера лежала карта с горами, — сказал Громов. — А сегодня её нет.
Он обвёл стол взглядом. Лампа, стакан, таблетница, чернильный прибор. Аккуратная стопка чистых листов. Ни цифр, ни карты, ни одной бумаги с цифрами. А вчера их были горы.
Поверх чистых листов, самым верхним слоем, как пудра на скатерти, лежал свежий бурый след. Не въевшийся. Сегодняшний.
А секретарь, говорили, всё утро стоял у двери и внутрь не заходил.
Глава 3. Надзиратель Лемке
Сыскная приехала в двенадцать сорок. Громов видел из окна библиотеки, как у подъезда остановился казённый эфиромобиль, тёмно-зелёный, с гербом на дверце и помятым крылом. Из него вылез полный пристав в шинели, за ним мальчик-городовой с деревянным ящиком на ремне. А последней вышла женщина.
Высокая, в сером пальто и фетровой шляпе, без зонта, хотя сыпал мелкий петербургский дождь. Она не стала ждать, пока пристав доберётся до двери. Прошла вперёд и подняла голову, оглядывая фасад. Взгляд скользнул по окнам и на секунду задержался на окне библиотеки.
Громов не отошёл. Пусть видит.
Полчаса они ходили по дому. Пристав громко соболезновал Константину, мальчик-городовой открыл ящик и достал прибор с трубкой и стрелкой. Память Алексея подсказала название: эфирометр, в народе «нюхач». Мальчик водил трубкой над креслом, над столом, над телом. Стрелка лениво качалась и показывала одно и то же: фон дома огненного рода, ничего особенного.
Громов смотрел с порога, как трубка проходит сквозь фиолетовую нить и ничего не замечает. Так металлоискатель проходит над керамическим ножом.
Потом его позвали.
* * *
Допрашивала женщина. Пристав посидел минуту, покашлял, сказал «ну-с, ведите, Мария Карловна» и ушёл пить чай с Константином. Они остались в библиотеке вдвоём, за столом с зелёной лампой.
Вблизи ей было лет тридцать. Светлые волосы под шляпой собраны туго, по-деловому. Серые глаза, лёгкая горбинка на носу, губы без помады. Пальто хорошее, но старое, перелицованное: петли на другую сторону. На ботинках аккуратно замазанные ваксом трещины. На среднем пальце правой руки чернильная мозоль. Дара вокруг неё не было совсем, ни цветного пятнышка. Первый человек в этом доме, рядом с которым воздух был просто воздухом.
Мещанка, подумал Громов. Живёт на жалованье. Пишет много, сама, секретаря нет. И её одну прислали на смерть князя седьмой ступени. Интересно почему.

