Читать книгу Право мёртвой руки (Глеб Ратников) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Право мёртвой руки
Право мёртвой руки
Оценить:

3

Полная версия:

Право мёртвой руки

— Мастер, — сказал он. — Я кабальный. Мне три года осталось. Три года и сорок один день.

— Знаю, — сказал Хальс. — Я подписывал запись. Тебя повесят, если поймают. А не дашь руку — повесят завтра утром за то, что сидел со мной взаперти, когда я умирал. Ирвин скажет, что ты подлил мне в чай. Ведер подпишет. Видишь, я ещё считаю. Не так плохо, как думал.

Внизу застучали сапоги. Много. Звякнуло железо.

— Дай руку, Ровен. Это не приказ. Приказывать тебе я больше не буду.

Ровен вытер ладонь о штаны. Отвар на ней подсох и лип. Три года и сорок один день. Он отдал их, не досчитав, и протянул руку, не зная, как её держать: сверху, снизу, по-лекарски или по-купечески, с размаху. Хальс решил за него. Пальцы у хозяина были холодные и сухие, но держали ещё крепко, как клещи.

— Кейр, — сказал Хальс.

И потом, отдельно, окликом через двор:

— Ровен.

По лестнице подняли что-то тяжёлое. В дверь ударили обухом, и дуб глухо крякнул.

— У петель! — сказал за дверью Ведер. — Рубите у петель, замок не трогать!

Второй удар. Третий. Щепа брызнула внутрь у верхней петли.

Хальс не отпускал руку. Он сидел, закрыв глаза, и дышал. Вдох длинный, выдох короткий, потом пауза. Каждый раз Ровен ждал, придёт ли следующий вдох.

— Мастер. Почему я?

— Потому что ты дочитаешь, — сказал Хальс, не открывая глаз. Очень тихо. — Со строки сорок. Не забудь.

Вдох.

Выдох.

Удар топора.

Пауза.

Раз. Два. Пять. Десять. На двенадцати Ровен понял, что вдоха не будет, а на четырнадцати ему обожгло ладонь.

Сначала ладонь, будто он сунул руку в котёл, где варят бельё, и не вынул. За ладонью запястье: медный браслет стал горячим, как подкова из горна. Оттуда жар пошёл вверх, по внутренней стороне руки, к локтю, медленно, огнём по фитилю. Ровен хотел выдернуть руку и не смог. Пальцы мёртвого держали так же крепко, как пальцы живого.

Во рту стало горько и солоно, как от монеты на языке. Звенело в ушах. Через звон он слышал удары топора, крики, плач Берты внизу, а сквозь всё это — другое. Тихий, вежливый, многоголосый щелчок, во всём доме разом, со всех сторон. Так поворачивают головы.

Светец над креслом разгорелся в полную силу. Под полом загудели грелки. Маска ледника повернулась к Ровену.

Он посмотрел на руку. Под кожей, от запястья к локтю, шла сетка. Тонкая, серебряная, как паутина на рассвете, когда на ней роса. Сетка тлела.

Хальс разжал пальцы.

Ладонь у хозяина стала просто ладонью: серая, сухая, с жёлтыми ногтями. Кольца погасли, и шесть ровных обручей стали шестью светлыми полосами на коже, следами от снятых браслетов. Мёртвых окольцованных при пустых не раздевали, и ни один пустой в Брине этих полос не видел.

Он больше не был пустым.

У двери крякнула верхняя петля.

Ровен встал. Ноги держали, рука горела, но двигалась. Словник он сунул за пазуху, градусник в карман. Ледник закрыт, чашка в нём; дверь держится на нижней петле и на замке, который откроется только по слову хозяина, а хозяин уже ничего не скажет. Ледник откроет только печать по имени Тессаль, и печать по имени Тессаль была теперь у него в руке. Он отвернулся от ледника к окну.

Окно спальни выходило на Рыбный канал. Второй этаж, под окном каменная бровка шириной в ладонь и вода, чёрная, в конце осени холодная, как в погребе. Шпингалет не открывали с весны, и Ровен сорвал его вместе с гвоздём.

Пахло тиной и дымом. Над крышами, на Скалльском холме, горел огонь столпа, ровный, жёлтый, далёкий. Ровен видел его из этого окна каждую ночь, сколько себя помнил в доме, и ни разу о нём не думал. Столп, хозяйская башня выше любого собора, держал погоду над всем краем и записывал каждую команду, отданную под ним: чья печать, где, когда.

Нижняя петля сдалась.

Он не обернулся. Встал на подоконник, как вставал, когда мыл стёкла, прижал к груди горящую руку и шагнул в темноту.


* * *


Вода была такая холодная, что из головы вышибло всё, кроме неё.

Ровен ушёл под воду с головой, ударился плечом о сваю, вынырнул, хватая ртом воздух, и снова ушёл, потому что в окне наверху вспыхнул свет. Под водой он доплыл до каменного устоя, где канал подныривал под соседний дом, и прижался к нему, выставив над водой нос и глаза.

Отсюда было видно окно и людей в нём, и слышно было всё.

— Эдмер! — визжал Ирвин. — Эдмер, ради Хозяев…

Короткая тишина. Потом Ирвин закричал по-другому — высоко, сорванно, на одной ноте:

— Пустая! Ведер, она пустая! Рука пустая, холодная, где… Где он?! Где этот…

— Не трогайте тело, — сказал Ведер.

— Он её украл, он…

— Я сказал: не трогайте тело, господин Хальс. Отойдите. Теперь это дело Реестра.

В окне появилась седая голова. Ведер стоял спокойно, руки за спиной, и смотрел вниз, на канал. Смотрел так долго, что Ровен перестал дышать и чувствовал только холод, поднимавшийся от ног к груди, и горячую, как головня, руку у сваи.

Ведер и теперь не повысил голоса. Он сказал кому-то внизу, на тёмной набережной, тем же тоном, каким просят подать плащ:

— Клаас. Он в канале.

С набережной ответили весело, почти радостно:

— Понял, ваше кольцо.

И щёлкнула, натягиваясь, тетива.

Глава 3. Решётка

Болт ударил в воду в двух шагах от головы, коротко и зло, и брызги долетели до лица.

Ровен нырнул. Под водой не было ничего: ни света, ни верха, ни низа, один холод, от которого сводило челюсти. Он грёб, пока хватало воздуха, и вынырнул под аркой соседнего дома, между двумя сваями в слизи.

— Э-эй, чтец! — крикнули с набережной. Голос был молодой, весёлый, с хрипотцой, будто человек много смеялся и мало спал. — Ты плаваешь, как топор! Я тебя по пузырям вижу!

Набережная Рыбного канала шла по правой стороне, выше воды на рост человека. Вдоль неё на столбах стояли светцы, по одному на двадцать шагов, белые, с золотыми колпаками. Ночью они горели вполсилы, но вода под ними блестела, и всё, что по ней плыло, было видно сверху.

Человек с арбалетом был невысокий, широкий, в куртке нараспашку, и борода у него под светцом отливала медью. Шёл он не торопясь и на ходу натягивал тетиву воротом. За ним шёл второй, с фонарём, длинный и сутулый.

— Слышь, чтец, — сказал рыжий. — Я тебе честно скажу, я добрый. Мне ж не ты нужен, мне рука твоя нужна. Тёплая. Вылезай, подержимся и разойдёмся.

Длинный засмеялся. Рыжий — нет. Он смотрел на воду и ждал ответа, потому что по голосу ищут быстрее, чем по пузырям. Ровен промолчал.

До городской стены было шагов четыреста. Ровен знал это точно, каждую неделю он носил хозяйское бельё к прачкам у Водных ворот. На ночь ворота закрывали так, что без приказа магистрата их не открыл бы и пятый круг. Зато в левой стене канала, у самых ворот, сидела решётка водостока. Белая, с золотым замком.

Замок. С замком справится и первый круг.

Он оттолкнулся от сваи и поплыл вдоль левой стены, в тени, где свет с набережной ложился на воду одной полосой.

— Вижу, — сказал рыжий почти ласково. Тетива щёлкнула.

Болт вошёл в воду там, где только что было плечо. Ровен нырнул, проплыл сколько смог и вынырнул прямо в полосу света. Ближний светец стоял на набережной почти над ним, шагах в десяти. Следующий — шагах в двадцати пяти.

Как это делается, он знал лучше любого в Брине, кроме покойного хозяина. Читал вслух много лет, по слогам и целиком, с ударениями и паузами. Палец на машину. Слово. И круг, которого должно хватить.

Он поднял из воды руку и вытянул палец к светцу. Рука горела, сетка под кожей тлела.

— Сэл, — сказал он хрипло. В рот попала вода. — Сэл тум.

Сначала не случилось ничего.

Потом в ладони стало тепло, совсем чуть-чуть, как от кружки с чаем. Ближний светец мигнул и погас.

«Освещение отключено, — сказал над водой женский голос. — Просим соблюдать осторожность».

Он сказал свету «спи», и свет уснул. Ровен засмеялся в воду, коротко, будто кашлянул.

Над ним на набережной стало темно. Остался фонарь длинного, жёлтое пятно, в котором было видно одного длинного.

— Ого, — сказал рыжий. — Чтец-то у нас зажигает. То есть гасит. — Он помолчал. — Слышь, Кобыла. А ведь это плохо. Это, выходит, уже у него.

— Клаас, ну его, а? — Длинный говорил в нос, тягуче. — Ночь же. Завтра стража сама…

— Завтра стража за него двести марок получит, а мы с тобой — по шее. Свети на воду, дурак.

Ровен плыл. К жару в руке прибавился второй: налились щёки, лоб и уши. В книгах это звали первым жаром и писали о нём спокойно, между строкой о соли и строкой о сне.

Плыл он отрезками. Ждал, когда длинный отвернёт фонарь, и проходил кусок под самой стеной, в тени. Пальцы гребли не вместе, каждый сам по себе. Где-то на середине канала он погасил ещё один, ближний. Следующий стоял шагах в сорока, и жест ушёл в него впустую, ладонь обдало прохладой. Отказ. Первый круг достаёт на тридцать шагов, дальше команда не доходит, Ольден, том первый, страница девятая. Выходит, проснулся один первый. Или не один, а с сорока шагов не разберёшь.

— Он считает, — сказал рыжий из темноты, ровно напротив. Он шёл с Ровеном шаг в шаг. — Слышь, чтец. Я тоже считать умею. За мёртвого тебя мне дадут двести марок. А если ты помрёшь, пока я тебя за ручку держу, мне платить уже никто не будет. Я сам буду платить. Кому захочу.

Ровен грёб дальше.

У Водных ворот было светло, на башнях горели высокие огни, до них он не дотянулся бы и с четвёртым кругом. В полосе этого света, на каменной бровке у решётки, стоял пёс.

Псы ходили по каналам ночами, по одному на участок. Ростом с крупную овчарку, только длиннее и ниже, белые, на шести тонких ногах, с маской вместо морды. Маска у них была ласковая, почти улыбающаяся, и людей они не трогали никогда.

Сейчас пёс смотрел прямо на Ровена.

Маска повернулась плавно, с тихим фарфоровым щелчком. В прорезях, где у живого были бы глаза, загорелся золотой огонёк.

«Добрый вечер, — сказал пёс. — После десятого колокола находиться у Водных ворот запрещено. Просим вас вернуться. Благодарим за понимание».

Ровен перестал грести и чуть не ушёл под воду.

Тридцать один год машины смотрели сквозь него, а эта посмотрела в лицо и пожелала доброго вечера. Рыжий, болты, хозяин в кресле с пустой ладонью — всё это на пару ударов сердца куда-то делось.

— Ладно, — сказал он псу. Зубы стучали. — Добрый.

До решётки оставалось десять шагов. Пёс стоял на бровке и не уходил.

Правило Ровен знал, как всякий, кто дочитал Ольдена дальше первого тома. Печать переходит целиком, но новое тело берёт её не всю: один круг, редко два, остальное спит до срока, «как зерно в амбаре». Шесть кругов хозяина лежали теперь в нём, а сколько проснулось, ни в одной книге не написано, это узнают на деле. Псы — второй круг. Отойдёт — значит, два, и до решётки можно плыть спокойно. Не отойдёт — придётся мимо. Лучше узнать это сейчас, на псе, который вежливо просит уйти, чем потом, на машине, которая просить не станет.

Он указал на пса.

— Тум.

Ладонь обожгло холодом. Пёс не шелохнулся. «Просим вас вернуться».

Ровен посмотрел на руку. Сетка шла от запястья до локтя, а у самого запястья, под ней, проступало кольцо. Тонкое, ровное, одно. Шесть кругов лежали в нём, как зерно в амбаре, а молоть пока можно было один.

— Хорошо, — сказал он. — А так?

Он указал на решётку, на золотой замок в двух пальцах под водой.

— Арн. — Открыть.

Тепло. Глухой щелчок. Решётка дрогнула и отошла от камня на ладонь, и из черноты за ней пахнуло сырым камнем и гнилью, сладковато, как из погреба, где перезимовала репа.

«Доступ открыт. Хорошего пути».

— Вон он! — крикнул длинный, и фонарь качнулся к воротам.

Пёс шагнул к краю бровки. «Просим вас вернуться». Он не прыгал и не скалился, нечем было. Он просто шёл к Ровену на шести ногах, не торопясь, и что он сделает, когда дойдёт, в книгах написано не было.

Ровен рванул решётку на себя. Она была тяжёлая и гладкая, пальцы соскальзывали. Он протиснулся в щель боком, ободрав грудь о край, и оказался в темноте, по пояс в воде.

Пёс стоял у решётки снаружи. Маска смотрела сквозь прутья.

Ровен указал на замок изнутри.

— Тум.

Решётка закрылась с тихим стуком. «Доступ закрыт. Нарушение устранено. Хорошей ночи».

Пёс постоял ещё. Потом золотой огонёк погас, маска отвернулась к воде, и пёс пошёл по бровке прочь, к Рыбному мосту.

Болт прошёл между прутьями, когда Ровен уже отворачивался. Ударил в левое плечо вскользь, боком. Рубаху рвануло, по руке потекло тёплое.

— Ах ты ж, — сказал рыжий за решёткой. Голос у него был огорчённый, как у человека, опоздавшего на паром. — Ну ничего. Ничего, чтец. Сток у нас выходит к реке, а река одна. Я подожду. Я терпеливый.


* * *


Через двадцать шагов вода опустилась до колен, ещё через двадцать пол пошёл вверх, и под ногами остался один жёлоб посередине, по которому медленно текло тёплое и густое. Что именно, Ровен старался не думать.

Сток под Брином строили хозяева. Стена гладкая, как изнутри чашки, выше жёлоба сухая. Свод круглый, чуть выше головы. Света не было совсем, звука тоже, кроме воды под ногами и собственного дыхания.

Он шёл, держась рукой за стену, и считал шаги. Больше вслепую делать было нечего.

На сотом стена слева разошлась: развилка. Из левого хода тянуло тёплым воздухом и низким ровным гулом. Из правого — холодом, с улицы. Ровен свернул направо.

Под рукой что-то шевельнулось и с писком побежало по пальцам. Он не закричал только потому, что стиснул зубы раньше.

«Внимание, — сказал над головой женский голос, так близко, что Ровен присел. Говорил свод, где-то в нём сидела ещё одна маска. — Плановая очистка этого участка — через два часа. Просим освободить трубы. Благодарим за сотрудничество».

Эхо унесло голос вглубь. Что такое очистка в стоке, Ровен не знал. Зато он видел сегодня, как машины Брина объезжают капусту на Солёной. Он пошёл быстрее.

Плечо заболело, когда он перестал о нём думать. Кровь не останавливалась, рукав прилип к руке. В голове само собой всплыло: «Нечистоты в ране хуже железа». Лекарский справочник, том второй, читал Хальсу, когда тот порезал палец.

На четырёх сотнях с лишним он сбился со счёта. Начал заново и сбился снова.

Выход он почувствовал раньше, чем увидел: в лицо подуло холодным и мокрым. Потом впереди посерело, и в сером проступила решётка, такая же белая, с золотым замком. Перед ней на камне лежал плоский обкатанный голыш. Им, видно, подпирали решётку, чтобы не закрывалась, и кто-то этой дорогой ходил. Сегодня голыш лежал рядом, а решётка была заперта.

За прутьями шумела вода, большая, широкая. Сайма.

Ровен поднял руку к замку и не сказал ничего.

Сколько у него осталось, он не знал. Новичок жжёт соль втрое, так было в книгах. Он отдал сегодня шесть команд, четыре прошли, эта будет седьмой. У окольцованных есть градусник для жара, а весов для печати нет, и сколько соли ушло, а сколько ещё лежит в нём, он мог только гадать.

Позади, далеко в темноте, загудело. Сначала тихо, потом громче. Гул шёл по стоку, и в нём был звук, какого Ровен раньше не слышал, сухое шуршание, будто по камню разом шли тысячи маленьких ног.

«Начинается плановая очистка, — сказал свод. — Просим освободить трубы».

Два часа, сказал свод. Даже со сбитым счётом Ровен не прошёл и шестисот шагов, двух часов тут не было. Свод соврал или сбился, как он сам.

— Арн, — сказал Ровен замку.

Жар ударил сразу, толчком, от ладони в голову. Перед глазами поплыли зелёные круги. Щелчок был такой слабый, что Ровен его чуть не пропустил. Он толкнул решётку раненым плечом и от боли чуть не сел. Решётка подалась.

«Доступ открыт. Хорошего пути».

Он вывалился на камни под стеной, на мокрый, хрустящий от инея ил, и откатился в сторону. Через несколько ударов сердца из решётки, у самых его ног, хлынуло. Сначала вода, потом серое, мелкое, густое, что текло с водой вперемешку и шуршало. Мошка. Мелкие хозяйские машины, которые чистят и чинят всё хозяйское, тысячи белых точек размером с горошину. Они высыпались в реку, забурлили у берега, потом потянулись назад, по камню, в трубу. Через минуту на камнях не осталось ничего, даже ила. Камень был чистый и белый.

Ровен смотрел на это с трёх шагов, и колени у него тряслись. Одна мошка сидела на рукаве. Посидела, повернулась и упала в реку.

Решётку он закрыл ногой, по-простому.


* * *


Он шёл вдоль Саймы, пока не перестал видеть городскую стену, а потом ещё столько же, вверх по течению, прочь от Портовой арки, где главный сток Брина выходил к реке и где его, конечно, ждали. Под ногами были грязь, сухой камыш и иней.

У старой лодочной будки, без двери и без крыши, он сел на камень. Сколько просидел, не знал. Долго: мокрая рубаха на нём успела задубеть.

Плечо он замотал полосой от подола. Рана была неглубокая, длинная. Он промыл её речной водой, пока руки ещё слушались. Больше сделать было нечего.

Потом снял браслет.

Медный, в палец шириной, на заклёпке. Он сидел на запястье так плотно, что под ним не росли волосы. Ровен нашёл камень с острым краем, подсунул под край браслета и бил другим камнем по заклёпке, пока она не сломалась. Бил долго. Два раза попал по руке. Браслет разошёлся и упал в иней, а под ним открылась полоса кожи, белая, как рыбье брюхо, с красным следом от края.

На эту полосу он смотрел дольше, чем на сетку выше.

Он поднял браслет — 1214, дом Хальс — и бросил в Сайму. Браслет ушёл без звука.

Над рекой понемногу серело. Ровен достал градусник. Футляр из рога выдержал воду, стекло было целое. Он сунул градусник под мышку, под мокрую рубаху, и считал до трёхсот, как велел хозяин, когда мерил себе жар после кашля. Потом поднёс к глазам. Серебряная нить стояла на тридцать восьмой черте и на шести делениях после неё.

Тридцать восемь и шесть. По книгам — рабочий жар. Книги, правда, не знали ни канала, ни стока, ни болта. Половину делений Ровен отписал плечу и решил, что к вечеру будет хуже.

Он пересчитал. Три слова за ночь. «Сэл тум» — светцам, трижды, и в третий раз до светца не достал. «Тум» — псу: отказ. «Арн» — двум замкам, у Водных ворот и у реки. «Тум» — решётке изнутри. Три слова, семь команд, две не прошли. Записать было нечем и некуда, и он повторил всё трижды, чтобы не забыть.

Не сходилась соль. Семь команд, пять прошли. А новый носитель получает печать пустой, как новый кошелёк. Соль ложится в запас во сне, после того как её съешь, и пока новый носитель не поел и не выспался, он не отдаст ни одной команды. Первый закон, дети окольцованных учат его наизусть. Ровен читал его хозяину в прошлом году, и хозяин сказал: «Скучно. Дальше».

Соли у Ровена не было никогда, ни грамма. Соль была у хозяина, по особой записи, по сто шестьдесят граммов в месяц. В последний месяц — дважды.

Дальше в той же книге, мелким шрифтом, для лекарей, стояло ещё одно правило. Соль, которую проглотил пустой, из тела не выходит. Она оседает в костях и лежит там без пользы, пока в тело не придёт печать, а печать забирает её в первую же минуту, сколько бы её там ни лежало. Лежит обычно немного: щепоть, которую пустой проглотил по ошибке. Ровен тогда ещё подумал: какой пустой станет есть соль по десять грошей за грамм?

Кружка мутной воды. Горькой, с мелом. Каждый вечер, перед сном, три недели. «Не морщись. К сорока голос садится».

Голос был ни при чём. Горечь и мел — белая соль из хозяйского ларя. Хозяин его солил. Три недели, загодя, когда ни бутылки, ни Ирвина, ни сонного корня не было и в помине. Знал или ждал. Считал на год, а вышло на три недели.

Ровен поднял голову.

Над рекой, на Скалльском холме, за стеной и крышами, горел огонь столпа. Отсюда он был маленький и ровный, как огонёк в чужом окне.

Где-то под тем огнём, в камне, сейчас стояли пять новых строк, одна под другой. Шестьсот лет никто не узнавал из этих строк ничего неожиданного.

Ирвину эти строки не страшны. Ирвин скажет, что сам гнался за убийцей по набережной и гасил фонари, а Ведер подпишет. Страшны они были одному Ровену.

Теперь там было записано, что печать Эдмера Хальса гасила фонари на Рыбном канале через четверть часа после его смерти.

Глава 4. Притолока

Первые две мили после будки Ровен помнил по шагам, дальше — по межевым камням, их было одиннадцать. Двенадцатого он не нашёл.

Он шёл вверх по Сайме и повторял вслух, чтобы не перепутать: слева река, справа поле, сзади город. Слева река. Справа поле. Жар ходил волнами. Горели щёки, потом холодело в спине, и зубы принимались стучать сами, без спросу, как ставни на ветру. Плечо под тряпкой дёргало на каждом шаге. Иней на траве растаял, потом лёг снова, а сколько прошло между двумя инеями, Ровен сказать не мог.

У изгороди из жердей он сел перевязать тряпку. Встать не получилось.

Пахло козами и дымом. Кто-то жевал над самым ухом, мокро и равнодушно. Он открыл глаза, увидел жёлтый козий глаз с поперечным зрачком и закрыл снова.

А там его взяли под мышки.

Руки. Чужие, твёрдые, тянули вверх, и Ровен рванулся так, что опрокинулся на бок, сунул левую руку под себя, под живот, в грязь, и прижал всем телом.

— Не держите, — сказал он. — Не берите за руку. Не надо за руку.

— Да на что мне твоя рука, — сказал над ним женский голос, старый и сухой. — Своих две. Вставай, а то волоком потащу. Волоком — дольше.


* * *


Дальше были куски.

Потолок из жердей, а между жердями пучки травы, вниз головами, как повешенные. Запах полыни и дыма. Горшок у губ, горячий, и в горшке горькое, и Ровен пил, потому что пить хотелось сильнее, чем не хотелось горечи. Голос хозяина, ровный, без выражения: «Дальше». И Ровен читал дальше, в темноту, по памяти, том первый, страница девятая, первый круг достаёт на тридцать шагов, и кто-то сказал «тише», и он сказал «простите, мастер». Потом был стук, долгий, мерный, как будто рубили дуб у петель, и Ровен сжимал в кулаке чужие пальцы, холодные, сухие, а это была не рука, это был край одеяла. Потом пришёл женский голос, не старухин, а тот, тёплый, из-под маски, которым уговаривают ребёнка выпить лекарство: «Просим сохранять спокойствие. Просим сохранять спокойствие. Просим…» — и Ровен переводил, хотя переводить тут было нечего, и не мог остановиться, и считал удары сердца в больном плече, и сбивался на четырёхстах с чем-то, и начинал заново.


* * *


Проснулся он от голода. Такого, будто в животе развели печь и топили её им самим. Ровен лежал на лавке у стены, под овчиной, и смотрел на очаг. На очаге стоял горшок, от горшка пахло пшеном и козьим молоком.

У очага сидела старуха. Высокая, костлявая, в сером платке до бровей, руки длинные, тёмные, узловатые. Она толкла что-то в ступке. На шнурке у неё на шее висели два шарика жёлтого воска, каждый с ноготь.

— Проснулся, — сказала она, не оборачиваясь. — Есть хочешь. Бес твой есть хочет.

Ровен посмотрел на левую руку. Рукав рубахи отрезан по плечо, плечо перевязано чистым полотном. Ниже, от запястья к локтю, шла сетка, серая сейчас, тусклая. У запястья — кольцо. Над кольцом — белая полоса от браслета.

Прятать было поздно. Он и не стал.

— Сколько я спал?

— Два дня, — сказала старуха. — Третий начался. Ешь.

Она поставила горшок на лавку рядом с ним, а ложку не дала. Ровен подождал ложку, не дождался, взял горшок обеими руками и стал есть через край, а когда каша пошла туго, полез пальцами. Он знал, как это выглядит, и не мог остановиться. Двадцать два года он ел на кухне, после хозяина, аккуратно, не торопясь, чтобы кухарка не сказала, что кабальных кормят как свиней. Каша кончилась. Он вытер горшок пальцем и облизал палец.

— Простите, — сказал он.

— Не ты ешь, — сказала старуха. — Он ест. — Она кивнула на руку. — У моего брата по вере в Ольхах сын был бесноватый, вот так же ел. Пока не помер.

— От чего помер?

— От беса.

Ровен поставил горшок на пол.

— Вы из Глухих, — сказал он.

— Мать Ода. Из Глухих.

О Глухих он знал то же, что весь Брин. Деревенская секта, упрямая. Машины у них бесовщина, пение машин — бесов голос, кто слушает, тот пропал, и потому, когда мимо идёт машина, Глухие затыкают уши воском. Вот этим, на шнурке. Окольцованные — бесноватые, бес вошёл в них через руку. Реестр — бесов писарь. В Брине над этим смеялись в балаганах, а Реестр Глухих не трогал: от людей, которые сами затыкают уши, вреда нет. А ещё, шёпотом и не в балаганах, говорили, что Глухие прячут беглых. Кабальных, должников, солдат.

— Почему вы меня не отдали? — спросил он.

— Кому?

— Хоть кому.

Мать Ода вытряхнула из ступки зелёную кашицу на тряпицу и подошла. От тряпицы пахло мёдом и тысячелистником.

bannerbanner