
Полная версия:
Рябиновый берег
А незваный муж все ел и ел.
Наконец насытился и стал еще больше, аж кафтан на плечах затрещал. Вытер пальцы с тщанием приличного человека. Да у него обе руки, с облегчением поняла Нютка. То не старый Басурман. Не хромает – значит, и не Третьяк.
– Иди к мужу своему, – велел он, посадил Нютку на колени и запел колыбельную песню. Да странную: там все про голубя и голубку, про хвосты да крылья.
Потом целовал ее, гладил от самого затылка до места, где заканчивалась податливая спина. Сначала легко, невесомо, потом все настойчивей, вдавливая пальцы в ее плоть. «Жена, жена», – повторял на ухо.
Нютка проснулась, со стыдом вспоминая, что привиделось. Ее окружала безбожная тьма, далеко еще было до рассвета. Нютка вновь видела мужа. Он то гладил ее, то бросал, то умирал в глубоком овраге. И всякий раз, очнувшись ото сна и испив воды, думала, что сны вещие.
Так в маете и видениях Нютка провела немало времени. В зимовье потрескивали поленья, пахло дымом, похлебкой, вчерашним жженым хлебом, и она все не могла вынырнуть из глубоких снов, пыталась понять, знает ли того мужа. А он отворачивался и облачался в сумеречный кафтан.
* * *Давно настал день. Нютка поднялась, испила водицы, поняла, что в зимовье осталась одна – Басурман, видно, ранним утром пошел на охоту.
Узница – да без стражей. Всякая дура бы попыталась бежать.
Э-эх…
Только Нютка давно поумнела. Недели две назад отыскала старые лыжи, приладила их, доковыляла до первой березы, упала, не скоро поднялась. Пошла в своих котах[7], оскальзываясь на каждом шагу, услышала вой недалеко от себя – и со всех ног бросилась в зимовье. До самого вечера отдышаться не могла. Басурман понимающе хмыкнул, увидав размокшие коты, что сушились возле очага.
Нютка тогда смирилась.
* * *Загостевали сумерки.
Среди деревьев, где-то в белесом мареве похрустывало и вздыхало. Словно тосковало по родному дому, как и стоявшая у зимовья девчушка в ярком платке. Нютке вновь стало жаль себя, занесенную чужой волей невесть куда. И еще она отчего-то вообразила, что Басурман не вернется, останется где-то там, в лесу, в медвежьей берлоге. Одна Нютка не выживет. Или замерзнет, или…
Что мелькает меж светлых, почти сливающихся со снегом стволов? Какая-то нелепая, кособокая фигура. Движется медленно, тяжело.
– Вернулся! – завопила Нютка, позабыв о своей неприязни, и побежала навстречу.
Да, это был Басурман. Усталый, ловящий губами воздух, он тащил что-то большое. И оставался за ним красный след – Нютка и отсюда углядела его.
Одной рукой Басурману управиться было сложно, Нютка бестолково крутилась рядом, пытаясь помочь, но лишь вызывала негодующий рык. Добыча уже лишилась головы, охотник отрезал ее за ненадобностью. Тонкие копытца волочились по снегу.
– Возьми нож да поленьев принеси, – отрывисто сказал Басурман, и Нютка тотчас побежала исполнять его повеление.
Он развел костер между диким лесом и теплым зимовьем, буркнул зачем-то: «Волков отпугнуть надо». И они вдвоем сдирали шкуру, свежевали, вытаскивали успевшую остыть требуху, и Нютка не раз отходила, сплевывала кислую слюну – от запаха и вида крови мутило. До такой грязной работы ее раньше не допускали. Но Басурман не знал жалости, повторял: в этих землях иначе не выживешь.
Потом поджаривали на костре пласты мяса, нанизанные на прутья. Они исходили соком, шкворчали, обугливались, таяли на языке. Нютка с набитым ртом пробурчала: «Ну и вкуснотища», а Басурман поглядел на нее да глаз не отвел. Что-то в лице его было новым: словно рассмотрел Нютку, малую бойкую птаху. И еще неясное, смутное, Нютке стоило бы разгадать – что.
– А ты в каких землях бывал, расскажи? – завела Нютка разговор, когда мясо и требуху они уже затащили в зимовье, в холодную клеть, когда руки и лица были отмыты от крови, а по телу расплылась блаженная нега от усталости и сытой утробы.
Он буркнул что-то вроде: «Угомонись» – и скоро заснул. Нютка давно чуяла: Басурмана забавляет ее любопытство, ее всегдашнее бесстрашие и надоедливость.
«А отчего ты такой злой? Научишь меня охотиться? Отпустишь домой, я домой хочу», – всякий вечер она спрашивала новое, он ничего не отвечал, но взгляд словно бы теплел, становился не таким колючим, и даже морщины на лбу разглаживались.
Нютка долго не засыпала, примеряла, как бы сделать добрее однорукого кузнеца, бывшего материного мужа. И казалось ей, что сотворит чудо: злейшего татя, колодника, злыдня обратит в друга и заступника.
* * *– Третьяк пропал. Уж ден восемь нет, – вымолвил Басурман глухо, будто себе, а не пронырливой Нютке.
Но она и не думала молчать:
– Да лучше бы и вовсе не приходил.
Он прочистил горло, хотел, видно, укорить в скудоумии, но боле ничего не сказал.
День наполнен был хлопотами. Басурман рубил мясо, Нютка обсыпала его солью, мазала перцем из своего узелка, вздыхала про себя: пряностей, подаренных братцем, было ой как жалко. Требуху промыли да обильно посыпали солью, лишь кишки Басурман со вздохом отнес в лес диким зверям: растопленной водицы для их прочистки бы не хватило.
Потом он велел Нютке сложить куски мяса в лохань. Полил его чем-то из кожаной фляги, перемешал, потискав каждый кус. Помедлил, плеснул в глиняную чашку, осушил одним махом и сморщился, плеснул вновь и протянул Нютке. Она замотала головой: вина или сбитня девкам отродясь не давали, отец строго-настрого запрещал, поминая пьяных баб в корчме.
– Учись пить. Здесь понадобится, – сказал Басурман, а она не смела перечить.
Нютка вдохнула воздух, точно ей предстояло бежать по лесу, поплескала содержимое чашки, понюхала – какая же пакость! – и все же вылила в себя. Нутро тут же загорелось, словно что-то горячее, почти кипящее оказалось там.
– А-а-а, мамушки, – завопила она, бросила оземь ту чашку, не побоявшись разбить, забегала по избушке, пытаясь унять жар. Зачерпнула водицы, выпила, отломила краюху хлеба, взяла зажаренной оленины и лишь потом смогла сесть, успокоиться и ощутить, как тепло расползлось по телу.
– А хорошо-о-о. Да, хорошо-о, Бас-су-урман, – повторяла она, и что-то стряслось с языком, вяз на каждом слове.
Мужик только вздохнул, пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство, что-то вроде «дурень», но Нютка не могла в том ручаться. Лавка манила ее, будто шептала: «Приляг, милая», но она противилась. Встала, пошатываясь, побрела к очагу, чуть не упала, споткнувшись о лохань с мясом. Басурман взял ее за руку, привел к той самой лавке и велел:
– Спать.
В голове шумело, но шум тот казался ей приятным. Нютка впервые ощутила, как страх и тревога куда-то ушли, воспоминания о родительском доме подернулись дымкой. Потрескивали угли, в зимовье пахло мясом, да так, что слюнки наворачивались, а ужасный старик Басурман казался вовсе не чудовищем. Голова боле не кружилась, жар обратился в равномерное тепло, и Нютка поняла, отчего отец, Голуба и иные мужики с таким азартом пили из чарок вино.
Прикрыла куском дерюги оголившиеся ноги, вздохнула и пожалела, что злыдни не пленили вместе с ней еще кого-то. Страсть как хотелось поговорить, посмеяться, сыграть в салки, а с этим угрюмым стариком не сыщешь никакого веселья.
Нютка видела лишь его спину, острые лопатки, прикрытые старой прохудившейся рубахой, черные с сединой космы, руки – здоровую и калечную, что исхитрялись нанизывать шматы мяса на оструганные сосновые ветки. «Помочь бы, что я лежу-то?» – подумала, но не двинулась с места. Тело казалось легким, невесомым, руки-ноги не хотели слушаться.
– А ты матушку мою любил? – вдруг сказала она то, что крутилось на языке не первую седмицу. – Я вовсе ничего не знаю.
Басурман не сделал ни одного лишнего движения, он продолжал нанизывать мясо, потом сгреб угли, поставил на них какую-то железную закорюку и положил ветки так, чтобы мясо густо пропитывалось дымом.
Нютка закашлялась, громко, захлебнувшись. Решила уже спросить еще что-то – вино словно подарило ей бесстрашие. Да Басурман резко встал, обтер дерюгой руку и подошел к Нютке так близко, что она увидела налившиеся кровью белки глаз.
* * *Лыжи скрипели по свежему снегу, заплечный мешок бил по спине – после полудня Третьяк вылез из-под бока жены и отправился в дальнее зимовье. В России на Ефимия Осеннего[8] слякоть и бездорожье, а сюда, на Камень-горы, пришла зима.
Третьяк шел по звериной тропе, широкие лыжи ходко скользили, не проваливались. Снег налипал, подтаявши, и он иногда останавливался, соскабливал белое месиво кухтарем[9], потом оббивал его о ствол и продолжал путь.
Сквозь еловые ветви светило солнце, Третьяк взмок под теплым тулупом, выругался. Женка берегла его исхлестанную спину, дура, твердила, застудишь.
Все у него вышло чудно, как будто помогал кто. Тогда, в сонмище, увидел Илюху Петуха, затаился, ждал беды. Да только никто за ним не явился. Сосунок упустил удачу свою, а скоро верный человек сказал, что Илюха поехал вослед обозу.
Возле молодой осины увидел свежие заячьи следы, вдалеке мелькнул куцый хвост оленихи. Только нынче не до охоты. Здесь другая добыча… Как додумался до такой затеи – отдать Степкину дочку в сонмище, к срамным девкам, – сам не знал. И от ловкости своей, удачливости Третьяк чуть не закричал на весь лес: «Ай да молодец!», но все ж сдержался. Только стянул шапку, взлохматил волосы, употевшие от долгой ходьбы.
Лес густел, дорога пошла чуть вверх, на пологую сопку. Где-то рядом трещали сороки. «Не ходи один по вогульским местам», – говорил ему седой хозяин избы. А Третьяк верил, что его никто не тронет. Он все ж прижал руку к нательному кресту – Господь убережет раба своего, пошел на лыжах шибче.
От города до зимовья ходу полдня. Ежели местные бесы с пути не сведут. Третьяк прочистил горло, харкнул густой слюной на сугроб. Что-то звякнуло, он поднял голову и вздрогнул. Ленты, платки, яркие бусы трепыхались на ветру – значит, рядом вогульское капище.
– Господи, помоги, – прошептал Третьяк. Все ж не пошел прочь от поганого места, а, пригнув голову, сторожко крался к чистой поляне, путь к ней указывали подношения и оленьи рога на сучьях.
Чутье его не обмануло. Три деревянных лика – выступы-носы, сжатые рты, щели вместо глаз, – и все глядят на него со злобой. Старые, потрескались от ветров и вьюг, с темными прожилками. Язычники не хотели принимать христову веру, мазали губы своим истуканам звериной иль, говаривали, даже человечьей кровью. Здесь же, на капище своем, оставляли иные дары богам: монеты, тряпицы, лисьи да собольи шкуры в деревянных колодах.
– У-у-у, поганые, – погрозил им Третьяк кулаком.
У ног вогульских идолов и снега толком не было, месиво из белого и глинистого. Третьяк ковырнул кухтарем раз, другой, крюк на конце стукнул, уперся во что-то тяжелое. Ужели повезло?
* * *– Молчи, девка. Дурное в тебя семя, – глухо сказал ей Басурман. – Молчи лучше.
За стеною выл ветер, ветки скребли по крыше зимовья, будто просились внутрь, в тепло. Нютка углядела в его лице такую горесть, не яростную, не жуткую, иную, о какой и не ведала. Что случилось меж матерью, этим неистовым Басурманом и отцом ее Степаном Строгановым, оставалось лишь догадываться.
Басурман так и завис над ней, опершись рукой на бревенчатую стену, – темный, словно обугленный, перенесший такое, о чем и думать невмочь. Не боялась, что ударит иль сотворит иное, паскудное, как Третьяк. Не боялась, только глядела со всей невинностью, какая жила в ней.
Она шмыгнула носом, вытерла рукавом неведомо откуда взявшуюся слезу, и Басурман выпрямился тяжело, по-стариковски, выронив какое-то слово на ходу – не матушкино ли имя? Сел возле очага, спиной к Нютке, и словно забыл о ней.
Отрубленные руки, проклятия, «прелюбодейка», ненависть, щедро рассыпанные по следам матери, тянулись за дочерью, словно она в чем виновна.
– А меня и на белом свете не было тогда, – громко сказала Нютка, не избавившись от смелости, дарованной крепким пойлом.
– Сказывают священники, слава детей – родители их. У тебя – бесславие. И за их грехи отвечаешь, – сказал Басурман больше, чем за все прошедшие дни.
Потом ели они в полном молчании, а, уложивши голову на постель, Нютка повторяла: «За грехи отвечаешь» – и тряслась, точно в зимовье не протоплен был очаг.
* * *Даже малый покой обрести им в тот вечер было не суждено.
– Оголодал я, словно волк. У вас мясцом пахнет. – Третьяк отодвинул щит, ввалился в зимовье, зажег полдюжины лучин, словно не замечал недоброго взгляда Басурмана.
Рассказывал про идолов вогульских, про буран, что чуть не свел его с пути. Про деньги, которые обещал хозяин сонмища. И меж речами успевал пожирать оленину, сготовленную Басурманом. Жир тек по усам и бороде, щеки лоснились, глаза сыто блестели. Он учуял запах крепкого вина, вытребовал «пару чарок» и стал еще наглее. Потом подозвал Басурмана, что-то шептал ему в ухо – того Нютке знать не полагалось.
Она скукожилась на тюфяке возле лавки, где спал ее однорукий защитник. Третьяк вернулся – вместе с ним и страх. Ужели собирается ее продать за пять рублей? Она ж человек, не лошадь, не телка.
– Гляди, что нашел! – Третьяк все не мог угомониться.
Он вытащил из мешка целую связку собольих шкурок, и Нютка подавила восторженный вздох: в отсветах лучины мех переливался от рыже-золотого до коричневого, будто осветил собою зимовье.
– У местных украл? – Басурман даже не глянул на шкурки.
– Отчего ж украл? Земли наши, нашего государя, значит, и все здесь наше. Неруси соболей в землю зарыли. А зачем, сгниют ведь?
Третьяк долго еще гладил те шкурки, что-то бормотал, видимо, прикидывал, сколько выручит за мягкое золото. Нютка, настоящая дочь купца, знала: продавать пушнину разрешено через таможню, а мошенников строго наказывали, однако ж то не мешало русским торговцам обкрадывать местных и продавать соболей и куниц из-под полы.
– Иди-ка сюда! Ты, девка, ты…
Нютка замерла, стараясь бездвижностью своей обмануть. «Сплю я, сплю», – шептала, точно владела колдовством.
– Оглохла, что ль?
Третьяк сдернул драное одеяло, что укрывало ее, схватил за руку и потащил за собою. Срачица – исподняя рубаха, верхняя рубаха, пояс плетеный, платок сирейский прикрывал плечи – а ощущала себя Нютка голой, беззащитной пред злыднем.
Он вытянул из связки соболя, темного, с седым проблеском, протянул ей, помедлил, вытянул еще одного. С царского плеча бросил и его, а Нютка трясущимися руками сжала их, мягкий шелковый мех словно шептал ей: «Успокойся, худого не сотворит». Хотела бы поверить – да не могла.
– Ты на шею-то накрути. Вот так!
Возле Нюткиного рта оказались пушистые лапки, коготки оцарапали шею, запах мертвого ударил в ноздри – и тошнотворный комок подкатил к горлу.
Бегали зверьки – да оказались в силках. Содрали шкуру на потребу людскую. Так и Нютка в тех силках, и скоро ее обдерут…
– Сейчас-то посговорчивей надо быть.
Третьяк боле не притворялся добреньким дарителем, он сбросил на дощатый пол и соболей, и сирейский платок.
– Басур… – пыталась позвать Нютка.
А защитник ее, укрывшись с головой, спал, уставши после длинного тяжелого дня. А может, решил не укрощать чужую похоть. Кто ему Нютка-то? Дочь жены-изменницы, плод греха, маета и докука.
Третьяк попытался развязать тесемки на рубахе, те не поддавались, берегли хозяйку – и через мгновение разорвал полотнище на две части. От того треска Нютке поплохело. Выдохнул жадно, смял, стянул, ощупал сразу все, да не ласково, как мужик в срамном сне, а грубо, до синяков.
Жесткие обветренные губы впились в нее, язык оказался дальше мыслимого, ощупывал, вторгался в нее, руки его творили худшее, Нютка жалобно всхлипывала и мечтала о сатанинской силе.
– Еще понравится тебе, ведьмина дочь. Просить будешь, – бормотал Третьяк.
Он словно лишился последнего ума, сопел, кряхтел, покрывал ее шею и грудь своей слюной, и ничего омерзительнее с Нюткой в жизни не случалось.
«Святая Сусанна, помоги мне, помоги, милая. Преврати насильника в соляной столб… Разбуди Басурмана, разбуди». Но мольбы девки из зимовья, затерянного под верхотурскими лесами, никто не слышал.
Третьяк отпустил ее на миг, чтобы стянуть порты с напряженного, охваченного похотью тела. Замешкался – видно, руки не слушались. Нютка воспользовалась краткой свободой и в три прыжка – точно заяц – подскочила к палке, что стояла рядом с лыжами у самого входа. Ежели тем крюком и по голове…
– Я те ударю! – сказал Третьяк со злостью, вырвал из ее рук палку и повалил на пол. И пол оказался куда холоднее, чем она ожидала.
* * *Ночь и день прошли словно в мареве – с Илюхой то было или с кем другим?
Долго бродил он по посаду, угощал вином служилых, завалил с толпой на подворье, да там и остался. Годами не мал, знал, что с бабой делать. Отец всякий раз твердил: жениться тебе пора.
Только здесь иное…
У окна стояла девка – длинные темные косы, рубаха льняная, тонкая, все видать.
«Нютка», – стукнуло сердце. И от радости – раньше всех нашел, и от горя – срамницей сделали, как теперь замуж брать.
Илюха подбежал, тронул за мягкое плечо, повернул к себе – нет, другая девка. Глаза не синие, не колдовские, а всем остальным-то не хуже. Улыбка манкая, дикая, грудь в руке не уместить. Куда старше Нютки, бесами целованная.
– Пойдем со мною. Тебе окромя меня никто не нужен, – шептала на ухо.
Слово свое исполнила, увела его в какой-то темный закуток, долго не отпускала, щекотала темными косами. С такой девкой и жизнь всласть. А потом и другая пришла – о том Илюха вспоминал, краснеючи.
Насилу вырвался из того дома, отдал две монеты, серебряную ладанку с шеи и пояс с богатой пряжкой, что добыт был в бою с татарами. Дорого ему обошлась та ночка, да губы сами собою в улыбку складывались.
Михейка загульного человека ждать не стал, уехал с подворья. Только сани оставил и злобное: «Исхлещу смертно, ежели за день не нагонишь».
Легко сказать… Жеребец в конюшне стоял самый захудалый, такой сам еле ноги волочит. Илюха измаялся, пока отыскал хомут да упряжь, пока вытащил из сарая малые, будто детские, сани, намазал полозья салом, впряг жеребца, собрал нехитрый скарб и то, что оставлено было Михейкой – дрянь всякая, сапоги старые, гвозди гнутые, тряпье, и за них спросят.
– Не подведи, милый, – попросил Илюха.
Жеребец тихонько ответил и схрумкал три большие репы.
Верхотурье, норовистый городишка, остался за спиною. Илюха гнал от себя убеждение, что синеглазая Нютка где-то там, в одной из низких избушек посада или в каком малом селе.
От судьбы не удерешь. А она велела ему сейчас мчать во весь опор за обозом. И жеребец будто понял хозяина своего: бежал быстро, вздымая снежную пыль. А Илюха, запрокинув голову, орал на всю верхотурскую округу:
– Эге-гей! Я Нютку найду!
3. Лохмотья
– Ведьмина дочь, – твердил на ухо Третьяк, пытался ногою раскрыть бедра, распять, сделать своей добычей.
– Пусти-и-и, – выла она и со страхом ожидала насилия. Видела жеребцов, кобелей и прочую домашнюю живность, знала о срамном. И о том, что после такого один путь – в омут.
Она извивалась, кусала, царапала. Рада бы обратиться сейчас в дикую зверицу, разорвать на куски злыдня. Рада бы стать той самой ведьминой дочерью, что умеет укротить всякого.
Но мужская крепость с женской не сравнится. Сил в ней осталось немного: Третьяк не жалеючи ударил пару раз по лицу. Что-то хрустнуло, закровил нос, потекла теплая влага. Нютка, словно жуткое творили не с ней, ощутила, как добрался до внутреннего, как пытается лишить чести и надежды. Она закрыла глаза и решила думать об ином, ежели спастись ей не дано.
Прошел миг, другой…
Перестало давить мужское смрадное, не касались ее грубые руки, не кусал никто шею. Шорох, потом крик, ругань, резкий удар, точно топором по чурке. А Нютка скорчилась на полу, боясь открыть глаза и увидеть, что Третьяк над ней.
– Вставай, чего лежишь? – пробурчал знакомый голос.
Нютка, глупая-преглупая, пуганая-перепуганая, открыла глаза, увидала Басурмана. В руке его была палка с крюком железным, а кровь капала и капала.
Ойкнула, подскочила, укутала голое в порванную одежку. Только после того подошла к Басурману с очередным благодарным шепотом: «Спас ты меня, спас», а он отпихнул ее и, поворотив к чему-то лежащему на полу, грубо сказал:
– Твой грех. Вместе могилу рыть будем.
* * *Нютка видала мертвецов. Оплакивала отцова слугу Малóго. Рыдала вместе с матушкой и Лукерьей над деревянной колодой, где лежал разодранный медведем Голуба. Молилась над покойным дядькой Митрофаном.
Только ни разу не видала, как живое обращают в мертвое.
Басурман ударил насильника по темечку не до смертушки. Крепкая голова – одного удара железным крюком оказалось мало.
Третьяк скоро завозился, застонал, повторял, еле ворочая языком: «Басурман, ты чего?», попытался встать.
Нютка закрыла свои трусливые глаза, заткнула ладошками трусливые уши, но и того, что пробивалось через неплотный заслон, было довольно, чтобы оцепенеть от ужаса.
Хлюп, стук, чмоканье, деревянным по мягкому.
– Чего ты? Пожалей… Из-за девки? Чего ты?
Шаги Басурмана, тихие, будто звериные.
Стон, и вновь хлюпанье…
Ужели так человека убивают?
При ней убивают.
Из-за нее убивают.
Нютке бы молить Басурмана о жалости: разве угроза им теперь стонущий измолоченный Третьяк? Что сделает худого? Надобно открыть уста и просить: «Пожалей». Господь завещал прощать врагов своих.
Вспоминала грубость насильника, его насмешки, кулаки. И молчала.
Стонов не слышно, ударов не слышно.
Тишина опустилась на зимовье. Не легкая, лесная, внушающая покой. Иная, полная тревоги. И отвратного запаха смерти.
Нютка медленно-медленно, точно полуживая, опустила ладони, открыла уши той тишине.
Открыла глаза, поглядела на лавку, где спал Басурман, на соболей – лишь бы не на мертвое! – потом на красный угол с крохотной иконой. И, вспомнив что-то, подхватила сирейский платок, закрыла образ Спасителя – он и так увидел много худого.
* * *Вопреки угрозам своим Басурман тащил огромного, словно распухшего Третьяка один. И готовил могилу один. Да и то… Земля промерзла, застуденела, не спешила принять мертвого.
Басурман просто рыл снег – неглубокий, вершка[10] четыре, не боле. Одной рукой орудовать было неловко. Та самая палка с крюком выскальзывала из пальцев. Басурман кашлял тяжело, до хрипоты, сплевывал слюну и рыл вновь. Нютка лезла, голыми ладошками копала снег, отпихнул ее резко, мол, отойди.
Окровавленное тело, в лохмотьях и вмятинах, будто рваный холст или освежеванная олениха… Как Нютка ни отводила глаза, а все ж не выдержала, углядела, на что похож теперь главный злыдень. Навеки то запомнит.
Тело уложил Басурман в ту ямину, засыпал снегом, нарубил еловых лап, прикрыл сверху, будто спрятал от всевидящего ока. Нютка во время того стояла рядом, тряслась осиной на ветру, шептала: «Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое», сбивалась, шмыгала, глотала слезы и начинала сызнова.
Басурман вновь прогонял ее от ямы в снегу, от мертвеца, от ужаса, а Нютка не уходила, стояла рядом и зачем-то просила прощения за сотворенное по ее вине.
– Волки разроют, – буркнул Басурман.
Он еще раз поглядел на то место, где схоронил убитого, даже не перекрестился. Пошел к зимовью, чуть пошатываясь. Нютка плелась следом и каялась за двоих. Да чуяла, Басурману ее молитвы не надобны.
* * *Она благодарила тех неведомых хозяев или гостей зимовья, что оставили иглу да нитки. Как иначе бы она совладала с подранными рубахами? Еще до рассвета села у лучины и творила шов за швом. Будто, связав воедино лохмотья, она могла забыть о мертвеце и обратить жизнь свою в гладкое полотно.
Басурман встал, долго зевал в кровати, и эта беззаботность его раздражала Нютку. Она скребла снегом и песком кровавый пол, боролась с тошнотой и боялась даже взглянуть на злыдня.
Он вел себя так, будто ничего прошлой ночью не случилось. Принес поленья, настрогал лучин, даже принялся натирать снегом шкуру добытой оленихи.
Ужели убил соратника и совсем не раскаивается?
Потом Нютка вспомнила жену Третьяка Лукашу – теплая улыбка, золотые косы, всегда готова помочь Нютке, а она… Заревела, заголосила на всю избу, да так, что Басурман ушел, не оборотясь. Видно, боялся бабьих слез.
А угомонив сердце долгими слезами – для чего еще они девкам дадены? – починив одежу, вычистив дух смерти из зимовья, Нютка принялась думать, что станет с ней дальше.
Может, злыдень сжалится и вернет ее матушке-батюшке?
4. Не смогли
Дорога расстилалась перед ним – снежная, белая, бесконечная. От неровного, порой взбрыкивающего скалистыми уступами Верхотурья она пошла по благодатной равнине.
Непривычно ехать одному по укатанной многими санями дороге. Сначала Илюха надеялся на попутчиков, а потом решил, что в том есть благодать. Не слушать надоедливых казаков, не бегать во время кратких остановок по малейшим поручениям.