
Полная версия:
Маскарад, или Искуситель
Этим началом, при необходимости, можно считать то, что из-за изменившегося настроения человек с пером, отбросив конфиденциально холодную одежду этикета и таким образом открыв теплу свободы своё подлинное сердце, предстал уже почти другим существом. Его подавленный дух также мягко смешался с меланхолией, несдержанной меланхолией – настроем, хоть и расходящимся с уместностью, тем не менее, более подтверждающим его серьёзность; не каждый знает, что иногда происходит так, что там, где присутствует серьёзность, там также появляется и меланхолия.
В это самое время он, задумавшись, оперся на перила, устроенные вдоль борта корабля, не обращая внимания на другую задумчивую фигуру рядом – молодого джентльмена с лебединой шеей, носящего рубашку с благородно открытым воротником, отброшенным назад и перевязанным чёрной лентой. Из-за квадратной прошивки, занятно выгравированной греческими символами, он казался студентом колледжа – весьма вероятно, второкурсником, отправившимся в путешествие, а возможно, и первокурсником. В своей руке он держал маленькую книгу, обёрнутую в римский пергамент.
Слушая своего бормочущего соседа, молодой человек воспринял его с некоторым удивлением, если не сказать с интересом. Но, что странно для студента колледжа, очевидно застенчивого по природе, он не говорил; тогда другой ещё более усилил его застенчивость, перейдя от монолога к дискуссии в манере странной смеси дружелюбия и пафоса.
– Ах, кто это? Вы разве не слышали меня, мой молодой друг, не так ли? Да ведь вы тоже смотритесь грустным. Моя меланхолия непривлекательна!
– Сэр, сэр, – запнулся другой.
– Умоляю, сейчас, – со своего рода печальной общительностью, медленно идя вдоль перил. – Умоляю, сейчас, мой молодой друг, что это за книга? Позвольте, я возьму, – мягко вытаскивая её из рук хозяина. – Тацит! – Затем, раскрыв её в случайном месте, прочитал: – «Совсем чёрный и позорный период предстаёт передо мной». Дорогой молодой сэр, – с тревогой касаясь его руки, – не читайте эту книгу. Это яд, моральный яд. Даже если бы и была правда в Таците, такая правда не служила бы истине потому, что была бы ядом, моральным ядом. Слишком хорошо я знаю этого Тацита. В мои ученические дни он едва не завёл меня в кислый цинизм. Да, я начал опускать свой воротник и ходить с презрительно-безрадостным выражением лица.
– Сэр, сэр, я… я…
– Доверьтесь мне. Теперь, молодой друг, возможно, вы думаете, что Тацит, как и я, всего лишь меланхолия; но всё обстоит серьёзней: он уродлив. Значительные отличия, молодой сэр, есть между печальным видом и уродливым. Что-то может казаться миром, всё ещё красивым, но другое не таково. Одно может быть совместимым с благосклонностью, другое – нет. Один может углубить способность проникновения в суть, другой – смотрит лишь на поверхность. Бросьте Тацита. Если взглянуть с френологических позиций, мой молодой друг, то у вас, кажется, вполне развитая голова – и большая, но запертая в границах уродливых представлений, и, с точки зрения Тацита, ваш большой мозг, как и ваш большой бык, оказавшийся на сжатом поле, будет обречён на ещё больший голод. И не мечтайте, что часть из ваших студентов, получив те же самые уродливые представления и уродливые знания из более глубоких книг, сможет приоткрыть их вам. Бросьте Тацита. Его тонкость ошибочна, к нему, к его дважды усовершенствованной анатомии человеческой натуры хорошо применимо высказывание Священного Писания: «Есть искусный человек и прочие, им обманутые». Бросьте Тацита. Ну-ка, позвольте мне выбросить книгу за борт.
– Сэр, я… я…
– Ни слова; я знаю, что сейчас в вашем уме, и это то, о чём я сказал. Да, узнайте от меня, что, хотя печали мира и велики, его зло – то есть его уродство – мало. Много есть причин, чтобы пожалеть человека, и мало причин не доверять ему. Я сам познал бедствие и знаю его до сих пор. Но ради этого стоит ли перевоспитывать циника? Нет, нет, это слабый, ничтожный ручеёк. Моим ближним я обязан облегчением. Поэтому, независимо от того, чему я, возможно, подвергся, это уже не углубляет мою веру в моё видение. И потому теперь, – подкупающе, – вы позволите мне утопить эту книгу… ради вас?
– Действительно, сэр… я…
– Я вижу, я вижу. Ну конечно, вы читаете Тацита, чтобы помочь себе в понимании человеческой натуры, – как будто правда когда-либо достигалась клеветой. Мой молодой друг, если знать человеческую натуру, которая является вашим объектом, то бросьте Тацита и пойдите на север, на кладбища Эберна и Гринвуда.
– Честное слово, я… я…
– Но я всё это уже предвижу. Но вы носите Тацита, маленького Тацита. Что вы носите? Вижу: издание карманного объёма – «Акенсайд», его «Удовольствие воображения». На днях вы узнаете его. Безотносительно к нашей судьбе, мы должны читать безмятежные и радостные книги, приспособленные для того, чтобы вдохновляться любовью и доверием. Но Тацит! Я давно полагал, что эта классика – отрава для колледжей; не из-за намёка на безнравственность Овидия, Горация, Анакреона и остальных и опасной набожности Эсхила и других, – где же ещё каждый может найти взгляды, столь вредные для человеческой натуры, если не в Фукидиде, Ювенале, Лукиане, но более подробно в Таците? Как подумаю, что начиная с возрождения изучения эта классика имеет последовательных поклонников среди поколений студентов и прилежных мужей, то содрогаюсь от той массы скрытой ереси на каждую жизненную тему, которая в течение многих столетий, должно быть, незаметно кипела в сердце христианского мира. Но Тацит – он самый необычный пример еретика; ни одной йоты веры в его мыслях. Как же смешно то, что такое нужно счесть мудрым и Фукидида уважать как государственного деятеля! Но Тацит – я ненавижу Тацита; но тем не менее я верю, с ненавистью, которая грешна, но со справедливой ненавистью. Без веры в самом себе Тацит разрушает её во всех своих читателях. Разрушает веру, отеческую веру, о которой Бог говорит, что без неё в этом мире не будет ни одного спасённого. Почему вы, сравнительно неопытный мой дорогой юный друг, никогда не замечаете, как мало, очень мало там веры? Я имею в виду – у человека к человеку, более точно – у одного незнакомца к другому. В печальном мире это самый печальный факт. Вера! Я почти думаю, что от веры бегут, что вера – это новая Астрея: пропала – исчезла – была украдена. – Затем, мягко подойдя ближе, с мягким придыханием, с мелкой дрожью и закатыванием глаз: – Можете ли вы теперь, мой дорогой молодой сэр, при таких обстоятельствах в качестве эксперимента просто поверить мне?
С первого момента появления незнакомца второкурсник боролся с постоянно увеличивающейся тяжестью, возникшей, возможно, от столь странных замечаний, исходивших от незнакомца, – и столь же постоянных и длительных. Он не раз напрасно надеялся рассеять чары, пытаясь сказать умоляющее или прощальное слово. Напрасно. Так или иначе, незнакомец очаровал его. Чему было удивляться, что, когда к нему кто-то обратился, он едва мог сказать что-либо, но, как прежде сообщалось, из-за своего стеснительного характера резко удалялся с места, избегая скверного незнакомца и уходя подальше в противоположном направлении.
Глава VI,
в начале которой некоторые пассажиры остаются глухими к просьбе о милосердии
– …Вы… тьфу! Почему капитан терпит этих нищих, гуляющих по борту?
Эти раздражённые слова выдохнул состоятельный джентльмен в бархатном жилете рубинового цвета, со щеками рубинового цвета, держащий трость с рубиновым набалдашником, в человека в сером пальто и фраке, который вскоре после интервью, недавно описанного, обратился к нему за помощью на вдово-сиротский приют, недавно основанный среди семинолов. На первый взгляд, этот последний человек, возможно, казался, как и человек с пером, одним из классических порождений каких-либо бедствий; но при более близком рассмотрении его самообладание говорило о немногих бедствиях и набожности.
Добавив слова о раздражительном отвращении, состоятельный джентльмен поспешил дальше. Но, хоть отказ и был груб, человек в сером не высказал упрёка и какое-то время терпеливо оставался в холодном одиночестве, в котором его оставили, и его самообладание, однако, скрывалось лишь символически, хотя и со сдержанной уверенностью.
Наконец старый джентльмен, несколько грузный, подошёл поближе и также внёс свою лепту.
– Посмотрите, вы, – резко остановился и нахмурился на него. – Посмотрите, вы, – раздуваясь своей массой перед ним, как качающийся на привязи воздушный шар, – смотрите, вы, вы от имени других просите деньги; вы, человек с лицом настолько же длинным, как моя рука. Прислушайтесь теперь: есть такая вещь, как сила тяжести, и для осуждённого преступника она не может быть поддельной; но существует три вида вытянутых лиц: у ломовой лошади из-за горя, у человека со впалыми щеками и у самозванца. Вы лучше всего знаете, которое ваше.
– Да ниспошлют вам небеса побольше милосердия, сэр.
– И вам поменьше лицемерия, сэр.
С этими словами жестокий старый джентльмен ушёл прочь, в то время как другой, всё ещё стоящий несчастный молодой священнослужитель, прежде упомянутый, проходя тем же путём, заметив его, казалось, был внезапно поражён неким воспоминанием и после паузы поспешно произнёс:
– Прошу прощения, но с какого-то времени я не отвожу взгляда от вас.
– От меня? – удивляясь, что его скромная личность могла привлечь внимание.
– Да, от вас; вы знаете что-либо о негре, очевидно калеке, здесь на борту? Является ли он таковым или только кажется?
– Ах, бедный Гвинея! Вы тоже не верите? Разве вы тот, кому природа доверила афишировать доказательства ваших утверждений?
– Тогда вы действительно знаете его и он вполне достойный человек? Это освобождает меня от обязанности слышать его, совсем освобождает. Ну, давайте пойдём, найдём его и увидим, что можно сделать.
– Другое дело, что вера может прийти слишком поздно. Мне тяжело говорить, что на последней остановке я сам – просто оказавшись и заметив его на трапе – помог калеке на берегу. Не было времени, чтобы поговорить, только помочь. Он мог не сказать этого вам, но у него есть брат в этой округе.
– Действительно, я снова сожалею о его передвижении без моего наблюдения; сожалея о нём, возможно, больше, чем вы готовы думать. Вы видите, что вскоре после отъезда из Сент-Луиса он был на баке, и там со многими другими пассажирами я видел его и поверил ему; и, более того, чтобы убедить тех, кто ещё не убедился, я по его просьбе отправился на ваши поиски, поскольку вы были одним из тех людей, о которых он упомянул и чьё личное появление он более или менее описал, люди, о которых он сказал, будут охотно свидетельствовать в его пользу. Но, после старательного поиска, не найдя вас и не найдя даже проблеска других, которых он перечислил, опять пошли сомнения, но сомнения косвенные, как я полагаю, из-за опережающего недоверия, бесчувственно выказанного другими. Однако бесспорно то, что я начал подозревать.
– Ха-ха-ха!
Иной смех больше похож на стон, чем на собственно смех; и всё же, так или иначе, эти звуки, казалось, относились к смеху.
Оба обернулись, и молодой священнослужитель привстал при наблюдении за человеком с деревянными ногами, оказавшимся близко позади него, мрачным и серьёзным, словно судья по уголовным делам с банным листом на спине. В данном случае банный лист, возможно, был памятью о неких недавних резких отказах и смертных приговорах.
– Вы не думали, что тем, над кем смеются, оказались вы?
– Но кто был тот, над кем вы смеялись? Или, скорее, попробовали посмеяться? – спросил молодой священнослужитель, подступая. – Надо мной?
– Ни над вами, ни над кем-либо другим в тысяче миль от вас. Но возможно, что вы не верите в это.
– Если бы он имел подозрительный характер, то он не смог бы, – спокойно вмешался человек в сером. – Это одна из блажей подозрительного человека, предположившего, что на каждого рассеянного незнакомца, видящего много улыбающихся или машущих ему людей в любой точке пути, готовится покушение. При определённом настроении движение всей улицы подозрительному человеку, спускающемуся с неё, будет казаться экспрессивным пантомимическим глумлением над ним. Короче говоря, подозрительный человек пинает сам себя своими собственными ногами.
– Кто бы ни сделал это, десять к одному, что он исключительно бережёт кожу других людей, – сказал человек с деревянными ногами, с трудом пытаясь улыбнуться. Но с широкой усмешкой и беспокойством он обратился непосредственно к молодому священнослужителю: – Вы всё ещё думаете, что это были… вы… над кем я сейчас смеялся. Доказывая вашу ошибку, я скажу вам, над чем я… насмехался; история, как помните, оказалась именно такой.
После чего, своим путём дикобраза и с саркастическими деталями, неприятными для повторения, он обратился к истории, которая могла бы быть, возможно, представлена в добродушной версии, но была представлена именно так:
Некий француз из Нового Орлеана, старик с кошельком менее стройным, чем его конечности, однажды вечером оказавшись в театре, был так очарован персонажем верной жены, который был там представлен на сцене, что решил во что бы то ни стало жениться. Так он и сделал, женившись на красивой девушке из Теннесси, которая сначала привлекла его внимание своими формами и впоследствии была рекомендована ему её семьёй, частично из-за её гуманитарного образования, частично из-за её к нему расположения. Похвала, хоть и большая, приоткрыла не слишком многое, поскольку задолго до того слух, более чем подтверждающий это, донёс, что леди не отличалась верностью. Но, несмотря на различные обстоятельства, которые большинство бенедиктинцев сочли бы почти неопровержимыми, должным образом сообщённые старому французу его друзьями, его вера оставалась прежней и он не верил ни единому слогу, пока не вышло так, что однажды ночью он неожиданно вернулся из поездки домой и после того, как он вошёл в свою квартиру, раздался удивлённый вопль из алькова: «Бежар!» Таков был крик. «Теперь я… начинаю… подозревать».
Рассказав свою историю, человек с деревянными ногами отбросил назад голову и издал долгий, задыхающийся хрип, невыносимый, как у двигателя высокого давления, со свистом удаляющего пар, и, сделав так, с очевидным удовлетворением захромал дальше.
– Кто этот насмешник? – не без горячности сказал человек в сером. – Кто он такой, если даже с правдой на его языке, с его способом произносить её делает правду почти столь же оскорбительной, как и неправда? Кто он?
– Тот, про кого я упоминал вам как не верящего негру, – ответил молодой священнослужитель, оправляясь от волнения. – Одноногий человек, которому я приписываю происхождение моего собственного неверия; он упорствует в том, что Гвинея был неким белым негодяем, изловчившимся и перекрашенным для приманки. Да, это были те самые его слова, я полагаю.
– Невозможно! Он не мог так заблуждаться. Умоляю, отзовите его назад и позвольте мне спросить его, действительно ли он был серьёзным.
Другой подчинился и наконец после немногих неприветливых возражений предложил одноногому ненадолго вернуться, после чего человек в сером так обратился к нему:
– Этот преподобный джентльмен говорит мне, сэр, что конкретного калеку, бедного негра, вы считаете изобретательным самозванцем. Теперь я вполне уверен, что есть некоторые люди в этом мире, кто неспособен предоставить лучшего доказательства, и им становится приятно получать странное удовлетворение, как они полагают, от показа того, что они способны правильно угадывать скверные намерения в людях. Я надеюсь, что вы не один из них. Короче говоря, не могли бы вы сказать мне теперь, не баловались ли вы просто тем термином, которым вы наградили негра? Не будете ли вы так добры?
– Нет, я не буду так добр, я буду так же жесток.
– Скажите об этом так, как вам хочется.
– Ну, он был тем, кем я его назвал.
– Белый, замаскированный под чёрного?
– Истинно так.
Человек в сером на одно мгновенье взглянул на молодого священнослужителя, затем спокойно зашептал ему:
– Я думал, что вы представляли своего приятеля здесь как очень подозрительного на вид человека, но он, кажется, наделён исключительным неверием. Скажите мне, сэр, вы действительно думаете, что белый мог запросто сойти за негра? Ради одного этого я должен сказать о довольно хорошей игре.
– Не намного лучшей, чем какие-либо другие действия человека.
– Как? Весь мир театр? Я… что… актёр? Мой преподобный друг здесь тоже исполнитель?
– Да, разве вы оба не совершаете действий? Чтобы сделать, должно действовать; таким образом, все деятели актёры.
– Вы несерьёзны. Я спрашиваю снова: если он белый, то как он мог сойти за негра?
– Я полагаю, вы никогда не видели негритянских менестрелей?
– Да, но люди склонны переоценивать чёрных; иллюстрация старой поговорки, не более справедливой, чем милосердной, что «дьявол не столь чёрен, сколько окрашен». Но его конечности, – если он не калека, то как он мог их так выгнуть?
– А как другие лицемерные нищие сгибают их? Это довольно легко заметить, как только они оказываются поднятыми с мест.
– Тогда обман очевиден?
– Для проницательного глаза, – ужасающе буравя его своим глазом.
– Ну, где Гвинея? – сказал человек в сером. – Где он? Позвольте нам хоть раз найти его и опровергнуть без придирок эту вредную гипотезу.
– Сделайте так, – вскричал одноногий человек. – Мне одному будет смешно оттого, что его найдут и оставят полосы от этих пальцев на его краске, как лев оставляет полосы от своих когтей на кафре. Они не позволили мне тронуть его прежде. Да, найдите его, я заставлю шерсть взлететь и затем его самого.
– Вы забываете, – сказал тут молодой священнослужитель человеку в сером, – что сам бедный Гвинея, которому помогали, уже находится на берегу.
– Поэтому я и сказал то, что я сказал; это бесполезно. Но посмотрите теперь, – к другому, – я думаю, что без личного доказательства смогу убедить вас в вашей ошибке. Вы полагаете вполне разумным предположить, что человек с мозгами вполне способен играть такую роль, о которой вы говорите, и он может предпринять все усилия и пройти через все опасности ради простой выгоды от тех немногих смешных медяков, которые, как я слышал, были всем, что он получил из-за своих болей, если бы таковые имелись?
– Это неопровержимо, – сказал молодой священнослужитель, оспаривая мнение одноногого человека.
– Вы – два юнца! Вы думаете, что деньги являются единственным поводом для болей и опасностей, обмана и колдовства в этом мире. Сколько денег заработал дьявол, обманывая Иова?
После чего он захромал прочь снова, воспроизводя свой невыносимый смех.
Человек в сером тихо стоял, некоторое время наблюдая его отступление, и затем, повернувшись к своему компаньону, сказал:
– Плохой человек, опасный человек; человек, который будет подавлен в любом христианском обществе. И это был тот, кто явился источником порождения вашего неверия? Ах, мы должны закрыть уши, чтобы не доверять, и держать их так, открывая только ради противоположного.
– Вы декларируете принцип, – используй я его этим утром, – который должен был уберечь меня от того, что я теперь чувствую… Этот человек с одной ногой не единственный, кто источает такую злую силу; одно его злобное слово превращается в настоящую кислоту (что, как я знаю, и произошло), разлитую среди довольно добродушной многочисленной компании. Но, как я намекнул, со мной в то время, когда его злые слова пропали впустую, случилось то же самое, что и теперь; только впоследствии они возымели эффект, и я признаюсь, что озадачили меня.
– Этого не должно произойти. На добрые умы дух неверия воздействует как некоторые микстуры; это – дух, который может войти в такие умы и всё же какое-то время, долгое или нет, лежать в них неподвижно; но от него финал станет более прискорбным.
– Безрадостная перспектива; и с тех пор, как этот скандалист появился и во мне снова возникла его отрава, как могу я быть уверенным, что моё настоящее освобождение от его воздействия продолжится?
– Вы не можете быть уверены, но вы можете воспротивиться ему.
– Как именно?
– Задушив мельчайший признак недоверия любого вида, который от любой провокации может возникнуть в вас.
– Я так и сделаю. – Затем добавил, как в монологе: – Воистину, воистину я оказался в пассивном состоянии под влиянием этого одноногого человека. Моя совесть бранит меня. Бедный негр! Вы, возможно, иногда видите его?
– Нет, не часто; хотя через несколько дней после того, как это произошло, мои обязанности приведут меня в места его настоящего пребывания; и, без сомнения, честный Гвинея, как благодарная душа, придёт, чтобы увидеть меня там.
– Тогда вы его благодетель?
– Его благодетель? Я не говорил этого. Я знаю его.
– Возьмите эту мелочь. Вручите её Гвинее, когда увидите его; скажите, что она пришла от того, кто полностью верит в его честность и искренне сожалеет хоть и о скоротечном, но всё же потворстве противоположным мыслям.
– Я принимаю ваше доверие. И, между прочим, так как вы обладаете столь благодетельной натурой, вы не отклоните обращение о помощи вдовосиротскому приюту семинолов?
– Я не слышал об этой богадельне.
– Но она основана недавно.
После паузы священнослужитель нерешительно засунул руку в карман, затем, застигнутый выражением чего-то в лице его компаньона, он уже следил за ним с любопытством, почти тревожно.
– Ах, ну, в общем, – бледно улыбнулся другой, – если эта тонкая отрава, о которой мы говорили, так скоро начала действовать, то мы напрасно обратились к вам. До свидания.
– Нет, – чувствуя себя задетым, – вы несправедливы ко мне; вместо того чтобы требовать для себя снятия возникших подозрений, я хочу поскорее покрыть предыдущий причинённый ущерб. Вот кое-что для вашего убежища. Не очень много, но каждый взнос помогает. Конечно же, у вас имеется бумага?
– Конечно, – доставая записную книжку и карандаш. – Позвольте мне записать имя и количество. Мы публикуем эти имена. И теперь позвольте мне рассказать вам краткую историю нашего приюта и чудесный путь, с которого всё началось.
Глава VII
Джентльмен с золотыми пуговицами на манжетах
В этом интересном месте повествования, с той же минуты, из-за сильного любопытства и, воистину, безотлагательно, рассказчик прервал свой рассказ, оказавшись всецело отвлечённым от него и от своей истории потому, что увидел джентльмена, который пребывал в его поле зрения с самого начала, но до сих пор, как оказалось, замечен им не был.
– Простите меня, – сказал он, поднимаясь, – но вон там стоит тот, кого я знаю, кто мне поспособствует в главном деле. Не поймите превратно, если я оставлю вас.
– Идите: долг важнее всего, – прозвучал честный ответ. Незнакомец был человеком более чем привлекательным. Он выделялся своей обособленностью и спокойствием и всё же своим простым взглядом уводил человека в сером от его истории, почти грациозно, подобно некоему вязу с плотной кроной, стоящему одиноко на лугу и соблазняющему в полдень жнеца, дабы тот бросил свои снопы и поддался зову милостивой тени.
Но мнение, что совершенство не такая уж и редкая вещь среди мужей, в мире широко распространено, и оно есть у любого народа – что любопытно, – и оно выделяло незнакомца и заставляло его быть похожим по виду на иностранца среди толпы (отчего для некоторых его появление стало более или менее нереальным в этой портретной живописи), выделяя его всего лишь выразительностью как распространённой характерной чертой. Полным совершенством казался он, соединённый с таким же богатством, и его имеющийся собственный личный опыт вряд ли познал болезнь, физическую или моральную; и если учитывать знания или возможности существования какой-либо серьёзной научной степени (предположив, что такая степень у него была) из-за наблюдательности или склонности к философии, то вероятно, что из-за такого характера его противники либо были недостаточно опытными, либо полностью отсутствовали. Для остальных он, возможно, выглядел пятидесяти пяти или, возможно, шестидесяти лет, но высоким, румяным, отчасти пухлым и отчасти полным, подтянутым, со свободным характером – и к времени, и к месту, без намёка на его лета, одетым со странной праздничной законченностью и элегантностью. Подкладка его пальто была из белого атласа, которая, возможно, выглядела особенно неуместной, если б не оказалась частицей более простого покроя, чем-то вроде эмблемы, каковой она и являлась; непреднамеренная эмблема, скажем прямо, выглядела весьма приятной, и даже более приятной, чем вся внешняя сторона; нет, у прекрасного одеяния была ещё более прекрасная подкладка. На одной руке он носил белую лайковую перчатку, но другая рука, та, что была без перчаток, выглядела едва ли менее белой. Теперь, когда «Фидель», как большинство пароходов, имел палубу, немного исполосованную сажей в разных местах, особенно на перилах, то благодаря чудесному обстоятельству эти руки сохранили свою безупречность. Но если бы вы понаблюдали за ними некоторое время, то заметили бы, что они избежали прикосновения к чему-либо; вы заметили бы, проще говоря, что тело любого чернокожего слуги, чьи руки природа окрасила в чёрное, возможно, сделала это с той же самой целью, при которой мельники становятся белыми; руки этого негритянского слуги много служат своему владельцу, имеющему грязные мысли на их счёт, но не имеющему их в отношении своих предубеждений. Но если, не пятная себя последствиями, джентльмен продемонстрирует пороки, то каким же испытывающим ударом это окажется! Но это было бы недопустимо; и даже если бы и было, то никакой разумный моралист не стал бы провозглашать этого.