Читать книгу Стрекоза (Татьяна Герден) онлайн бесплатно на Bookz (6-ая страница книги)
bannerbanner
Стрекоза
Стрекоза
Оценить:
Стрекоза

5

Полная версия:

Стрекоза

Еще такие дамы беспрестанно перескакивали с одной темы на другую, задавали сотни вопросов и никогда не слушали на них ответа, и Серафиме не оставалось ничего иного, как поставить им следующий беспощадный диагноз: идиотия на фоне полного отсутствия интеллекта, духовности и смысла жизни, и как следствие этого – отсутствия определенных проблем, что, собственно, и было проблематично. Таким дамам было бесполезно пророчить выгодных женихов и удачные знакомства, а нужно было просто, набравшись терпения, описывать клиентку примерно так:

– Вижу, что вы человек редкого достоинства и душевных качеств, вы сентиментальны и романтичны, вы терпеливы и внимательны к окружающим, но это мало кто ценит и замечает, вы щедры, незлопамятны и мягки по характеру… (Тут обычно растроганная собственной добротой клиентка начинала застенчиво сморкаться в надушенный платок и утирать украдкой слезы умиления.) И многие обязаны вам своим благополучием. Например, вы решите повысить своей домработнице помесячную плату даже без того, чтобы она вас об этом попросила. После этого и вам кто-то очень сильно поможет, и будет удача в делах вашего мужа.

Дама как-то сразу обмякала, успокаивалась, переставала тараторить всякие глупости и под конец визита, изумленная своими же собственными добротой, мягкостью и щедростью, о которой она даже не подозревала, жаловала златоустой гадалке червончик поверх ранее установленной таксы.

А толстой продавщице сластей Каринэ Серафима без всяких обиняков прямым текстом советовала:

– Не обсчитывай и не обвешивай покупателей, подруга, а то вот в чашке фуражка с кокардой выпала вверх ногами, смотри, какая большая. Как бы ты на инспекцию не нарвалась, а то штраф заставят платить или выгонят с рынка. – И сверкала темными очами.

– Да как же они проверят, – удивлялась простодушно Каринэ и ругалась по-армянски.

А Серафима, заглянув в чашку, продолжала ее пугать:

– Продала ты конфет на десять рублей на прошлой неделе не кому-нибудь, а жене начальника ОБХС, и, судя по всему, она сдачу пересчитала. На рубль ты ее, того, обдурила. Смотри. – И показывала тонким пальцем на линию из гущи, прилипшую к внутреннему боку чашки, действительно очень похожую на единицу.

– Астватим[4], – смущенно бормотала Каринэ, глядя на грозовые тучи, зависшие большим пятном гущи посередине чашки, и правда похожим на фуражку, и низким голосом подвывала: – Разве же их всех упомнишь, кто таков? Ну да я уж постараюсь, буду внимательнее. Шноракалэм[5], Сима, шноракалэм. – И совала Серафиме в руку конфету «Гулливер», завернутую в такую же липкую и засаленную двадцатипятирублевку, как и ее рабочий фартук и халат.

Неудивительно, что не прошло и полугода, как нужная сумма была почти собрана. И вот однажды, ближе к Новому году, поздно вечером Севка пришел из кино и с порога увидел его – большого, неловкого, нелепого в этой чуждой такому объемному предмету обстановке (и оттого Севке показалось, что он сразу съел все окружающее пространство), но чертовски красивого – просто великолепного. Он стоял прислоненный к стене недалеко от окна, в открытом футляре, который почему-то смотрелся довольно зловеще, как будто это был человек на смертном одре, одетый в строгий классический костюм. Тем не менее это выглядело торжественно.

– Ой, – сказал Севка и, подойдя близко-близко к подарку, потрогал его гладкую лакированную поверхность. – Ой, – повторил он. – Где ты его взяла?

– Секрет, – загадочно ответила Серафима и села на стул рядом с футляром. – Красивый?

Видно было, что футляр с позолоченным замком ей нравился куда больше самого инструмента.

– Ага, – сказал ошеломленный Севка и попробовал струны. Они упруго и приглушенно откликнулись на его огрубевшие к тому времени руки, как будто притаились, не решаясь зазвенеть в полную силу при совершенно посторонних и незнакомых людях.

– Где ты его взяла? – тупо повторил Сева, забыв, что только что уже спрашивал об этом Серафиму.

– Где взяла, там уже нет, – огрызнулась почему-то Серафима и вышла покурить. Она вдруг почувствовала, что стала лишней, что мешает Севке, а вернее, им обоим ближе познакомиться.

Так, с самых первых минут новый предмет оказался чем-то вроде нежданного родственника, о котором забыли, пригласили к себе в дом из вежливости, а он вдруг решил остаться, и теперь надо было к нему хочешь не хочешь понемногу привыкать и подстраиваться под его привычки, а главное – умопомрачительные габариты.

На счастье, через пару месяцев Антиповы из соседней по коридору квартиры, родители Лешки – того самого, с которым Севка играл в детстве в прятки, – съехали (дальняя тетка в Харькове померла, дом им по завещанию оставила) и в спешке сдали свою комнату на время Серафиме за сущие копейки, так как не хотели ни разменивать, ни сдавать свою прежнюю жилплощадь незнакомым людям. Наскоро прибравшись в ней, после того как старую мебель выкинули или перевезли на новое местожительство Антиповых, Серафима и Севка установили контрабас там, постелили на пол коврик, помыли окно, перетащили туда диван и еще кое-какую мебель и, таким образом, освободили свое жизненное пространство от неуклюжего гиганта. До появления Теплева Севка, как и раньше, спал на раскладушке в их с Серафимой комнате, но после появления нового хозяина практически полностью перешел в антиповскую комнату.

Севка долго привыкал к своему инструменту. На нем давно не играли – видимо, Серафима приобрела его в скупке, о чем говорили пыль, въевшаяся в верхний порожек грифа и струнодержатель, до которых так и не добралась ленивая рука работника скупки, подготавливавшего инструмент к продаже, и слегка затхлый запах подвала или чулана, исходящий из змеистых ячеек резонаторных отверстий – эфов. Чтобы избавиться от чужого запаха, пришлось не только протереть контрабас полусухой тряпочкой, заранее смоченной в уксусе, но и, как старенького дедушку, опереть об устойчивый табурет, выставив на улице хорошенько проветрить. Но в целом он был в хорошем состоянии.

Его корпус был полированный, янтарно-коричневого цвета, с ободками по краям, а на затылке поблескивало клеймо Rubner, откуда было ясно, что инструмент трофейный, привезенный после войны из Германии, где его и произвели. О четырех струнах – он был шикарен, породист и неотразим. В среднем регистре звучал мягко, объемно и обволакивающе, так что Севка просто таял. В нижнем, как и положено всем его собратьям, густо и низко басил, но в верхнем резко сипел, будто простудившийся старик. Он был немного расстроен.

Попытка настроить его по открытым струнам, однако, не привела к положительному результату, но с этим справились, когда Севка потащил его в училище и попросил настройщика-реставратора струнных и смычковых Давыденко подогнать его для точности машинкой. Увидев инструмент, тот потерял дар речи. Он долго смотрел на контрабас, гладил, постукивал и похлопывал его, прижимал ухо к лакированным груди и спине, благоговейно трогал струны и чуть не всовывал ухо в эфы, а потом заявил:

– М-д-а-а-а, Чернихин, Rubner твой – знатная вещица. Сделан из клена, накладка на гриф из черного дерева, а трость смычка из красного сандала. Одним словом, классная работа.

Севка был счастлив.

После реставрации контрабас хоть и стал выглядеть моложавее, но упрямо не поддавался дрессировке.

Иногда Севке казалось, что он учится не в музыкальном училище, а в медицинском и что контрабас – это некий вечный больной, опять-таки, дряхлый старик, у которого надо было ежедневно мерить температуру и проверять лоб на ощупь, чтобы определить болезнь и подобрать нужное лечение: каскад каденции, оживляющий массаж пиццикато или же прогулки мерным шагом легато, переходящим постепенно в стремительный поток фортиссимо, – в зависимости от того, нужно ли было охладить жар или, наоборот, разбудить в больном пылкость увядших чувств.

Случалось, что картина резко менялась, и они обменивались ролями: больным становился совсем не контрабас, а он сам, исполнитель, Всеволод Чернихин, как церемонно приходилось декламировать свое имя во время экзаменов или отчетных выступлений, – когда ничего толком не получалось, он тоже замирал, настораживался, залезал в свой «чехол», громоздко заполнял пространство долгим, натужным молчанием, категорически не воспринимал критику и отчаянно дулся.

Выходило, что старик Серебров оказался чертовски прав: контрабас, несмотря на неуклюжесть своих физических форм – покатых плеч и тяжеловесного широкого корпуса, – низкой гаммой извлекаемых из него гудящих, вибрирующих и брюзжащих звуков оказался Севке как будто сродни. Он тоже все время сомневался, осторожничал, боялся ошибиться, стеснялся сам себя, мало кому в жизни доверял, даже Серафиме и тем более Теплеву, и в свою раковину никого просто так не допускал.

Севка назвал его Амадеусом за своенравность, брюзжание и самодовольный, но неподражаемый артистизм.

В основном они, Севка и Амадеус, больше мучили друг друга, чем любили, но, когда наступали редкие минуты гармонии и взаимопонимания, особенно в минуты неизвестно откуда берущейся обоюдной импровизации, это было возвышенно и прекрасно, и на удивление – слаще, чем все остальное вместе взятое: игра в преферанс, чтение, одинокие прогулки по городу, сочинение небольших музыкальных этюдов и чистка паровых котлов.

Севка чувствовал, что подобное единение человека и инструмента и есть любовь или, по крайней мере, одна из ее граней и что все виды любви должны быть похожи друг на друга, и поэтому рано или поздно, как тонкие ручейки, им предстоит слиться в какой-то благостный момент всеобъемлюще мощного аккорда. Но когда влюбленные в Севку девицы неумело кокетничали, стараясь понравиться, жеманничали, вели глупые беседы и безудержно хохотали, а потом немногим позже в темных углах торопливо прижимали его к себе в душных объятиях, обмазывая его лицо пудрой и помадой, от которой потом было не отмыться, это все звучало грубо и фальшиво, как неточно взятая нота, и никак не было похоже на явление такой же тонкой природы, как то, что ему давала время от времени игра на Амадеусе.

Порой Севке тоже казалось, что он искренне увлечен и покорен новой случайной знакомой, но, даже когда тело горело и задыхалось от смутных желаний, душа все равно оставалась предательски холодной, избавляться от своей летаргии никак не хотела и, как уже бывало, с ленивым любопытством наблюдала за развитием банального сюжета. А в музыке все было по-другому: сначала заводилась душа, потом ее пульсирующая энергия передавалась пальцам, от них – струнам или смычку, и Севка слышал голос Амадеуса, как если б это был человек, которому тоже есть что рассказать или на что пожаловаться. Смеясь или рыдая, Амадеус начинал постепенно оттаивать, понемногу откровенничать и, наконец, вовсю делиться своими секретами, и не было в этом ничего корыстного, надуманного, и потому каждый из них блаженно погружался в такое странное, одинокое, но поистине кровное братство.

Тем не менее Севка расстраивался, отчаянно тосковал, сам не зная по чему и по кому, и все чаще нырял с головой в музыку, как рак-отшельник, прячась от примитивной правды жизни. Но через некоторое время, поймав мимоходом на себе восхищенный взгляд какой-нибудь собеседницы (и что только они в нем находили?), наспех заправив полы вылезающей из-под пиджака рубахи и повинуясь потаенной страстности своей противоречивой натуры, тут же пускался в новое приключение: виртуозно лепил в своем воображении новый образ по методу Матвейчука, без удержу применял уже испробованные приемы обольщения, писал на салфетках легким росчерком профиль новой нимфы или амазонки (как уж повезет) и – в который раз! – заполучив птичку в клетку, вскоре опять обращался в постыдное бегство.

Бегство заключалось в том, что он запирался в комнате с Амадеусом, зажигал лампу с оранжевым абажуром, которую отдала ему Серафима после того, как Теплев разогнал ее мещанский, по его выражению, гадальный притон, глотал рюмками коньяк без закуски, умирал от одиночества, и только Амадеус, волшебно оживающий под его смычком, жалел и понимал его, как никто другой – сочувственно всхлипывал пронзительными верхними нотами, раздраженно гудел нижними и выговаривал ему за несусветную глупость мягкими нравоучительными средними, как заботливый отец, которого Севка никогда не знал.

XIII

Людвику мало кто звал полным именем. Для одних она была Люда, для других – Вика, но ни одно и ни другое не выражало так полно ее сути, как то, что, по счастливому случаю или особой родительской интуиции, дали ей при рождении Витольд и Берта. Берта не очень любила историю, но слышала, что не только многих королей звали Людовик, но и королев – женской формой этого имени, Людовика. И как-то раз, увидев в одном из энциклопедических словарей портрет Людовики Баварской, она просто заболела этим именем, так как решила, что между ней, Бертой Кисловской, и венценосной особой есть несомненное портретное сходство: та же аристократическая бледность, тот же инфернальный изгиб бровей, те же выпуклые карие глаза и тот же подтянутый в нитку очаровательный рот с едва выпирающей вперед нижней губой.

Она заложила эту страницу в книге закладкой и время от времени перед сном приглядывалась к Людовике Баварской, изумляясь родству их душ, ибо ей казалось, что королева тоже была не до конца понята своим мужем, временем и недалеким обществом, в котором ей суждено было родиться, и откровенно от этого страдала. С тех пор вопроса, как назвать дочь, у Берты быть просто не могло – конечно, она будет Людовикой или Людвикой – такая форма казалась ей более изящной, потому как при добавлении «о» имя начинало хромать на все четыре согласные.

Витольду тоже пришлось по душе имя Людвика. Он где-то вычитал, что, оказывается, Венгерская королевская военная академия ХIX века тоже называлась Людовика, в ней готовили младший офицерский состав для поступления в ряды австрийской и венгерской императорской армии. Это взволновало Витольда Генриховича, и он подумал, что сие возвышенное буквосочетание не может не повлиять благотворно на носительницу такого прекрасного имени. Ну а после того, как узнал, что еще есть и астероид Людовика, Штейнгауз убедился в полном предначертанности выбора имени для дочери, и так она и стала Людовикой или проще – Людвикой.

Самой же Людвике нравилось, что ее имя было исключительно редким. Оно начиналось мягко и податливо, но мягкотелое «в», к счастью, быстро перекатывалось в твердое «к» и тем ясно выражало ее суть: под мягкой оболочкой белокурого одуванчика на тонкой шейке прятались твердость и упрямство укротительницы тигров. Еще ей нравилось, что имя происходит от слова «люди», а если представить, что Вика – уменьшительное от Виктория («победа»), это сулило победу над людьми и тоже приятно щекотало ее самолюбие.

В школе Людвика была тихой и неприметной, и там ее никто не отличал, более того – считали занудой и зубрилкой. Зато первую победу вне школы она одержала очень рано – тогда еще, на вечере у доктора Фантомова, когда она резко одернула Пашу, племянника доктора, поправив его ошибочный комментарий насчет нагана. С тех пор Паша Колесник (его мать была сестрой доктора, а Колесник была фамилия его отца) стал ее преданным другом, а его брат-близнец Саша – наоборот, тайным завистником, потому что эта белобрысая девчонка затмила его значимость в глазах «старшего» брата. На все ее приветствия, замечания, идеи Паша тут же реагировал с восхищением и энтузиазмом, а Саша презрительно хмыкал и пытался найти в них какой-нибудь изъян. Но в целом это обстоятельство лишь поддерживало интригу в их троице, и им вместе никогда не было скучно.

Чуть повзрослев, они любили проводить время втроем: ходить в кино, в кафе «Ну-ка, отними!» на молочный коктейль по 12 копеек за стакан, в тир на Куликовской, где, собрав всю свою презрительность к белобрысой, Саша часто выходил на первое место не от умения, а от злости, отодвигая Пашу на второе место. Но скоро и Людвика научилась потихоньку стрелять, к ужасу Саши, совсем неплохо. Иногда она умудрялась выйти не только второй после него, но и первой! Что до Паши, он стрелял неважно: то торопился, то, наоборот, слишком старался и передерживал прицел, долго щурился, пыхтел, смешно морщил нос, складывал губы трубочкой и отчаянно тер себя за ухо, когда промахивался. Тирщик Михеич снисходительно покряхтывал, наблюдая за их соревнованиями, но старался не мешать.

– Тут нужна сноровка, – повторял он и садился на свой деревянный табурет, скручивая самосад.

А Людвике не столько нравилось стрелять, сколько попадать в разноцветные колесики с белочками с изящными черными кисточками на ушах, чтобы колесики начинали бешено крутиться и белочки бегали в них по кругу. Или в мишек в кепках с молоточками, чтобы смотреть, как они поочередно начинают колотить по крошечной наковальне – цок-цок, цок-цок, как живые. А если совсем повезет, можно было сбить большое оранжевое солнце – самую крупную мишень в центре тира. При удачном выстреле оно заваливалось набок, задевая домик с окошком, из которого на зигзагообразной пружинке выскакивала напуганная кукушка. Она истошно куковала, и, когда заканчивала свой номер, створки окошка закрывались, а проволочка от одного из них приводила в движение другую игрушку, висевшую рядом. На круглой подставочке, напоминающей сцену, закидывала ножку вверх маленькая балерина в розовых туфельках и в розовой пачке, откуда-то звучало что-то вроде увертюры из «Лебединого озера», но звук не всегда шел плавно, в игрушке что-то щелкало, трескало, мелодия растягивалась, как на старой пластинке, и балеринка резко останавливалась, так и не закончив свои повторяющиеся, незамысловатые па…

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Мушкеты на изготовку! Огонь! Целься! Огонь! (нем.)

2

Мелкий, быстрый шаг, при котором лошадь быстро перебирает ногами.

3

θεούλη μου! – Боже мой! (греч.)

4

Ох ты господи (арм.).

5

Спасибо (арм.).

Вы ознакомились с фрагментом книги.

Для бесплатного чтения открыта только часть текста.

Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:


Полная версия книги

Всего 10 форматов

1...456
bannerbanner