Читать книгу Могила у северных ворот (Геннадий Казанцев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Могила у северных ворот
Могила у северных ворот
Оценить:

5

Полная версия:

Могила у северных ворот

Анна знала этот берег всю жизнь. Она узнала бы его с закрытыми глазами — по изгибу реки, по высоте обрыва, по ветру с Волхова. Это была Ладога. Только без всего, что Анна о ней знала: без асфальта и столбов, без церквей, без деревни на том берегу. Без её конюшни, где Сварти и два старых рысака стояли сейчас некормленые и ждали, когда скрипнет дверь.

Вот тогда её и затрясло.

Она думала о глупостях. О том, что в субботу приедут на урок девочки из Волхова, найдут пустой денник и ничего не поймут. О кузнеце, которому она так и не позвонила. Об электрике, который так и не зашёл. Потом о том, что на льду у устья Ладожки найдут пролом, а может, и шлем, и решат, что она утонула. И будут правы. Там она и утонула.

Она стояла, пока не перестала чувствовать лицо.

— Эй! — крикнули сзади, от ворот. — Исландка!

Молодой парень, рыжеватый, лет восемнадцати, с пушком на щеках, махал ей рукой и показывал на сарай. Анна поняла без слов.

*

Конюшня была длинная, низкая, с земляным полом, и пахла навозом, сеном и конским потом. Это был единственный запах здесь, который ничем не отличался от её времени, и Анна вдохнула его так глубоко, как не дышала со вчерашнего дня.

Кони стояли вдоль стены на привязи — лохматые, низкие, разномастные, гнедые и буланые, один вороной, крупнее прочих, с тяжёлой шеей жеребца. Хекла стояла в конце ряда, под чужой попоной, и жевала сено. Увидев Анну, она подняла голову и потянулась мордой к её рукаву.

Анна обняла её за шею и стояла так, пока её не отпустило.

Потом она сделала то, что делала каждое утро: осмотрела лошадь. Ноги холодные, сухие, без отёков. Копыта целы, подковы на месте, шипы тоже. На левом боку ссадина — видно, ободрала о кромку льда. Шерсть свалялась клочьями: её растирали соломой, долго и старательно. Глаз ещё тревожный, но ест, и ест хорошо.

— Это я тебя вытащил, — сказал рыжеватый парень. Он стоял у неё за спиной и явно ждал, когда можно будет это сказать. — За ворот. Меня зовут Халльвард.

Анна поняла «я», «тебя» и «вытащил» и догадалась об остальном. Она обернулась и сказала по-исландски:

— Спасибо, Халльвард.

Халльвард расхохотался — не обидно, а так, как смеются над ребёнком, сказавшим взрослое слово. Видно, «спасибо» у неё прозвучало совсем не так, как говорят здесь.

У входа, на перевёрнутой кадке, сидел седобородый — тот, что нёс её ночью через плечо. Он держал на коленях переднюю ногу гнедого коня и выковыривал ножом что-то из копыта. На Анну он глянул коротко, без улыбки, и вернулся к своему делу. Халльвард шёпотом сообщил, что его зовут Кетиль и что в отряде он старший после хозяйки.

Седло Анны висело на колышке у стены. Его трогали: пряжки подпруги были расстёгнуты и застёгнуты заново, не на ту дырку, а синтетический войлок подкладки примят пальцами до блеска.

— Все ходили смотреть, — сказал Халльвард. — Грим два раза приходил.

— Грим?

— Хозяин. — Халльвард мотнул головой в сторону избы. — Он всё смотрит.

*

Вигдис пришла, когда Анна уже вычистила Хеклу жгутом из соломы, как чистили здесь, и разобрала пальцами колтуны в гриве.

На ней был тот же кафтан, на поясе тот же меч, и при дневном свете она казалась ещё моложе. Она остановилась рядом, оглядела Хеклу от ушей до копыт, потом так же — Анну.

— Жива, — сказала она. Это был не вопрос.

— Жива.

— Тогда рассказывай. Как ты оказалась в реке?

Анна думала об этом с тех пор, как стояла на обрыве. Правду сказать было нельзя: такой правде здесь не поверили бы, а если бы поверили, было бы ещё хуже. Врать было опасно: Анна не знала, о чём здесь можно врать, а о чём нельзя. Она выбрала середину.

— Я ехала по льду. У себя. Кобыла испугалась и понесла. Лёд проломился, нас потащило под ним течением. А вынырнули мы здесь.

— У себя — это в Исландии?

— Далеко отсюда.

Кетиль, не поднимая головы от копыта, сказал что-то, и Халльвард прыснул. Вигдис даже не обернулась.

— Люди Грима говорят, что тебя принесла река, — сказала она. — Мои говорят — Ран. Взяла тебя в своё море и отдала назад: не понравилась ты ей.

Про Ран Анна знала. В Исландии про утонувших рыбаков так и говорили: ушёл к Ран, хозяйке моря, которая собирает утопленников сетью.

— А ты что думаешь? — спросила Анна.

— Я думаю, тебя принесла кобыла. — Вигдис положила ладонь Хекле на шею. — Кобыла плыла, а ты держалась за гриву. Я видела, как ты держалась.

— Так и было.

— Значит, так и было.

Она сказала это спокойно, как говорят о погоде, и Анна поняла, что больше её расспрашивать не будут. По крайней мере, не сегодня.

О себе Вигдис рассказала коротко, словно отвечала на вопрос, которого Анна не задавала. Это Альдейгья — Анна услышала в этом имени Ладогу раньше, чем поняла, что услышала. Они, её люди, двенадцать человек и семнадцать коней, зимуют здесь у Грима, потому что пришли с юга слишком поздно: море уже закрылось. Весной, когда вскроется вода, пойдут на запад, домой. А до того служили на юге, в Гардах, конунгу Ингвару.

«Гардарики», — подумала Анна. Так в исландских сагах и старых стихах называли Русь. Кто такой Ингвар, она не знала.

— Что ты умеешь? — спросила Вигдис.

— Лошадей.

— Лошадей все умеют.

— Не все.

Вигдис посмотрела на неё внимательнее. Потом присела, взяла Хеклу за переднюю ногу — кобыла подала ногу сразу, без спора — и повернула копыто к свету из двери. Долго разглядывала подкову, шляпки гвоздей, шипы.

— Кто ей это сделал?

— Кузнец.

— Какой кузнец делает такое железо? Гвозди один в один, будто их не ковали, а… — Вигдис не нашла слова и искать не стала. Отпустила ногу и выпрямилась. — Ладно. Жить будешь у Добравы. Грим не против — пока. Кобыла стоит с нашими, кормим её мы. А что ты умеешь, посмотрим.

Она ушла. Халльвард смотрел ей вслед так, что Анна отвернулась, чтобы его не смущать.

*

Грима она увидела вечером, в избе, куда он пришёл к ужину. Большой, тяжёлый, с седой бородой, заплетённой в косицу, с серебряным молоточком на шее — молот Тора, Анна узнала его по музейным витринам и по сувенирным лавкам Рейкьявика. Он сел во главе стола, выслушал Добраву, задал Анне несколько вопросов — по-северному, медленно и громко, как говорят с глухими, — и, выслушав исландские ответы, долго молчал. Смотрел он при этом не на неё, а на её руки, на её лицо, на овчину, в которую она куталась. Так смотрят на товар, прикидывая цену.

После ужина Добрава отвела её в угол, открыла сундук и достала одежду: длинную рубаху из толстого полотна, вторую, шерстяную, поверх неё, тканый пояс, чулки из грубой шерсти и платок. С платком она задержалась. Спросила что-то — Анна не поняла. Тогда Добрава показала на свой платок, на кольцо у себя на пальце, потом на Анну.

Замужем ли она. Вот о чём её спрашивали.

— Нет, — сказала Анна и покачала головой.

Добрава нахмурилась, подумала и спросила ещё одно слово — «вдова?» — и Анна, помедлив, кивнула. Простоволосой девицей в тридцать с лишним здесь, видно, не ходили, а объяснить, что можно жить одной и не быть ничьей женой, Анна не сумела бы и по-русски.

Добрава вздохнула, как вздыхают над чужим горем, и сама повязала ей платок.

Ночью Анна лежала на лавке и смотрела на печь. Угли дышали красным. На соседней лавке спала Добрава, и когда она поворачивалась во сне, монета у неё на шее ловила отсвет углей.

Восьмой век, девятый, десятый. Какой — Анна не знала.


Глава 4. Прорубь

Пальцы зажили за неделю. Кожа на кончиках сошла, как после ожога, под ней наросла новая, розовая и тонкая, и первые дни Анна не могла взять в руки ничего горячего. Потом прошло и это. Кашель прошёл сам.

Всю эту неделю она старалась быть полезной и не мешать, и оказалось, что второе даётся труднее первого. В доме Добравы у каждого дела было своё время и свои руки. Вставали затемно. Добрава растапливала печь, изба наполнялась дымом до самых лавок, и все сидели пригнувшись, пока дрова не прогорали и дым не уходил в прорезь под кровлей и в открытую дверь. Потом в печь, на её раскалённое каменное дно, ставили горшки. Хлеб пекли там же, пока печь держала жар: круглые плотные хлебы Добрава сажала на это дно широкой деревянной лопатой. Милава молола зерно. Воду и дрова носила маленькая темноволосая женщина, которая ни на кого не поднимала глаз. Спала она у самого порога, на соломе, и по тому, как с ней говорили, Анна поняла, что она здесь не своя и не наёмная, а купленная. Имени её Анна так и не узнала: в доме её звали просто девкой, а Добрава, когда сердилась, — чудинкой. Это слово Анна знала с экскурсии. «Варяги, словене, чудь», — перечислял экскурсовод и объяснял, что чудью летописи называли здешние финские племена. Теперь одна из этой чуди носила Добраве воду. Добрава доила коров: две коровы и тёлка стояли в хлеву за стеной. В первое же утро Анна, ни о чём не спрашивая, села доить вторую.

Добрава смотрела на неё, пока в подойнике не зазвенело молоко, потом что-то сказала Милаве, и та перестала хихикать. С того утра Анне стали давать работу.

Воду из проруби она не носила. Милава заметила это на третий день, спросила взглядом, и Анна покачала головой. Больше Милава не спрашивала, а наутро молча взяла оба ведра сама.

Язык приходил быстрее, чем Анна ожидала. С Добравой они говорили на смеси, которую понимали только они двое: Анна по-русски, Добрава по-своему, и каждая угадывала половину. Северную речь Анна ловила через исландский и чем дольше слушала, тем яснее видела, где он расходится с тем, что она слышит. Вместо исландского «квад» — «что» — здесь говорили «хват», с придыханием в начале, будто дули на ложку. «Хестур», лошадь, звучало у них как «хестр», без «у» перед последним звуком, и таких мест было много: слова те же, только обточенные иначе. Через несколько дней Анна понимала застольные разговоры, если говорили не быстро. Через неделю поймала себя на том, что и сама начинает говорить по-здешнему.

*

Подковы надо было снимать.

Анна думала об этом с того мига, как Вигдис повернула копыто к свету. Подковы перековывают раз в полтора-два месяца: копыто растёт, стенка выходит вперёд, подкова начинает давить и шататься, и если её вовремя не снять и не переставить, копыто трескается, а лошадь хромает. Кузнеца, который переставил бы эти подковы на эти гвозди, здесь не было и не будет. Значит, снимать сейчас, пока копыта здоровые, и приучать Хеклу ходить босой, как ходили все кони вокруг.

Она сказала об этом Вигдис. Та выслушала и повела её к кузнецу.

Кузня стояла на отшибе, у самой Ладожки, дальше от дворов, чем любая другая постройка, и Анна поняла почему, когда увидела, как из-под крыши вырываются искры. Кузнец, большой молчаливый мужик с опалёнными бровями, выслушал Вигдис, посмотрел на Хеклу, на её копыта и всё время, пока Анна работала, стоял рядом, не отходя ни на шаг.

Работать пришлось его инструментом. Клещи у него были тяжёлые и грубые, но хватали крепко. Анна отогнула зубилом загнутые концы гвоздей на стенке копыта, поддела подкову клещами у пятки, покачала, отжала — сначала с одной стороны, потом с другой, — и подкова с тихим скрипом отошла. Гвозди Анна вытаскивала по одному и складывала на ладонь. Кузнец взял один, поднёс к огню горна и долго вертел в пальцах.

Он сказал что-то Вигдис, Вигдис ответила, и Анна поняла, о чём речь: гвоздь был слишком ровный. Тонкий, одинаковый по всей длине, с одинаковой шляпкой, и все двадцать четыре — как один. Кузнец положил гвоздь обратно ей на ладонь с таким видом, будто отдаёт то, чего отдавать не хочет.

Потом Анна подрезала копыта ножом, стесала края его же напильником и скруглила стенку по кромке, чтобы босое копыто не крошилось. Всё это заняло почти до полудня. Когда Хекла сделала первые шаги без подков, ступая осторожно, как человек, вышедший босиком на гравий, кузнец спросил ещё что-то — по-здешнему, так же, как говорила Добрава, — и на этот раз Анна поняла сама:

— Продашь железо?

— Нет.

Он не удивился. Вигдис достала из кожаного мешочка на поясе маленькие складные весы, раскрыла их, отрезала ножом от серебряного прутка крошечный кусок и положила на чашку. Кузнец посмотрел, как качнулось коромысло весов, и забрал серебро.

На обратном пути Анна спросила, почему заплатила Вигдис.

— Потому что тебе платить нечем, — сказала Вигдис. — Отдашь, когда будет чем.

*

Грим пришёл вечером.

Не в избу, а в конюшню, где Анна мазала Хекле копыта берёзовым дёгтем. Постоял у входа, потом подошёл, присел рядом и заговорил. Говорил он по-северному, медленно, чтобы она поняла, и она поняла почти всё.

Он спросил про железо. Анна ответила, что оставит его себе. Он спросил про седло. Она сказала, что седло тоже её. Грим погладил бороду и сказал, что понимает её. Что сам на её месте ничего не продавал бы. Что вещи у неё редкие, за морем таких не купишь ни за какое серебро, и что люди о них уже говорят, и не только в его доме. Что реку, конечно, никто не спрашивает, кому и что она приносит, но берег, к которому она это принесла, — его берег, и люди это тоже помнят.

Говорил он дружелюбно и ни разу не повысил голоса. Уходя, потрепал Хеклу по шее, и кобыла прижала уши.

*

Той ночью Анна не спала.

Она лежала на лавке и перебирала, что у неё есть. Хекла. Руки. Исландский. Всё, что она знает о лошадях. И вещи: мёртвый телефон, куртка, бриджи, сапоги, термобельё, которое она так и не решилась снять, четыре подковы и двадцать четыре гвоздя, завёрнутые в тряпицу, а в конюшне, на колышке, — седло и уздечка с синтетическим поводом.

Грим ждать не станет. Это Анна поняла ещё в конюшне, пока он гладил бороду и говорил про свой берег. Седло висит на его колышке, сапоги сохнут у его печи. Завтра или через неделю он скажет, что прибрал её вещи на сохранение, и спорить будет не о чем: двор его, печь его, берег его. А вещи и она пришли из реки вместе. Если он приберёт вещи, кто помешает ему сказать потом, что и её принесло к его берегу заодно с ними?

Было и другое, пострашнее Грима. Эти вещи говорили о ней вслух. Женщины в избе до сих пор, проходя мимо её сапог, отводили глаза и что-то шептали, а Милава однажды, думая, что никто не видит, плюнула через плечо на куртку с молнией. Телефон с чёрным стеклом, в котором отражалось лицо, Добрава велела убрать с глаз и больше при ней не доставать. Здесь и без того говорили, что Анну принесла река. Женщина без рода, которую принесла река и у которой вещи, каких не сделает ни один мастер, — про такую рано или поздно скажут, что она не человек. Что здесь делают с такими, Анна не знала и узнавать не хотела.

Продать вещи было некому, кроме Грима, а Грим и так считал их своими. Закопать — двор чужой, снег свежий, каждый след виден: наутро выкопали бы. Сжечь — синтетика не горит, а плавится, вонь пошла бы на весь двор, и в золе нашли бы чёрные комья, каких не бывает. Оставалась река. Из-под льда, с глубины, ничего не возвращается.

И было ещё одно, о чём Анна думать не хотела, но думала. Пока вещи лежали рядом, она ждала: что проснётся, что её найдут, что где-то есть дверь обратно. Дверь, если она и была, была одна — та, через которую Анна пришла. Только пришла она не одна: её вынесла кобыла. Хеклу в прорубь не поведёшь, а без Хеклы Анна не ушла бы никуда, даже если бы знала дорогу. Значит, ждать нечего. И держать при себе телефон с мёртвым экраном незачем.

Сделать это надо было сейчас, ночью, пока Грим спит.

Анна встала. В темноте, под шерстяной рубахой, стянула с себя термобельё — в одном полотне сразу стало зябко, — натянула шерстяное обратно и надела овчину. Сложила в куртку бриджи, сапоги, термобельё и тряпицу с подковами, стянула рукава узлом. Подумав, взяла из-под навеса у бани самый тяжёлый из запасных камней для каменки и сунула его в узел. Телефон спрятала за пазуху.

Коней по ночам сторожили люди Вигдис, по очереди. В эту ночь у двери конюшни, закутавшись в плащ, сидела сама Вигдис. Она подняла голову, посмотрела на узел у Анны в руках и ничего не спросила. Анна сняла с колышка седло и уздечку. Хекла в темноте переступила с ноги на ногу и коротко заржала ей вслед.

*

Прорубь была там же, где всегда, — под берегом, у тропы, по которой носили воду и водили коней на водопой. Её пробивали каждое утро, а за ночь она затягивалась тонким льдом. Рядом в снегу торчала пешня — тяжёлый железный лом на древке, которым пробивают лёд.

Анна спустилась по тропе и остановилась там, где кончался берег. Дальше был лёд. Она знала, что он толстый. Она каждый день видела, как по нему ходят люди и кони, как едут сани. Ноги не шли.

Она сделала шаг. Потом второй. Считала про себя, как считала тогда, на Ладожке, когда Хекла несла: раз — шаг, два — шаг. Лёд под ногами молчал. На двадцатом шаге она дошла до проруби, взяла пешню, ударила ею раз и другой, и тонкая корка разошлась. Под ней была чёрная вода.

Анна постояла над ней, пока не выровнялось дыхание. Потом достала из-за пазухи телефон.

Чёрное стекло было холодным. Где-то внутри, в этом стекле, осталась мама у окна кухни в Волхове, Сигга с жеребёнком на руках, Хекла годовалая, по уши в снегу, и ещё тысячи три фотографий лошадей. Анна разжала пальцы. Телефон ушёл в воду без звука.

Седло она прикрутила подпругой к узлу с камнем и опускала всё медленно, на руках, пока вода не дошла до локтей и не обожгла. Камень потянул вниз. Седло всплыло, качнулось на чёрной воде, словно раздумывало, — и ушло следом. Уздечку Анна бросила последней.

Она выпрямилась.

— Ты отдала реке долг.

Вигдис стояла на берегу, у начала тропы, и Анна не знала, давно ли она там.

— Правильно, — сказала Вигдис. — Кто взял у воды, тот ей платит. У нас дома в озёра кладут мечи. И серебро, и самые лучшие вещи. Боги не любят, когда им отдают дрянь.

Анна не стала её поправлять.

— Грим будет недоволен, — сказала Вигдис. — Он уже прикинул, сколько возьмёт за твоё седло за морем.

— Пусть.

Вигдис помолчала.

— Иди сюда, — сказала она. — Ночью на лёд в одиночку не ходят. И стоишь ты так, будто он сейчас проломится.

— Я его боюсь.

Анна сказала это вслух впервые.

— Знаю. Видела, как ты обходишь прорубь.

Вигдис протянула руку. Анна пошла к ней по льду, и лёд держал.

Наверху, у ворот, она обернулась. Прорубь внизу чернела пятном на белом, и над открытой водой поднимался лёгкий пар. К утру её затянет льдом. Утром её пробьют снова, как пробивали каждый день, Милава принесёт из неё воды, и из неё будут поить коней.


Глава 5. Кони Вигдис

Через неделю после проруби Кетиль сам позвал её в конюшню.

У его серой кобылы третий день болела передняя нога. Кобыла стояла, выставив её вперёд и едва касаясь земли кончиком копыта, а когда Кетиль брался за ногу, вздрагивала всем телом. Он уже сделал всё, что умел: ощупал, осмотрел, пошептал над копытом какие-то слова и обвязал ногу над копытом шерстяной ниткой с тремя узлами. Теперь, глядя, как подходит Анна, он всем видом показывал, что позвал её не от надежды, а оттого, что звать больше некого.

Анна присела у копыта. Горячее. Над копытом, на бабке — так у лошади называется нога между копытом и суставом над ним, — сильными толчками бился пульс; Анна почувствовала его сразу, двумя пальцами. Она попросила клещи. Кетиль принёс свои, поменьше кузнецовых. Анна стала сжимать копыто клещами по краю — понемногу, по кругу, от носка к пятке, — и на одном месте, у внутренней стенки, кобыла дёрнула ногу так, что Анна едва удержала.

— Здесь, — сказала она. — Гной. Под рогом.

Кетиль нахмурился, но нож дал.

Анна расчистила подошву в этом месте — тонко, слой за слоем, пока рог не стал серым и мягким, — и кончиком ножа проколола маленькую дырку. Из неё выступила чёрная жижа и потекла по копыту. В конюшне запахло так, что Халльвард, сунувшийся посмотреть, отпрянул. Кобыла вздохнула — глубоко, всем телом, как вздыхает человек, у которого наконец перестал болеть зуб.

Потом Анна попросила тёплой воды, золы и отрубей. Милава, прибежавшая из дома на шум, принесла всё сама. Анна долго держала копыто в кадке с тёплой водой, в которую Милава насыпала золы, потом наложила на подошву горячую кашу из отрубей, обмотала копыто тряпицей, поверх — куском старой кожи и завязала ремешком.

Наутро серая стояла на всех четырёх ногах.

Кетиль ничего не сказал. Вечером он подошёл к Анне и протянул ей нож — не свой, другой, поменьше, с костяной рукоятью, в потёртых ножнах, — и ушёл раньше, чем она успела что-нибудь ответить. Нож был старый, но острый. Анна повесила его на пояс, как носила здесь любая женщина, и почувствовала себя одетой.

*

С того дня её работа была в конюшне.

Вставала она теперь раньше Добравы и уходила к коням, пока в избе топили печь. Восемнадцать голов вместе с Хеклой: гнедые, буланые, саврасые, серая Кетиля, вороной жеребец. Северные кони были коренастые, густогривые, с тяжёлыми копытами. Южные, которых люди Вигдис привели с собой с юга, — суше, выше на ногах, с упрямым глазом, и зиму они переносили хуже: к утру у них инеем обметало ноздри. Анна чистила, смотрела ноги, раздавала сено.

Сено было Гримово. Люди Вигдис покупали его у Грима возами, и каждую неделю Кетиль отвешивал за него серебро на складных весах, и каждую неделю, как поняла Анна из его ворчания, серебра требовалось чуть больше, чем в прошлый раз. До травы было ещё далеко. Стога на Гримовых задворках таяли на глазах, а у соседей, говорил Кетиль, сена на продажу не было вовсе. У кого сено, тот и назначает цену.

Поить коней водили к проруби. В первое утро Анна довела Хеклу до края берега и остановилась, и Халльвард, не говоря ни слова, забрал у неё повод. Во второе утро она дошла по льду до середины тропы. На четвёртое — до самой проруби и стояла там, пока Хекла пила, глядя не на воду, а на кобылью шею. Считала глотки. Когда кобыла напилась, Анна развернула её, повела обратно и только на берегу заметила, что всё это время почти не дышала.

*

Каждое утро, если не мело, люди Вигдис выводили коней на ровное поле над Ладожкой, где снег утоптали копытами до твёрдого. Там гоняли их по кругу, учили молодых ходить под всадником ровно, а сами учились тому, чему, как скоро поняла Анна, учились всю жизнь.

Они стреляли с коня.

Луки у них были короткие, выгнутые, и носили их в кожаных чехлах у седла. Халльвард, гордясь, дал Анне подержать свой и объяснил, что он склеен из дерева, рога и жил и что такие луки делают на юге. На поле стоял шест с привязанным снопом соломы. Всадник разгонял коня, проносился мимо шеста шагах в двадцати и на скаку пускал стрелу, а если успевал, то и вторую. Большинство успевало одну. Халльвард не успевал ни одной: его гнедой шарахался от щелчка тетивы, и Халльвард, ругаясь, хватался за гриву, а на третьем круге слетел в снег под общий хохот.

Анна смотрела на гнедого и думала, что коня этого никто не учил не бояться. Его учили скакать. Не бояться — это другое, этому учат отдельно, долго, по чуть-чуть. Она запомнила это, как запоминала всё, что потом можно будет сделать.

Потом на поле выехала Вигдис на вороном жеребце. Жеребца звали Бранд, и он был единственным в конюшне, кто не терпел чужих рук: Анна уже видела, как он прижал уши на Халльварда, когда тот зашёл к нему с ведром. Под Вигдис он шёл спокойно, собранно, будто всё его буйство оставалось в конюшне. Вигдис разогнала его в галоп, бросила повод на шею — Бранд шёл ровно, как по нитке, — и, пока шест проносился мимо, выстрелила три раза. Три стрелы вошли в сноп.

Анна смотрела не на стрелы, а на ноги Бранда.

В галопе есть мгновение, когда все четыре ноги лошади в воздухе и она летит, не касаясь земли. В это мгновение спина под всадником не качается. Вигдис стреляла именно тогда — каждый раз, три раза подряд, ровно в тот миг, когда Бранд летел. Выбирала его не глазами: глазами она смотрела на сноп. Она чувствовала его телом, так, как Анна чувствовала тёльт.

Этому не научишься за зиму. Этому учатся с детства — так, как Анна училась сидеть в седле, пока тело не начинает делать всё само. Для Вигдис это было не забавой и не удалью. Это было ремесло. Её ремесло.

bannerbanner