
Полная версия:
Тень ангела (роман)

САМСОН ГЕЛХВИДЗЕ
ТЕНЬ АНГЕЛА - (роман)
ТЕНЬ АНГЕЛА – (роман)
ПРОЛОГ
ТЕНЬ НА СТЕНЕ
Тбилиси в тот год жил своей непростой, тревожной жизнью. Война осталась позади, но мир ещё не успел привыкнуть к наступившему времени. На улицах становилось больше людей, возвращавшихся к обычным делам, открывались двери учреждений, в мастерских снова зажигался свет. Однако вместе с надеждой в город пришли новые правила, новые страхи и новые границы, которые не всегда можно было увидеть глазами.
В храме Кашвети пахло известью, камнем и старым деревом. Свет проникал внутрь через высокие окна, ложился на стены и медленно перемещался по ним, словно напоминая, что даже неподвижные вещи живут собственной жизнью.
Художник стоял перед стеной и долго не начинал работу.
Он привык смотреть на поверхность, прежде чем прикоснуться к ней кистью. Для другого человека стена могла быть просто стеной — камнем, известью, частью архитектуры. Для него она была пространством, которому предстояло обрести голос. Здесь нельзя было позволить себе случайное движение. Нельзя было написать красивую фигуру только потому, что она нравилась глазу. Каждый образ должен был соответствовать месту, смыслу и тому невидимому закону, который художник чувствовал, но не всегда мог объяснить словами.
Ладо Гудиашвили знал, что эта работа будет отличаться от всего, что он создавал прежде.
Он многое видел за свою жизнь. Старый Тифлис с его шумными улицами, крошечными лавками, кинто, музыкантами и женщинами, чьи лица казались сошедшими со страниц древней сказки. Он помнил поездки по грузинским землям, заброшенные церкви, потемневшие фрески, едва различимые лики святых. Он помнил Париж, где искусство не знало границ, где художники спорили до рассвета, где одно смелое полотно могло принести автору признание, а другое — оставить его в одиночестве.
Но теперь перед ним был храм.
В 1946 году роспись Кашвети стала для Гудиашвили не только художественным заказом. Католикос-патриарх Калистрат пригласил его выполнить работу, которая требовала глубокого знания грузинской традиции монументальной живописи. Художник понимал и другое: в стране, где официальная идеология относилась к религии враждебно, подобный труд не мог остаться незамеченным.
Его предупреждали о возможных последствиях. Он не мог не понимать, чем рискует. Но отказ означал бы для него нечто большее, чем отказ от заказа. Он должен был бы отвернуться от той части собственной культуры, которая сопровождала его с юности и помогала понимать искусство.
Ладо не был человеком, которому требовалось постоянно доказывать свою смелость. Он не искал опасности и не стремился превращать собственную жизнь в красивую легенду. Он просто не хотел поступаться тем, что считал внутренней правдой.
Художник поднял глаза к своду.
Ему вспомнились древние грузинские храмы, где он когда-то копировал фрески, стараясь сохранить не только очертания фигур, но и дыхание времени. Тогда он ещё не знал, что однажды ему самому предстоит оставить на стенах храма образы, перед которыми будут стоять люди, родившиеся задолго после него.
Он взял кисть.
Первое движение было осторожным. Затем рука обрела уверенность. На поверхности стены начали появляться линии, соединявшиеся в будущий образ. В этих линиях ещё не было законченной красоты, но уже присутствовало намерение художника — создать не украшение, а целый мир.
Впоследствии одни увидят в его работе торжество национальной художественной традиции, другие — смелый поступок человека, не пожелавшего подчинить своё искусство обстоятельствам. Но в тот момент, когда кисть впервые коснулась стены, всё это ещё оставалось впереди.
Был только художник, храм и тишина.
И была тень.
Она скользнула по стене, пересекла ещё не завершённый рисунок и на мгновение остановилась рядом с будущим ликом. Ладо посмотрел на неё, затем снова на стену. Ему показалось, что тень принадлежит не человеку, стоявшему в храме, а кому-то другому — тому, кого невозможно удержать ни в памяти, ни в красках, но кого искусство всё-таки пытается приблизить к нам.
Может быть, именно тогда родилось то, что спустя десятилетия кто-нибудь назовёт тенью ангела.
Но у этой истории было начало, гораздо более далёкое от храмовых сводов, чем могло показаться.
Оно находилось в старом Тифлисе, в доме, где однажды появился на свет мальчик, которому предстояло увидеть мир иначе, чем видели его окружающие.
Его звали Ладо.
И прежде чем он научился изображать ангелов, ему предстояло научиться смотреть на людей.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ТИФЛИС, КОТОРЫЙ УЧИЛ ВИДЕТЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГОРОД НАД КУРОЙ
Тифлис конца девятнадцатого столетия не был похож на другие города Российской империи. В нём удивительным образом соединялись Восток и Запад, древность и беспокойное дыхание нового времени, купеческая основательность и почти театральная беспечность уличной жизни. Здесь соседствовали каменные особняки с деревянными балконами, над которыми нависали виноградные лозы, старинные церкви с небольшими мечетями, шумные базары с европейскими магазинами, а узкие переулки неожиданно выводили к широким проспектам, где уже чувствовалось приближение нового века.
Город жил не только улицами и зданиями. Он жил голосами.
По утрам над Курой разносились крики торговцев, звон колокольчиков, стук колёс и перекличка людей, спешивших по своим делам. Из открытых окон доносились звуки фортепиано, а из соседних дворов — протяжные мелодии, в которых угадывалась древняя грузинская печаль. В кофейнях спорили о политике и литературе, в мастерских обсуждали новые заказы, а на площадях можно было встретить людей самых разных народов, вероисповеданий и сословий.
Тифлис не спрашивал у человека, откуда он пришёл. Он принимал его в свою шумную, противоречивую семью, но требовал одного: научиться понимать его характер.
Кура была главной свидетельницей городской жизни. Она несла свои воды мимо старых кварталов, отражая в них то ясное небо, то тяжёлые облака. В разные часы суток река меняла цвет, и тому, кто умел наблюдать, казалось, будто вместе с водой меняется настроение самого города. Утром она была светлой и торопливой, днём — ослепительно яркой, а к вечеру темнела, принимая на себя отблески окон и редких огней.
Над городом возвышались холмы. Они словно охраняли его от ветров времени, хотя сами давно уже стали частью его истории. На склонах теснились дома, цепляясь друг за друга балконами и крышами, а за последними постройками начинались дороги, ведущие к селениям, монастырям и древним храмам.
В этом городе искусство не было чем-то чуждым повседневной жизни. Оно присутствовало повсюду: в резьбе дверей, в узорах ковров, в украшениях старинных домов, в росписях церквей, в лицах людей, чьи черты порой казались художнику более выразительными, чем любые произведения, выставленные в галереях.
Именно таким Тифлис предстал перед поколением, которому предстояло встретить двадцатый век.
В 1896 году, когда в семье Давида и Елизаветы Гудиашвили родился сын Ладо, никто ещё не мог знать, какую роль этот мальчик сыграет в истории грузинского искусства. Для близких он был прежде всего ребёнком, новым членом семьи, которому предстояло расти, учиться, радоваться и переживать обычные детские огорчения.
Но иногда судьба начинает свою работу задолго до того, как человек осознаёт её присутствие.
Она не обязательно приходит в виде необыкновенного события. Порой достаточно того, что ребёнок однажды задерживает взгляд на предмете, мимо которого другие проходят равнодушно. Он замечает, как солнечный луч ложится на стену, как меняется выражение лица взрослого, как тень дерева превращает обычный двор в загадочное пространство. Он ещё не умеет объяснить, что именно его привлекает, но уже чувствует: мир гораздо богаче того, что принято видеть в нём с первого взгляда.
Будущий художник рос в Тифлисе, и город постепенно становился для него первой школой наблюдения. Здесь не требовалось искать необыкновенное за тридевять земель. Оно находилось рядом — в движении толпы, в случайной встрече, в старом доме, в женщине, появившейся на балконе, в музыканте, который мог часами играть одну и ту же мелодию.
Тифлис не был безупречным. Он знал бедность, социальное неравенство, тяжёлый труд и человеческие несчастья. Но даже в его повседневных заботах сохранялась особая выразительность. Люди умели праздновать, любить, спорить, прощать и горевать так, словно каждая эмоция заслуживала собственного музыкального или живописного произведения.
Позднее Ладо сумеет перенести эту многоликость на холст. Его персонажи будут казаться одновременно земными и сказочными, а женские образы приобретут ту загадочную красоту, благодаря которой живопись художника станет узнаваемой далеко за пределами Грузии.
Однако пока всё это существовало лишь как возможность.
Впереди были годы учёбы, первые творческие поиски, встречи с людьми, которые повлияют на его судьбу, и путешествия, способные изменить представление о самом искусстве. Впереди был Париж — город, который откроет перед ним новые горизонты, но не сможет заменить Тифлис. Впереди были испытания, когда художнику придётся выбирать между внешним благополучием и внутренней свободой.
Но всё это принадлежало будущему.
А пока над Курой поднималось солнце, город просыпался, и маленькая жизнь, которой ещё предстояло стать частью большой истории, только начинала свой путь.
В Тифлисе рождался художник, которому однажды окажется тесно в пределах одного времени и одного мира.
Глава вторая. Дом Давида и Елизаветы
В каждом городе есть дома, которые ничем не отличаются от соседних, если смотреть на них с улицы. Их окна выходят на те же переулки, двери открываются в те же дворы, а за стенами происходят обыкновенные человеческие дела: кто-то собирается на работу, кто-то готовит обед, кто-то ждёт возвращения близких. Но иногда именно в таком доме начинается жизнь человека, которому однажды предстоит изменить представление целого поколения о красоте.
Дом Давида и Елизаветы Гудиашвили не был дворцом, и в нём не царила та торжественная тишина, которую можно вообразить, говоря о детстве будущего знаменитого художника. Это был обычный тифлисский дом, включённый в повседневную жизнь большого, шумного и многоликого города. За его окнами продолжался Чугурети — район, где соседствовали разные судьбы, языки, привычки и характеры. Здесь город не старался казаться величественным. Он жил открыто, порой шумно, порой беспечно, сохраняя в самых простых вещах особенную выразительность.
В семье железнодорожного служащего Давида Гудиашвили рос мальчик, которому дали имя Владимир. Позднее вся Грузия узнает его как Ладо. Но пока это имя принадлежало только близким, а сам мальчик ещё не знал, что однажды его картины будут искать коллекционеры, о нём станут писать искусствоведы, а его работы займут место в истории национальной культуры.
Отец, Давид, принадлежал к миру людей, для которых жизнь прежде всего означала труд и ответственность. Железная дорога требовала точности, дисциплины, умения подчинять личное время установленному порядку. В этой работе было мало места мечтательности. Поезда не могли ждать, расписания не принимали во внимание настроение человека, а служба требовала постоянства.
Возможно, именно поэтому в семейном доме так естественно уживались два разных взгляда на жизнь: практический, обращённый к повседневным обязанностям, и тот, который постепенно открывался маленькому Владимиру благодаря его матери.
Елизавета Итонишвили происходила из семьи сельского священника. Она была образованной женщиной и не оставалась равнодушной к стремлению сына рисовать. В биографических материалах о Гудиашвили особо отмечается её поддержка художественных способностей мальчика. Это обстоятельство заслуживает внимания: талант ребёнка далеко не всегда встречает понимание даже в самой любящей семье. Иногда взрослые видят в нём лишь увлечение, которое следует оставить ради более надёжного жизненного пути. Елизавета, судя по сохранившимся сведениям, сумела разглядеть в сыне нечто большее.
Мы не знаем всех разговоров, которые происходили между матерью и ребёнком, и не станем приписывать им выдуманные исторические признания. Но можем представить саму атмосферу этих отношений. Мальчик приносит рисунок, показывает его матери, ожидая не столько похвалы, сколько внимательного взгляда. Она рассматривает изображение, задаёт вопрос, замечает какую-нибудь подробность. Для взрослого это может показаться пустяком, для ребёнка же становится событием: его увидели, его занятие приняли всерьёз.
Возможно, так и начинается первая школа художника — не за мольбертом и не в мастерской, а в тот момент, когда близкий человек не отмахивается от детского увлечения.
Ладо рос в городе, который сам был похож на огромную картину. В нём было слишком много лиц, чтобы запомнить их все, слишком много красок, чтобы однажды перестать замечать их, слишком много историй, чтобы ограничиться тем, что рассказывали взрослые. Старые балконы, каменные лестницы, внутренние дворики, лавки, вывески, прохожие, уличные торговцы — всё это составляло живую ткань Тифлиса.
Для будущего художника особенно важны были не только здания, но и люди. Архитектура могла подсказать линию, свет — оттенок, а человеческое лицо — целую историю. Впоследствии в его искусстве появится особый мир, в котором реальность будет соседствовать с фантазией, а обыденные персонажи словно обретут черты героев старинного сказания.
Но тогда всё это ещё не было искусством в осознанном смысле. Было детское любопытство, желание смотреть и запоминать. Были первые попытки удержать на бумаге то, что исчезало из поля зрения. И было терпение матери, которая не препятствовала этому стремлению.
В доме рос не только Ладо. Среди его близких был брат Вахтанг, и семейные фотографии сохранили их вместе. За пределами официальной биографии остаётся множество подробностей их повседневной жизни: как они проводили время, о чём спорили, какие семейные события запоминали особенно отчётливо. Не все эти страницы дошли до нас. Но само присутствие брата напоминает, что будущий мастер жил не в одиночестве, не в специально созданном для него мире, а среди родных людей, со своими привычками, радостями и заботами.
И всё же в Ладо постепенно обнаруживалась особенность, которую нельзя было свести к обычной детской склонности рисовать. Он тянулся к изображению не как к случайной забаве. Рисунок становился способом воспринимать окружающее, своеобразным продолжением взгляда. Там, где другой ребёнок мог пройти мимо, он задерживался. Там, где взрослый видел привычную улицу, мальчик мог заметить необычное сочетание света и тени.
Возможно, в этом и заключалось первое проявление его будущей индивидуальности. Художник начинается не тогда, когда получает диплом, впервые выставляет картину или подписывает полотно. Он начинается гораздо раньше — когда человек уже не способен смотреть на мир равнодушно.
Елизавета поддерживала его стремление, но одной материнской заботы было недостаточно, чтобы определить дальнейшую судьбу. Впереди ждали обучение, труд, первые профессиональные испытания и встречи с людьми, которые помогут ему понять, насколько велико расстояние между способностью рисовать и настоящим мастерством.
Давид и Елизавета не могли знать, какой дорогой пойдёт их сын. Они не могли предвидеть Парижа, европейских выставок, громкого имени, трудных столкновений художника с эпохой. Для них он оставался ребёнком, которому предстояло вырасти, получить образование, найти своё место в жизни.
Но в одном они уже сыграли важную роль: в их доме не погасло желание мальчика рисовать.
И когда спустя годы Ладо Гудиашвили будет создавать свои необыкновенные женские образы, фантастические сцены и загадочные лица, в его живописи сохранится нечто от того первого мира, который окружал его в детстве. Не буквальные изображения родного двора и не простые воспоминания о знакомых улицах, а более глубокое ощущение жизни — её многоликости, красоты, странности и непостижимой изменчивости.
Может быть, поэтому его искусство никогда не было только изображением внешнего мира. В нём всегда присутствовало стремление заглянуть за видимую поверхность вещей, обнаружить скрытую историю человеческого лица, почувствовать тайну, которую невозможно объяснить одними словами.
А пока в доме Давида и Елизаветы рос мальчик по имени Владимир. Он ещё не знал, что однажды станет Ладо Гудиашвили. И никто в те годы не мог предположить, что его детское желание рисовать приведёт его к древним фрескам Грузии, к парижским мастерским и, наконец, к стенам храма, где однажды появится ангел, навсегда связавший его имя с историей грузинского искусства.
Глава третья. Мальчик, который видел больше других
В тот день Елизавета обнаружила, что в доме стало подозрительно тихо.
Она уже несколько раз проходила мимо комнаты, где обычно возился Владимир, но не слышала ни привычного шороха, ни перестановки вещей, ни его голоса. Сначала она решила, что мальчик вышел во двор. Потом заглянула в соседнюю комнату, посмотрела на кухню и наконец остановилась у приоткрытой двери.
Владимир сидел на полу возле окна. Перед ним лежал лист бумаги, а рядом стояли какие-то чашки, коробочка и небольшой предмет, который он, по-видимому, принёс откуда-то из дома. Мальчик не замечал появления матери. Он был занят.
— Володя, ты опять здесь?
Он вздрогнул и поднял голову.
— Мама, не трогай, пожалуйста. Я ещё не закончил.
Елизавета улыбнулась и подошла ближе.
— А что ты делаешь?
— Рисую.
— Это я вижу. А что именно?
Мальчик посмотрел на лист, словно только теперь вспомнил, что должен объяснить свою работу.
— Вот это чашка. А это окно. Но окно не такое, как настоящее.
— Почему?
— Потому что я вижу его отсюда. А если смотреть с другой стороны, оно будет совсем другим.
Елизавета присела рядом. На бумаге действительно угадывались знакомые предметы, хотя пропорции были нарушены, а некоторые линии уходили в неожиданном направлении. Детский рисунок ещё не умел подчиняться правилам, зато в нём уже чувствовалось желание не просто копировать увиденное, а передать собственное впечатление.
— Значит, ты рисуешь не только то, что видишь, но и то, как видишь? — спросила мать.
Владимир задумался. Ему, вероятно, ещё не хватало слов, чтобы выразить эту мысль, но он понял, что мать его услышала.
— Да. Только у меня пока не получается.
— А разве обязательно должно получиться сразу?
— А как же иначе?
— Иначе придётся всю жизнь сердиться на себя, — засмеялась Елизавета. — Лучше попробуй ещё раз.
Она поднялась, но мальчик остановил её:
— Мама, посиди немного. Я хочу тебе показать.
Елизавета вернулась на своё место.
Владимир снова склонился над листом. Он работал сосредоточенно, иногда отодвигался, чтобы посмотреть на рисунок издали, затем снова приближался и что-то исправлял. Его движения были ещё неловкими, рука не всегда слушалась, но он не спешил бросать начатое. Когда одна линия получалась не такой, какой он хотел её видеть, мальчик сердился, стирал её и начинал заново.
— Ты слишком строг к себе, — заметила мать.
— Нет. Просто она неправильно стоит.
— Кто?
— Чашка. На рисунке она падает.
Елизавета посмотрела внимательнее и рассмеялась.
— Так поставь её прямо.
— Я уже пробовал. Тогда она становится совсем другой.
— Вот уж не думала, что с одной чашкой столько хлопот!
— Ты не понимаешь, мама. Она же должна стоять так, как я её вижу.
В этих словах не было ни каприза, ни желания спорить. Мальчик говорил с такой серьёзностью, будто от положения этой чашки зависело что-то гораздо более важное, чем один рисунок.
Елизавета не стала его переубеждать. Она лишь поправила скатившийся на пол лист и осталась рядом.
Позднее, когда Владимир подрос, ему предстояло узнать, что художник не всегда должен изображать предмет таким, каким его привыкли видеть окружающие. Искусство требует не только умения воспроизводить форму, но и смелости отстаивать собственное видение. Однако в тот день эти истины ещё не имели для мальчика названий. Он просто хотел, чтобы чашка на бумаге перестала падать.
В другой раз его внимание привлекло лицо человека, которого он встретил на улице. Владимир долго смотрел ему вслед, а потом, вернувшись домой, попытался нарисовать незнакомца по памяти. Сходство оказалось приблизительным, но мальчик был недоволен не этим. Ему казалось, что он не сумел передать самое главное — выражение лица, которое на мгновение показалось ему печальным.
— Ты его знаешь? — спросила Елизавета, увидев рисунок.
— Нет.
— Тогда откуда ты знаешь, что он грустный?
— У него глаза были такие.
— Может быть, он просто устал?
Владимир покачал головой.
— Нет, мама. Усталость другая.
Елизавета внимательно посмотрела на сына. Она не стала говорить, что нельзя судить о человеке по одному взгляду. В этом возрасте дети иногда замечают то, мимо чего взрослые проходят, занятые собственными мыслями. Возможно, мальчик ошибался. Возможно, незнакомец действительно был всего лишь уставшим прохожим. Но важно было другое: Владимир пытался понять человека, которого видел всего несколько мгновений.
Именно эта способность — задерживать взгляд на чужом лице, замечать едва уловимые оттенки настроения, искать за внешностью внутреннюю жизнь — однажды станет одной из особенностей его искусства.
Впрочем, детство не состояло из одних рисунков. Владимир играл, шалил, спорил, мог увлечься чем-нибудь совершенно посторонним и забыть о начатой работе. Иногда его рисунки исчезали под другими бумагами, иногда он сам терял к ним интерес. Но стоило ему увидеть что-то необычное, как желание изобразить это возвращалось с новой силой.
Однажды Елизавета застала его за рассматриванием старой вещи, давно лежавшей без дела. Он вертел её в руках, поворачивал к свету, заглядывал с разных сторон.
— Что ты там ищешь? — спросила она.
— Не знаю.
— Как это — не знаешь?
— Я хочу понять, почему она красивая.
Мать улыбнулась:
— Разве ты не можешь просто сказать, что она тебе нравится?
— Могу. Но тогда я не узнаю, почему.
Елизавета не ответила сразу. Она посмотрела на сына и вдруг почувствовала, что перед ней не просто ребёнок, который любит рисовать. Его занимало не только само изображение. Он пытался разобраться в природе красоты, хотя ещё не знал ни такого выражения, ни тех вопросов, которыми художники и философы задаются всю жизнь.
Вечером Давид вернулся домой после работы. В комнате уже горел свет. Владимир сидел за столом, а перед ним лежали несколько рисунков.
— Ну что, опять художничаешь? — спросил отец, снимая верхнюю одежду.
— Да, папа.
— Покажи, что сегодня получилось.
Мальчик протянул ему лист. Давид внимательно посмотрел на изображение, потом на сына.
— А это кто?
— Человек, которого я видел на улице.
— Знакомый?
— Нет.
— И зачем же ты его нарисовал?
Владимир пожал плечами.
— Он мне запомнился.
Давид ещё раз посмотрел на рисунок.
— Похоже, ты запоминаешь многих людей.
— Не всех.
— А кого запоминаешь?
— Тех, у кого лица интересные.
Отец усмехнулся:
— Значит, у нас в городе недостатка в интересных лицах не будет.
Елизавета засмеялась, а Владимир, не желая признавать, что шутка ему понравилась, снова принялся рассматривать свой рисунок.
В семье не устраивали торжественных разговоров о его будущем. Никто не произносил громких слов о предназначении и великом таланте. Жизнь шла своим чередом, взрослые занимались делами, и мальчик постепенно учился понимать, что одного желания недостаточно. Чтобы нарисовать то, что задумал, нужно было много раз пробовать, ошибаться и начинать сначала.
Но у него уже появлялась собственная мера требовательности. Он мог долго рассматривать рисунок, который другим казался вполне удачным, и вдруг отложить его в сторону. Иногда он не мог объяснить, что именно его не устраивает. Просто изображение не совпадало с тем, что он носил в памяти.
Возможно, в этом заключалась одна из первых трудностей его будущего пути. Человек, который видит больше, чем способен выразить, неизбежно сталкивается с разочарованием. Между замыслом и воплощением всегда остаётся расстояние, и художнику приходится преодолевать его снова и снова.
Однажды вечером Елизавета, убирая со стола, собрала несколько испорченных листов.
— Эти уже можно выбросить?

