
Полная версия:
Генералиссимус Суворов
Гренадерская рота Преображенского полка получила название «лейб-кампании», капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик в этой роте равнялся полному генералу, поручик – генерал-лейтенантам, подпоручик – генерал-майорам, прапорщик – полковнику, сержант – подполковникам, капрал – капитанам, унтер-офицеры, капралы и рядовые были пожалованы в потомственные дворяне; в гербы их внесена надпись «за ревность и верность», все они получили деревни и некоторые с очень значительным числом душ.
Над слугами павшего правительства начались следствие и суд.
В Петербурге императрица Елизавета Петровна жила в своем дворце на Царицыном лугу, но больше в другом у Зеленого моста (теперь Полицейский). Она имела обыкновение спать в разных местах, так что заранее нельзя было знать, где она ляжет. Это приписывали тому, что она превращала ночь в день и день в ночь.
В 11 часов вечера она отправлялась только в театр, и кто из придворных не являлся за нею туда, с того брали 50 рублей штрафа.
По рассказам современников, государыня кушала немало и каждое блюдо запивала глотком сладкого вина. Она в особенности любила токайское вино.
В среду и пятницу у государыни вечером стол был после полуночи, потому что она строго соблюдала постные дни, а покушать любила хорошо, и чтобы избавиться постного масла, от которого ее тошнило, она дожидалась первого часа непостного дня, когда ужин был сервирован уже скоромный.
У государыни был превосходный фарфоровый сервиз, все блюда которого были с крышками, сделаны в форме кабаньей головы, кочана капусты, окорока и тому подобное.
В числе особенных странностей государыни была та, что она терпеть не могла яблок, и мало того, что сама их не ела никогда, но до того не любила яблочного запаха, что узнавала по чутью, кто ел недавно, и сердилась на тех, от кого пахло ими. От яблок ей делалось дурно, и приближенные остерегались даже накануне того дня, когда им следовало являться ко двору, дотрагиваться до яблок.
Спать государыня ложилась в пять часов утра и часть дня посвящала сну. Засыпая, Елизавета любила слушать рассказы старух торговок, которых для нее нарочно брали с площадей. Под рассказы и сказки их кто-нибудь чесал Елизавете пятки, и она засыпала.
Когда императрица спала, то в это время по соседнему Полицейскому мосту запрещалось ездить экипажам, чтобы стук езды не будил императрицы; иногда не пускали и пешеходов.
Императрица была очень суеверна и боялась покойников: она не входила в тот дом, где лежал покойник.
Первую роль при дворе императрицы играли женщины: Мавра Егоровна Шувалова, Анна Карловна Воронцова, Наталья Михайловна Измайлова и еще какая-то Елизавета Ивановна, которую, по словам Порошина, граф А. С. Салтыков назвал: «le vinislre des affaires etrangeres de ce temps la»[9].
От женщин не отставали и мужчины, которые и образовали партии, целью которых было ниспровергнуть друг друга. Вражда их очень забавляла императрицу Елизавету Петровну, и часто нарочно сочиненными сплетнями и пущенными в ход самою императрицею она подвигала противников чуть ли не на рукопашное побоище.
К замечательным постройкам елизаветинского времени должно отнести дома: графов Строгановых на Невском, Воронцова на Садовой улице (теперь Пажеский корпус), Орлова и Разумовского (теперь воспитательный дом), Смольный монастырь и Аничковский дворец. Все эти постройки тогда производились знаменитым итальянским зодчим графом Растрелли, выписанным из заграницы еще императором Петром I.
Одним из красивейших домов елизаветинского времени был дом знаменитого «представителя музы», первого русского мецената Ивана Ивановича Шувалова; стоял он на углу Невского и Большой Садовой. Дом был построен в два этажа, по плану архитектора Кокрякова.
При императрице Елизавете кто хотел ей угодить, тот выезжал возможно пышнее. В царствование Анны Иоанновны в целом Петербурге не было ста карет, при Елизавете число их удесятерилось.
При Елизавете должностные лица обязывались подпискою бывать на театральных представлениях. Когда на французской комедии являлось мало зрителей, посылали к отсутствующим грозный запрос, подкрепляемый угрозой штрафа в 50 рублей.
Маскарады при ней давались два раза в неделю; один из маскарадов был для придворных и знатных особ, для военных не ниже полковника; иногда же на эти маскарады позволялось приезжать всем дворянам и даже почетному купечеству. Число находившихся на этих маскарадах не превышало 200 человек. На маскарадах же для всех число доходило до 800 человек.
Такова была императрица Елизавета Петровна, в царствование которой начал свою служебную карьеру наш герой, Александр Васильевич Суворов. Начало этой карьеры озарила лучами своей милости императрица.
XVII. Царский подарок
Был жаркий июльский день 1749 года.
Яркое солнце с безоблачного неба жадно охватывало землю своими жгучими лучами. В Петергофе невыносимая жара умерялась испарениями окружающей влаги.
Александр Васильевич Суворов стоял на часах в Монплезире. С того времени, как мы видели его в последний раз разбиравшим книги на петербургском новоселье, он вырос и возмужал. Ему шел двадцатый год. Хотя он был небольшого роста и невзрачной наружности, но военная выправка и мундир придавали ему молодцеватый вид, а проницательный взгляд умных, почти красивых глаз оживлял лицо, делая его привлекательным. Самое это лицо потеряло ребяческое выражение, из наивно-вдумчивого оно сделалось сосредоточенно-задумчивым. Видно было, что мальчик сделался мужчиной, что вечно юная старая библейская история о Еве, вручающей яблоко, повторилась и с Александром Васильевичем. Свежий цвет лица говорил, что он не сильно поддавался этим искушениям, которые были на каждом шагу рассыпаны в Петербурге и его окрестностях для гвардейцев.
Александр Васильевич стоял с неподвижностью столпа. Его глаза были устремлены на открытое море. Чудный вид открывался из Монплезира, но молодой Суворов не был художником, картины природы не производили на него особенного впечатления – он относился к ним со спокойным безразличием делового человека.
Если его глаза и были устремлены на море, то только потому, что это море было перед ним. Мысли его были в Петербурге и, как это ни странно, вертелись около женщины.
Этой женщиной была загадочная Глаша. Уже более трех месяцев жила она у Марии Петровны, с месяц до вступления в лагерь жил с ней под одной кровлей Александр Васильевич. С памятного, вероятно, читателям взгляда, которым она окинула молодого Суворова и от которого его бросило в жар и холод и принудило убежать в казармы, их дальнейшие встречи в сенях, встречи со стороны Глаши, видимо, умышленные, сопровождались с ее стороны прозрачным заигрыванием с жильцом ее тетки.
Первое время Александр Васильевич сторонился от этих заигрываний, затем как-то свыкся с ними, и, наконец, они сделались для него необходимыми. Не встретившись с Глашей в течение дня, он ощущал какое-то странное беспокойство. Глаша ждала дальше.
Однажды она осторожно постучалась к нему в комнату.
– Можно пойти?
– Войдите.
– Я, Александр Васильевич, к вам, – отворила дверь и остановилась у порога Глаша.
– Ко мне? Что надобно?
– Книжечки какой ни на есть почитать… Смерть скучно…
– Книжечки… Какой же книжечки? У меня все военные.
– Военные, – повторила Глаша. – А в них про любовь есть?
– Нет, про любовь нет. Впрочем, есть где и про любовь.
Александр Васильевич достал с полки два томика в кожаных переплетах, как-то случайно попавшие к нему из деревенской библиотеки. Это были две разрозненные части какого-то переводного романа, заглавные листы которого даже были оторваны.
– Это интересно?
– Не знаю, не читал…
– Это про любовь-то… не читали, – удивилась Глаша.
– Это меня не интересует.
– Любовь?
– Любовь – это баловство.
– Баловство, – протянула Глаша. – А я почитаю.
– Читайте, читайте.
– Может, что не пойму, так вас спрошу.
– Коли смогу – объясню.
Глаша ушла и унесла книги. Приход ее – Александр Васильевич это помнил – опять смутил его покой. Долгих усилий стоило ему, чтобы снова приняться за прерванные занятия.
«Любовь, что такое любовь, – неслось у него в голове. – Баловство ли это?.. Вот то, что я чувствую к этой Глаше, падшей, опозоренной, не любовь ли это?»
Молодой Суворов гнал от себя эту мысль, а она все настойчивее и настойчивее лезла в голову.
Чтение данных книг представляло для Глаши удобный случай нет-нет да и завернуть к молодому жильцу. Эти посещения довершили начатое.
Близость к этой статной, красивой девушке все более и более стала волновать кровь молодого солдата. Она продолжала так ласково-вызывающе смотреть на него.
Раз Александр Васильевич не выдержал и обнял ее. Она вдруг побледнела, слезы брызнули из ее глаз… Освободившись от его объятий, она убежала. Молодой Суворов остался в полном недоумении. Растерянно глядел он на оставленные Глашей на столе книги.
Она не вернулась за ними ни в этот день, ни на другой, ни на третий. Он никогда даже не мог встретить ее – она, видимо, стала избегать его. От Марьи Петровны он узнал еще более странные вещи.
– Задурила что-то Глаша моя, да и на поди, – начала она без всякого с его стороны вопроса.
– А что с ней? – с тревогой спросил Александр Васильевич.
– Да что, шьет весь день-деньской не подымая головы, утром в церковь, а ночью реветь….
– С чего бы это?
– Ума не приложу… Спрашивала молчит как рыба.
– Странно…
– Может, совесть проснулась… О прошлом убивается…
– Может быть, – задумчиво согласился Суворов.
– Да чего убиваться? Ведь не вернешь. Снявши голову, по волосам не плачут… – махнула рукой Марья Петровна и ушла на кухню.
Разговор происходил в сенях. Недоумение Суворова еще более усилилось. Это было в мае, вскоре он выступил в лагерь.
Из лагерей урываться в город было довольно трудно. Занятий по службе было больше, а для Суворова даже в юные годы голос сердца умолкал перед обязанностями службы. Все же раза три он побывал на своей зимней квартире. Глаша все разы от него пряталась, а от Марьи Петровны на вопрос: «Что Глаша?» – он слышал лишь: «Дурит по-прежнему».
С этим он возвращался в лагерь.
Девушка, которая, видимо, интересовалась им, заигрывала с ним, почти навязывалась ему, вдруг так странно изменившая свое поведение, представлялась на самом деле загадочною, но что всего ужаснее – Суворов чувствовал это – становилась для него привлекательнее, необходимее.
Обо всем этом и думал Александр Васильевич, стоя на часах в Монплезире. Он решил в своем уме, что при первом отпуске в город увидится с Глашей и добьется у нее объяснения ее странного поведения. Увидится и добьется во что бы то ни стало.
На этом решении его застал услышанный им шелест женского платья.
Несмотря на большое искушение оглянуться, обязанности службы превозмогли, и он не шелохнулся.
Из большой аллеи вышла императрица Елизавета Петровна. Сделав несколько шагов, она подошла к морскому берегу. Александр Васильевич сделал ей установленную честь. Полюбовавшись на открывающийся морской вид, императрица медленно пошла обратно. Суворов вторично отдал ей честь. Молодцеватый вид и отличная военная выправка тщедушного солдатика обратили внимание государыни.
– Твое имя? – спросила она.
– Александр Суворов, ваше императорское величество, – отчетливо отвечал молодой солдат.
– Ты не сын ли генерала Василия Ивановича Суворова?
– Точно так-с, ваше императорское величество.
– Радуюсь за тебя, быть сыном такого отца – большая честь… Следуй его примеру и служи мне верно и честно…
– Рад стараться, ваше императорское величество!
– За старанье вот тебе от меня рубль серебром, – подала Суворову императрица монету.
– Виноват-с, всемилостивейшая государыня, не могу принять…
– Отчего? – удивилась императрица Елизавета Петровна.
– Закон запрещает солдату, стоящему на часах, принимать деньги.
– А-а-а, – улыбнулась императрица. – Однако ты молодец и знаешь свою службу.
Она потрепала Александра Васильевича по щеке и дала поцеловать ему руку.
– Я положу рубль на землю, когда сменишься – возьмешь, – сказала государыня. – Прощай.
Суворов снова отдал часть.
Императрица удалилась.
Вскоре наступила смена.
Александр Васильевич поднял подаренный ему государыней рубль, поцеловал и решил хранить, как святыню, как драгоценный знак милостивого внимания императрицы.
На другой день рядового Суворова потребовали к генерал-майору лейб-гвардии Семеновского полка майору Шубину.
Интересна судьба этого офицера.
В бытность императрицы Елизаветы цесаревной в числе преданных ей людей был, как, вероятно, не забыл читатель, молодой прапорщик лейб-гвардии Семеновского полка Алексей Яковлевич Шубин, чрезвычайно красивый собой, расторопный, решительный и энергичный. Он предался цесаревне со всем пылом молодости, и, как носились в то время слухи, Елизавета Петровна не прочь была сочетаться с Шубиным тайным браком. Пример такого брака царевны с подданным уже существовал: родная сестра императрицы Анны, цесаревна Прасковья, была замужем за И. И. Дмитриевым-Мамонтовым.
Но не дождавшись брачного венца, Шубин был арестован по повелению императрицы Анны, долго томился в оковах, в так называемом каменном мешке, где нельзя было ни сесть, ни лечь, и, наконец, отправлен в Камчатку и обвенчан там, против воли, с камчадалкой.
Цесаревна Елизавета Петровна очень страдала по Шубину и выражала чувства свои в стихах, обращенных к нему. Вот одна строфа этих стихов:
Я не в своей мочи огонь утушить,Сердцем болью, да чем пособить?Что всегда разлучно и без тебя скучно.Легче б тя не знать, нежели так страдатьВсегда по тебе.Вступив на престол, императрица вспомнила, конечно, о своем любимце, сосланном за нее в дальнюю Камчатку.
С великим трудом отыскали его там, в 1742 году, в одном камчадалском чуме. Посланный искал его всюду, но никак не мог найти.
Когда его сослали, то не объявили его имени, а самому ему запрещено было называть себя кому бы то ни было под страхом смертной казни.
В одной юрте посланный, отыскивая ссыльного, спрашивал несколько бывших тут ссыльных, не слыхали ли они чего-нибудь про Шубина. Никто не дал положительного ответа. Разговорясь затем, посланный упомянул имя императрицы Елизаветы Петровны.
– Разве Елизавета царствует? – спросил тогда один из ссыльных.
– Да вот уже другой год, как Елизавета Петровна восприяла родительский престол, – отвечал посланный.
– Но чем вы удостоверите все это? – спросил ссыльный.
Офицер показал ему подорожную и другие бумаги с титулом императрицы Елизаветы Петровны.
– В таком случае Шубин, которого вы отыскиваете, перед вами, – отвечал ссыльный.
Его привезли в Петербург, где 2 марта 1743 года он был произведен «за невинное претерпение» прямо в генерал-майоры и лейб-гвардии Семеновского полка в майоры и получил Александровскую ленту. К этому-то Шубину и был позван Суворов.
Неожиданный призыв к начальству не мог смутить его – он был вполне уверен в своей исправности, а потому спокойно отправился к генералу.
– Поздравляю тебя, Суворов, – сказал ему Шубин. – Сейчас только что получил от императрицы приказ произвести тебя не в очередь в капралы. Не можешь ли объяснить мне причину этого?
Суворов рассказал подробно вчерашний разговор с ее величеством.
– Теперь понимаю, почему вчера же был сделан о тебе запрос. Ее величество желала иметь сведения о твоем поведении и службе. Я отозвался о тебе с похвалою, – сказал Шубин.
– Покорно благодарю, ваше превосходительство…
– Ты заслужил это. Продолжай служить так же, как служил, и без награды не останешься…
– Рад стараться, ваше превосходительство.
– Еще раз поздравляю тебя. Ступай с богом.
Суворов вышел.
Сделавшись капралом, Александр Васильевич был очень взыскателен с солдатами. Вне службы он обходился с ними по-братски, но на службе был неумолим.
– Дружба – дружбой, а служба – службой, – говорил он.
Несколько времени спустя, Александр Васильевич снова случайно встретил императрицу.
– Здравствуй, капрал, – милостиво улыбнулась ее величество.
– Здравия желаю, ваше императорское величество!
– Я слышала, Суворов, что ты не только не водишься со своими товарищами, но даже избегаешь их общества… Почему это? – спросила Елизавета Петровна.
– У меня много старых друзей, ваше величество, а даже пословица говорит: «Старый друг – лучше новых двух».
– Кто же эти старые друзья?
– Их много, ваше величество. Цезарь, Ганнибал, Вобан, Кагорт, Фолард, Моптекукули, Роллеп… всех не перечтешь.
– Это очень хорошо, – улыбнулась императрица, – наука наукой, но не надо отставать и от товарищей.
– Успею еще, ваше величество. У них мне теперь нечему научиться, а время дорого.
– Загадочная натура, – сказала Елизавета Петровна, обращаясь к сопровождавшей ее статс-даме.
Та наклонила голову в знак полного согласия.
– Старайся дослужить скорее до офицерского чипа. Ты, я вижу, будешь прекрасным офицером.
– Рад стараться, ваше императорское величество, – отвечал Суворов.
Императрица прошла далее.
Случая побывать в Петербурге для Суворова, сделанного капралом, уже совершенно не предвиделось, а между тем образ Глаши все чаще и чаще восставал в его воображении. Нередко среди занятий мысль о ней появлялась против его воли в голове, и он старался так или иначе объяснить ее загадочное поведение относительно его.
Прошло более месяца. Была половина августа. Однажды Суворов вышел из палатки и остановился вне себя от удивления.
Перед ним стояла Глаша.
XVIII. В роще
Глаша стояла перед Александром Васильевичем бледная, исхудавшая. Она до того изменилась, что Суворов с трудом узнал ее, или, вернее, ему показалось, что перед ним стоит тень Глаши – привидение.
Он отступил шага на два назад. Глаша действительно была неузнаваема. Из сравнительно полной, здоровой девушки она сделалась буквально обтянутым кожей скелетом. Ее лицо приобрело какую-то мертвенную восковую прозрачность, и лишь синие глаза сделались еще больше, как бы выкатились из орбит и приобрели какое-то светлое, страдальческое выражение.
– Глаша… ты? – наконец, оправившись от первого впечатления встречи, мог произнести Александр Васильевич.
– Я… А что… не узнали? – горько улыбнулась девушка.
– Не узнал, действительно, не узнал… Что с тобой?.. Отчего ты такая сделалась?
– Не место здесь, барин, голубчик, рассказывать… Вишь все солдаты шныряют… Нет ли где схорониться… Затем и пришла сюда, чтобы всю душу перед смертью выложить…
– Пойдем… – сказал Суворов.
Они пошли рядом по лагерю к выходу на дорогу, ведущую в Петергоф. Появление этой пары не ускользнуло от внимания солдат.
– Ишь, наш капрал-то какую-то кралю подцепил! – послышались замечания в группах рядовых.
– Уж и краля, худа как щепка, в чем только душа держится… – раздались возражения.
– Тихоня наш капрал, тихоня, а бабу завел.
– Может, сродственница?..
– Держи карман, сродственница… Знаем мы этих сродственниц…
Все эти разговоры шли вполголоса и не долетали до шедших по лагерю Суворова и Глаши.
Дойдя до Петергофа, они свернули в рощу и, дойдя до первой полянки, остановились. Первый, собственно, остановился Александр Васильевич.
Он видел, что его спутница тяжело дышала и, видимо, изнемогала от усталости.
– Присядем, – сказал Суворов.
Глаша скорее упала, чем села на траву. Рядом с ней поместился и Александр Васильевич. Они незаметно зашли в самое отдаленное место окружавшей петергофский сад рощи. Кругом все было тихо. Эта тишина была тишина леса, составленная из бесчисленных звуков природы. Легкий ветерок шелестил верхушки деревьев, в траве стрекотали насекомые, в чаще листвы с ветки на ветку перепархивали птички, весело чирикая, и все эти звуки сливались в один, казалось беззвучный аккорд и составляли то понятие, которое называется тишиной леса.
Александр Васильевич и Глаша некоторое время молчали.
– Что с тобой, Глаша? – нарушил молчание Суворов.
Молодая девушка сидела, опустив голову. При этом вопросе она подняла ее.
– Что со мной, батюшка, Александр Васильевич, что со мной, вы спрашиваете?.. Да то, чего я не пожелаю и злому врагу.
Она заплакала.
– Да что же? Из-за чего ты вдруг стала такою странною? Ко мне так переменилась?
– К вам переменилась? – усмехнулась Глаша.
– Да, ко мне. Бывало, мне казалось, что ты нарочно мне все навстречу попадаешься, заговаривать старалась, ко мне в комнату ходила. Затем вдруг точно тебя кто от меня откинул. Чураться стала, будто нечистого. Как раз это было перед лагерями. Из лагеря я раза два-три в Питер наведывался, тебя не видел, не хотела, значит, видеть меня. Обнял я тебя тогда в последний раз, может, обиделась, тогда прости, я это невольно, по чувству.
Молодой Суворов говорил мешаясь и торопясь, как бы стараясь поскорее все высказать, что было у него на уме.
Глаша сидела и слушала с горькой улыбкой на побелевших губах. Она ответила не тотчас же после того, как он умолк. Казалось, она собиралась с мыслями…
– Обняли… обидели, – наконец начала она, и в ее голосе дрожали слезы. – Милый, желанный, Александр Васильевич, может, и жизнь свою отдать готова, чтобы вы обняли меня да расцеловали, только поняла я вдруг тогда, что не след вам до меня дотрагиваться… что я нестоящая, пропащая.
Глаша замолчала. Слезы градом катились из ее глаз.
– Что старое вспоминать… Теперь ведь ты другая, – заметил растроганный Суворов.
– Старое, – сквозь слезы заговорила Глаша. – Это старое все будет новое. От этого старого не отделаешься, с ним и в могилу пойдешь. Пятно несмываемое… За что, за что я погубила себя?..
Она снова горько зарыдала.
– Полно, полно, Глаша, уж и погубила, – подвинулся к ней ближе Александр Васильевич.
– Я ведь тоже не простая, – всхлипывая, продолжала молодая девушка, – папенька мой дьяконом был. Я, может, могла бы за благородного замуж выйти. Ведь могла бы?
Она остановилась и вопросительно посмотрела на него полными слез глазами.
– Конечно, могла, отчего же бы не могла, – отвечал Суворов, чтобы не раздражать ее противоречием.
Так, по крайней мере, думал он, но оказалось противное.
– Вот видите, вот видите, – заволновалась она. – А я себя погубила, ни за что погубила… Сгинула… Пропащая стала, пропащая.
– Но почему у тебя появились такие мысли? Кажется, была ты весела. Пела, бывало, как птичка.
– А помните вы мне книжек дали?
– Помню. Как же. Ты в последний раз у меня их забыла, так за ними не пришла. А я, признаться, ждал, – пробовал пошутить Суворов, но шутка его как-то оборвалась.
– Ждали. Не стоила я, чтобы вы меня ждали. Прочла я их, эти книжки, потому и не пришла.
– Это я в толк не возьму. Что же в этих книжках написано?
– Ах, как там хорошо написано про любовь. Когда девушка всю душу готова положить за своего милого. Когда один взгляд его ласковый заставляет ее сердце биться в сладкой истоме, когда она в объятиях его трепещет, как птичка в клетке, и жутко-то ей, и приятно. Какое это наслаждение – отдаться впервые любимому человеку. Но она, та, о которой там написано, была честная, чистая душа. И как она любила его… как любила.
Лицо Глаши, когда она говорила эту длинную тираду, оживилось, глаза заблестели, на щеках появился румянец. Она была положительной красавицей. Молодой Суворов невольно залюбовался на нее и слушал, затаив дыхание.
Этих немногих слов, этой бессвязной передачи романа, при страстности и убежденности речи, было достаточно, чтобы Александр Васильевич понял, что он был не прав, думая, как говорил он когда-то Глаше, что любовь – баловство.
– Ну, а что же он? – спросил он, заинтересовавшись рассказом.
– Он? Он тоже очень любил ее и не мог устоять. Они слюбились, но потом повенчались и были счастливы.
– Это хорошо, это бывает в жизни.
– Бывает, бывает, есть такие счастливицы.
Наступило молчание.
– Но я не пойму все-таки одного, – начал, после некоторой паузы, Суворов. – Почему же этот рассказ тебя так расстроил?
– Не понимаете, – вздохнула Глаша. – Вы и правы. Разве я имею право любить!
– Я это не говорю… Кто же может отнять у тебя это право?
– Конечно, но кто же меня полюбит… такую. Оно, может статься, пожалуй, и полюбят, на часок, на другой, за красоту, за статность, за тело мое. Об этом я и раздумалась… И стало мне противно это мое тело. Стала изводить я его постом и молитвою и всем, чем могла. Вот и дошла. Какова? Красива стала?
Она с горькой усмешкой оглядела Александра Васильевича. Тот молчал.
– А особенно тяжело мне стало, когда увидела я, что человек, которого я вдруг ни с того ни с сего всей душой полюбила – сама сознаюсь, хороводить его стала, заигрывать – поддался, а сперва и приступу не было. Поняла я, что опять красота моя телесная службу мне сослужила. Как, подумала я, отдаться мне ему, моему касатику, мне, нечистой, опозоренной. Точно по голове меня тогда обухом ударили. Убежала я от него и хоронится стала. Ан бес-то силен – сюда пришла.