
Полная версия:
Свет. Сборник миниатюр
Маршрут – это бесконечная, непрерывная медитация. Ты ловишь себя на том, что ни о чем не думаешь. Голова пуста и будто бы заморожена. Ты перестаёшь пить воду и забываешь про бутерброды. Острая боль в ногах растекается по телу и сливается с тобой так, что перестаёт причинять неудобство. Периодически ты садишься и молча, сосредоточенно смотришь. Ветер играется с волосами. Каменная плита покрыта жёстким мхом всех оттенков зелёного и отдаёт стынью. Деревья внизу настолько малы, что не видно, как они шевелятся от ветра. Так же не видно, как течёт вода – застывшее полотно цвета медного купороса. Всё застыло. Времени здесь нет.
На видео оттуда я просто держу камеру перед собой и молчу.
Горы отпустили на пути обратно. Заболели ноги, захотелось есть и надеть шарф, одежда на пояснице оказалась насквозь промокшей от пота. Это как снова вернуться в тело и обнаружить, что оно всё это время взывало к тебе. Я остановилась в стороне от маршрута, расстелила плед на камнях, съела рис и овощи. Контейнер тщательно вымыла в студёной озёрной воде, прозрачной и недвижимой, как начищенное стекло. Помню, как к концу заторопилась, поскользнулась и упала два раза. На последних двух километрах садилась передохнуть прямо посередине дороги. Клала голову на колени и дышала ртом. Растирала икры.
Спустившись, заботливо подвернула под себя немые ноги и долго ждала автобус в углу на траве.
Автобус снова привозит меня к реке. Всё так же клокочет её нервное малахитовое нутро. Спохватываюсь, что не знаю адреса хостела, в котором должна ночевать; спрашиваю кого-то на остановке, волочу ноги от одного случайного лица к другому, пока не оказываюсь возле окошка такси. Машина блестящая, чёрная, с кокетливыми белыми шашечками. Водитель просит сто тридцать крон: это больше, чем у меня есть. Я усмехаюсь, будто он шутит, и устало смотрю на дорогу. Далеко идти, спрашиваю. У него весёлое лицо, седые щёточки бровей и белая форма с шашечками на кармашке рубашки.
Минут пятнадцать пешком. Через мост и наверх.
После десяти часов маршрута пятнадцать минут кажутся мне непреодолимыми. В икрах что-то сжимается и дрожит. Я стыло смотрю на узкое полотно моста.
Водитель косит на меня весёлые глаза и, крякнув, открывает дверь рядом с собой.
Садись. Довезу.
В хостеле я споласкиваю ноги холодной водой и, набросив постельное бельё на кровать, ложусь ничком. В телефоне фотография с Языка Тролля – смешной бонус, ироничный подарок от гор.
Меньшее, что я получила.
Первое, что я вижу утром – горную вершину в деревянной рамке окна. Будто на стену повесили картинку с заставки моего ноутбука. Долго лежу щекой на подушке, потом сползаю вниз с верхнего этажа кровати и, кучей сунув в корзину постельное бельё, выхожу к горам. Страшно хочется горячего чаю и большой бутерброд. В ногах будто вставили металлические штифты, но теперь это даже приятно: неопровержимое доказательство того, что я там правда была. Теперь я уже всё осознаю; теперь уже горжусь собой. Одда лежит передо мной, маленькая, спящая, окольцованная исполинскими каменными телами, и лямки рюкзака натирают мне плечи. На изучение города есть целое воскресенье. Автобус увезёт меня в Осло поздно ночью.
Мне хватает пятнадцати минут, чтобы вспомнить, что если найти работающий после пяти вечера магазин в скандинавских странах – задача трудновыполнимая, то отыскать хоть что-нибудь, не закрытое в воскресенье, дело изначально безнадёжное. Город совершенно вымер. Превратился в нежилую картинку. Даже перекати-поле на этих улицах выглядело бы слишком оживлённым. Я не могу понять и, наверное, никогда не пойму, чем немногочисленные жители Одды занимаются по воскресеньям за наглухо зашторенными окнами, но на омертвевших улицах мне всё время казалось, что город в срочном порядке эвакуирован. Если Рим в своё время спасли гуси, то я в Одде целиком и полностью была обязана захваченным с собой двум пачкам Доширака с грибами. Иначе – голодная смерть на фоне очаровательного пейзажа. Вдобавок к означенным пачкам я обнаружила в кармане два смятых пакетика чёрного чая; после небольшого интро о тяжёлой жизни русского студента в Скандинавии семья поляков, державшая мой хостел, согласилась предоставить мне возможность сидеть в гостиной и в качестве бонуса отсыпала в маленькую чашечку две ложки тростникового сахара. Чуть позже я, правда, обнаружила работающий магазин на заправочной станции – той самой, где мы пили кофе утром перед маршрутом. Норвежец за прилавком узнал меня и улыбнулся. К Дошираку и чаю добавился пресный хлеб и не слишком свежая банка сладкой кукурузы. Все вместе мы представляли собой весьма плачевное зрелище: кукурузу я ела пластиковой ложкой, сидя под маленьким чёрным зонтом на лавке возле памятника добытчикам известняка.
Полагаю, что никогда прежде молоденькая норвежка, утром следующего дня продававшая мне в Осло овсянку с фундуком и горячий эрл-грей, не видела такого восторга на лице иностранного туриста. Полагаю, никогда я ещё так не радовалась горячему завтраку. В Осло мне предстояло пробыть два часа перед посадкой на поезд до Карлстада – два часа с семи до девяти утра. Вываливаясь из автобуса после шестичасового ночного заезда, я не испытывала ни малейшей надежды найти хоть одну открытую дверь. Тем не менее, норвежская столица оказалась ко мне благосклонна.
(Полагаю, хозяева кафе, открывшегося в восемь, просто не были норвежцами).
Потом был Карлстад, затем – Йотеборг; из путешествия по последнему помню только, что сидела на траве в Ботаническом саду и, глядя на стеклянные стены теплиц, обжигалась горячим шоколадом. Большие зелёные листья прижимались к стеклу изнутри. В поездах клала голову на свёрнутую куртку и быстро засыпала. На маленьких станциях совсем, как в России: битый шершавый асфальт, пресс бюро с запылившимися сувенирами и просто одетые люди. Пересадки в Альвесте я ждала на закате; глаза слипались, сумки тянули плечи, и крошечный состав из двух вагонов светил мне в лицо круглыми добрыми фарами.
В Кальмар я возвращаюсь ночью.
***
Я снова еду на велосипеде. Дорога – свеженький асфальт, от дождя цвета дёгтя и будто политый маслом. По обе стороны от меня сосновые стволы вырастают из земли прямо в небо, с которого падает дождь. Дождик. Он очень мягкий, ласковый. Холодный, конечно. На мне синий дождевик; я завязала капюшон под подбородком и оттого похожа на третьеклашку. Впрочем, в этих соснах любой покажется маленьким. Они совсем титаны, они держат небо, а оно проливается между их стволами. Ручки у велосипеда скользкие от воды, джинсы на коленках промокли до нитки, а внутри дождевика душно и потно. Жужжат колёса. Разметка промылась дождём и теперь совсем белого, радостного цвета. Я проезжаю маленькие красные дома, две развилки, эстакаду и оказываюсь перед Эресундским проливом; рядом с огромным мостом притулился маленький, деревянный, изогнувшийся мокрым скользким горбиком. Велосипед сходу взлетает на пропитанные влагой – и снизу, и сверху – старые доски, и становится страшно и весело от того, что внизу плещется серо-синяя, взбаламученная солёная вода, а сверху падает как сквозь сито просеянная пресная.
Скотчем на стену я повесила карту шведского юга. Каждый раз, оставляя велосипед у дома, я поднимаюсь в комнату и чёрным маркером обвожу на ней ещё один путь.
***
Со мной всегда Синица. Она присылает мне свой голос из Крыма, из Москвы, снова из Крыма, и голос этот плещет крыльями над моими плечами, как если бы каждое своё сообщение Синица приносила сама. Мне кажется, что душа её по форме похожа на столб света, соединяющий с небом её неспокойное сердце. После смерти мы все вернёмся в землю, а Синица обязательно попадёт в космос, я это точно знаю – она вернётся в его объятия, как если бы выполнила свою миссию. Я слушаю её голос молча, вдумчиво и набрасываю ответы карандашом. Мы говорим о кармических связях и о том, почему Гарри Поттер – ужасная книга. Я вижу, как она говорит, громко, быстро, широко раскрывая глаза, как машет руками, как прижимает ладонь ко лбу, откидывая чёлку цвета апельсинной корки, вижу её синюю юбку солнцем, и рюкзак с брелками из сапожков. Я вижу её в красивой, изящной асане на рассвете на крымском берегу.
И, разводя руки в неторопливом движении ицзицзинь, посылаю ей мысленный привет.
***
Этот город люминесцентного цвета.
Наверное, поэтому мы не уживаемся. Не уживаемся уже три дня: сначала отчаянно, под конец агрессивно. Чего я только не пробовала. Не замечала, угрожала, умоляла; отшагивала пешком, плавала на паромах, ездила на метро; ходила в магазины, секонд-хенды, музеи; меняла Сёдер на Гамла Стан и Гамла Стан на Сёдер. Без толку. Сегодня утром мы всерьёз задумались о том, чтобы наплевать на последнюю ночь, купить билеты на сутки раньше и уехать обратно, домой. Уличные вывески заплясали перед глазами от восторга, но я не могла не уехать, не выяснив с ним отношений.
Это столица Швеции. Столица Швеции.
Я восхищаюсь этими людьми. Они искренне улыбаются тебе из-за стоек и информационных столов, уточняют, точно ли тебе нужен пакет (ведь он сделан из пластика, а пластик…) и проводят невыносимые минуты в специальных подвалах, чтобы рассортировать мусор. Они часами, кажется, готовят твой заказ в полупустом Макдоналдсе. Они никуда не торопятся. Они не имеют ничего против расплывшихся татуировок. Они с гордостью вешают в окнах шведские флаги рядом с радужными.
После полуночи поезда в метро ходят не чаще, чем раз в десять минут. Гулкий звук их приближающихся громад эхом раздаётся на пустой платформе. Окраинные станции – никаких подземных дворцов, грязная плитка и большие холодные панели с указанием, к какой станции поезд пойдёт в этот раз. Каменная скамья холодит, ноги и руки тоже мёрзнут от сильного кондиционера. Рядом афроамериканская семья пытается что-то выяснить у служащего, тоже афроамериканца. Его руки цвета чёрного шоколада здесь, в холодном свете этих люминесцентных ламп, кажутся неуместными, почти карикатурными. Жёлтая форма висит на нём мешком. Усталое, рассеянное лицо.
Наверху становится совсем неуютно. Здесь на ночь не выключают витрин, и они продолжают по-прежнему освещать белые пластиковые лица манекенов, приглашать поесть за двести крон, подстричься или купить велосипед. Улицы пусты, пусты и отталкивающе, застарело замусорены, так, что ветер с моря гоняет по брусчатке старые бычки и размокшие белые комки бумаги. А люминесцентный свет с витрин продолжает литься, литься и застывать в продрогшем воздухе; он висит, как ядовитое облако. Шаги слышно отчётливо, а я не могу отделаться от ощущения, что случилось что-то нехорошее, что все куда-то ушли, сбежали, спрятались, и что надо быстрее тоже куда-то забиться.
Кто-то сильно пьяный, окатывая запахом спирта и давно не мытого тела, сворачивает за угол возле нас.
Это всё было бы привычно, привычно и смешно, ведь каждый знает, что в Скандинавии всё закрывается после пяти, люди ценят своё время, люди уделяют его отдыху, люди собираются семьями, это правильно и надо, вообще-то, брать пример, а не возмущаться, что негде выпить кофе перед сном, – так вот, всё это было бы смешно и привычно, если бы не эти усыпанные какой-то дрянью улицы, если бы не развязные цыганские женщины, кутающиеся в грязные одеяла на скользких ступенях метро, если бы не этот тревожный, настороженный дух, который висит смогом в воздухе, как тот люминесцентный свет.
Чего я требую от города, который так сильно болен?
Справа, за деревьями, на залитом полуночным белом светом футбольном поле, кто-то расположился на ночлег.
***
Рядом с крестом на Skogskyrkogården чувствуешь себя маленьким и очень связанным с небом. На похоронах шведки переобуваются в красивые туфли и носят солнечные очки.
***
Между деревьев неслышно ходят серые фигуры на тонких ногах. Солнце светит сквозь дождь, и оттого кажется, что везде – радуга; в беседку дышит влагой и холодком. Хочется поднять к огню ноги и погреть их тоже. Шарф пахнет норвежским ветром – я не смогла заставить себя его постирать, и теперь к запаху гор примешивается сладковатый дух горящего дерева.
Снаружи, прижавшись друг к другу, мокнут наши велосипеды. Дождь застал нас уже на выходе – это скандинавская погода меняется по щелчку. Небо вмиг обметало серым, потемнели верхушки сосен, и полило. Мы долго ютились сначала под зонтом, затем – в сувенирной лавке. Трогали кружки, магниты, безразмерные футболки с лосиными мордами, с ужасом косились на замороженную лосятину. Николина ест маленький шоколадный брауни, я запихиваю в рот свой неизменный рис и думаю о том, как его ненавижу. Хозяйка, маленькая шведка в мужском спортивном костюме, глядит на нас искоса, потом интересуется – прохладно, по-здешнему: дождь? Дождь, киваю. Нам почти час на велосипедах до станции. Тогда она делает знак рукой и, бесстрашно выйдя под дождь, ведёт нас в огромную, видно, предназначенную для мероприятий, деревянную беседку. Светло и пахнет потухшим костром. Мы много благодарим, хозяйка смахивает с лица волосы и, кинув дров на длинную печь для барбекю, поливает их жидкостью для розжига.
Ну, теперь вам тут поуютнее, говорит она и уходит под дождь, не обернувшись на наши благодарности. Тут так не принято. Мы тянем ладони над огнём. Руки пахнут лосиной шерстью. Живо вспоминаю длинную умную морду, тянущуюся внутрь вагончика, и то, как ощущается на пальцах жёсткая шерсть на рогах. Лось – это что-то очень интеллигентное. Неторопливое. Незлое. Берёт губами берёзовую ветку и тянет на себя всю, и пудовые рога едва не задевают твоё лицо, когда он наклоняет голову. The King, говорит гид. Я ласково глажу короля по шее.
После лосей мы долго возимся с пугливыми лупоглазыми ламами, кормим их капустой. Ламы очаровательные и глупые.
Обратно дорога идёт под гору, по пустой мокрой трассе в лесу. Сосны здесь прямые, как спички, с серебристо-серыми стволами, и подлесника совсем нет, только комковатый бурый мох, под которым не видно земли. Шишкинские картины. Под конец дорога резко делает поворот и бросается вниз, в туннель; я отпускаю педали велосипеда, белая пунктирная разметка сливается в единую размытую полосу, уши жжёт от ветра. В тот момент, когда я оказываюсь в туннеле, наверху проходит поезд.
Голос мой отдаётся эхом и катится в сосны.
***
Маяк становится видно только глубоко заполночь.
Мы проезжаем крепким сном спящий Оттенбю и, свернув куда-то вниз, влетаем в беспроглядную темноту. Краем глаза я успеваю заметить раскрытые ворота. Дорога бросается вперёд, как взлётная полоса. Ветер нахлёстывает справа, слева и спереди, и становится ясно, что мы – на самой южной оконечности острова, там, где он стрелкой вытягивается в открытую Балтику. Я вспоминаю карту: дорога, по которой мы едем – биссектриса острого угла, строгая, стремительная, рассекает остаток пути по острову до самого пика, там, где его венчает маяк. Это значит, полоса земли настолько узкая, что море должно быть видно и слева, и справа. Сейчас оно только угадывается – тяжкими, грудными звуками, дегтярной, протяжно колышущейся массой. Свято верится, что в моменты сильного шторма море может или легко накрыть землю с обеих сторон, и тогда остров окажется совсем под водой, или, что ещё более жутко, схлестнуть свои волны куполом над дорогой, так что она окажется в водном гроте. Мы знаем, что это неправда, но всё равно думаем об этом.
Маяк – просто проблеск. В самом конце дороги, даже будто над ней, ты вдруг видишь вспышку белого света, направленную прямо тебе в грудь; спустя сотую долю секунды вспышка разворачивается боком, чтобы ты увидел, как далеко тянется её геометрически ровная полоса, а затем пропадает. Сон. Я оглядываюсь назад, переднее колесо велосипеда начинает вилять, в темноте различаю три фигуры позади. Тереза пригибается грудью к рулю и, нагнав меня, некоторое время едет рядом. Она молчит. Видела.
Ехать жутко. Слишком ясно, что вокруг – море, и что ты его не видишь в темноте, и начинает казаться, будто, сверни ты руль на полметра вправо или влево, то сразу окажешься в студёной чёрной воде и пойдёшь ко дну вместе с колёсами, звоночком и железной рамой твоего велосипеда, и на поверхности останутся только пузырящиеся пакеты с едой да пустая бутылка из-под воды.
Но это тоже неправда. Когда облака расходятся, становится видно, что с морем дорогу всё же разделяет полоса пустынной суши. Земля светлая и вся покрыта огромными валунами, вросшими в траву, обсыпана камнями. Деревья, как на картинках в книжках про саванну, кряжистые, с овальными шапками жёстких листьев, и все склонены, согнуты, скручены в сторону суши; дай им волю, вырвутся и убегут от этого страшного морского ветра, который день и ночь гнёт их со стороны воды. И звуки. Резкие, высокие вскрики, протяжные посвисты, глухое ворчание, методичные оклики, постукивание, низкий, шелестящий шорох; звуки носятся в темноте, как тени, как призраки, и от этого волосы на загривке поднимаются дыбом и становится неуютно.
Смоляная темень, студёное море и эти звуки. Низкое жужжание колёс велосипеда. И впереди, венцом – белёсый пульсирующий свет маяка.
Все возможные стремления сужаются до единственной задачи: прикончить эту дьявольскую дорогу, оставить позади эту чертовщину звуков, запахов и движений, на ходу соскочить с велосипеда и, позволив ему повалиться набок, прижаться к белёному боку маяка. Передать ему через ладони все пятьдесят шесть километров, отмотанных тобою на двух колёсах, всё ноющее желание разжечь костёр, высушить вымокшие носки и уткнуть лоб в колени, чтобы от жара лицо ожило и раскраснелось.
К тебе. Мы к тебе ехали. Мы всё это время к тебе ехали вчетвером.
Но пока – дорога, прямая и бесконечная. В какой-то момент кто-то сзади глухо вскрикивает: олени! Торможу резко, чуть не покатившись кубарем через руль, чтобы успеть увидеть лёгкие полупризрачные тени, будто тёмные расплывчатые мазки в воздухе, высокими испуганными скачками перепархивающие дорогу. Совершенно ненастоящие, будто с неба спрыгнувшие. Тонкие рога похожи на ветви, нарисованные на небосводе.
У маяка садимся рядком, прижавшись спинами к холодной стене, вытянув ноги, и смотрим на ночное море. Я суетливо шарю в пакетах наощупь, достаю персик и быстро ем, обляпываясь соком, Тереза крупными кусками кусает яблоко, Рустам поднимает камеру телефона и, наговаривая на динамик, снимает совершенно непроглядное тёмное ничего с красным веночком маяка наверху. Укутанные, как цыгане, уставшие, как черти.
Потом, позже, устало выговаривая шведские слова, я узнаю, что последние четыре километра мы ехали через заповедник, что звери, от редких птиц до диких быков, гуляют здесь свободно и без препятствий, и, самое главное, что нигде здесь нельзя не то что разжечь костёр, но даже бросить спальник и уснуть. Мы просим налить в бутылки воды – нам отдают свою – и возвращаемся к маяку. Там ещё долго сидим, молчаливо готовя себя к пути обратно по этой кишащей звуками дороге, прочь от холодного светлого лика маяка, к спящему городу, искать ночлег.
Так из пятидесяти шести километров получается шестьдесят.
Тереза остервенело давит на педали рядом со мной, задыхаясь, задорно кричит «C’mon, c’mon, Russian girl!», и слева видно оленье стадо, застывшее, тетивою натянутое, разглядывающее нас.
Я не оглядываюсь на маяк. Вернёмся завтра, на рассвете.
Потом – много часов в попытках выбраться к пляжу, Дима, ударившийся током о забор для скота, насквозь промокшие ноги, мальчики, отправляющиеся в разведку за разведкой в темноте, и мы с Терезой, и я – с большим кухонным ножом в руке. В конце концов мы устаём окончательно, ругаемся, сердимся и разжигаем костёр прямо у дороги. Маленькие, как булавочные головки, бесцветные слизняки переползают с высокой влажной травы на рамы и корзинки велосипедов, на обтрепавшиеся пакеты. Мокро, зябко и тихо. Позади – поле, в темноте не видно, какое. По бокам – церковное кладбище и маленький уютный кемпинг с палатками, светящимися изнутри. В кемпинг мы ползём после, с горем пополам высушившись, наевшись чуть тёплых, полусырых сосисок с холодным хлебом, напившись невкусного чаю с каким-то мусором, плавающим сверху, и без спроса бросаем спальники прямо на траву.
Небо уже сереет. Я ставлю будильник на время восхода солнца. Телефон сообщает мне, что спать осталось час и шестнадцать минут.
Просыпаюсь легко, потому что почти не сплю – спальник оказывается слишком старым и тонким для сырой травы, и правый бок всё время ощущает исходящую от земли стынь. Аккуратно расстёгиваюсь, чтобы не будить ребят; они завернулись рядом, бок о бок, как гусеницы, и видно только взлохмаченные макушки и немножко – крепко утопленные в сон, сосредоточенные лица. Кемпинг залит туманом и сном, всё немо и неподвижно, воздух по-ночному влажный и почти сладкий. В груди и желудке промозглая, дрожащая пустота, как всегда бывает, если мало есть и почти не спать. Голова чугунком. Зашнуровываю кроссовки и, поднявшись на ноги, мучительно стискиваю зубы – боль протягивается от поясницы к подошвам, припоминая мне шестьдесят покрытых километров.
Иду кривенько, на прямых ногах, и, пользуясь тем, что администрация кемпинга ещё спит, ныряю в низенькое серое здание с туалетом и душем. От горячей воды руки покрываются мурашками до локтей, я жмурюсь и не могу сдержать короткий, судорожно-радостный смешок – будто поднялись пузырьки из живота, соскучившегося по теплу. Прижимаю дышащие теплом пунцовые ладони к лицу. На чистом кафельном полу от моих кроссовок остаются жирные следы – грязь, песок и трава.
Отогревшись, быстро заплетаю волосы, возвращаюсь в кемпинг и вытаскиваю из корзинки велосипеда отсыревший плед. На покрытой росой траве ноги оставляют тёмные следы. До восхода двадцать минут. Я открываю на телефоне компас и, положив его на ладонь, выхожу на дорогу. Теперь, при свете дня, хорошо видно старую четырёхугольную церковь с циферблатом часов, обсыпающееся тихое кладбище и плохо замаскированное пятно от костра там, где мы вчера остановились ночью. По обоим краям дороги, ровные, как телеграфные столбы, стоят деревья, каждое – в обхват моих рук; их кроны почти соприкасаются над моей головой, и сквозь их тёмную зелень видно светлеющее небо цвета серого мелка.
Я накидываю плед на плечи и голову и бреду по компасу бродяжкой, человечьей божьей коровкой, ровно, ровнёхонько на Восток; шаги мои слышно так, будто вокруг нет вообще ни единого другого звука. С дороги схожу прямо в поле – незасеянное, всё в густой, влажной, спутанной траве. Трава полита серебрянкой росы, прохладной, крупной. Мгновенно промокают ноги, щиколотки, джинсы почти до колен; я иду, рассекая траву, будто перехожу её вброд, и, сверяясь с компасом, нахожу то место, где в промежутке среди деревьев мне видно саму полосу горизонта, уже набухающую красным. В этом месте я успокаиваюсь. На ощупь убираю телефон в карман. Натягиваю плед на уши. Ноги мягко продавливают землю, пропитанную водой. Небо переливает цвета из одной своей части в другую, нерешительно меняет тона, будто не может определиться, в каком оттенке встретить солнце. Наконец оно поднимается наверх и застывает, расцветившись всею палитрой синего, от дымчато-сизого на западе, где ещё дышит уходящая ночь, до высветленного, прозрачно-голубого над чёрными силуэтами деревьев там, куда я смотрю – а на востоке горячеет, пульсирует теплом восходящее солнце. В момент, когда полоска цвета раскалённой стали, подрагивая, прожигает горизонт, грудь сжимается судорогой, как он неловкого вздоха.
Сжимаю пальцами края пледа и представляю, как первые лучи поднимаются вверх по белому боку маяка.
Владелец кемпинга, почесав пальцем подбородок, просит по сорок крон за проведённую ночь, и мы просто сбегаем, завалив велосипеды спальниками, пакетами и рюкзаками. К этому времени становится, не в пример к предыдущему дню, жгуче жарко, ноги скручивает от боли, всем хочется кофе и к морю. Путь мне указывает пожилая женщина в красивом платье цвета персика. Дорога, неасфальтированная, неровная, кидается к пляжу с холма, и по ней можно, подпрыгивая, лететь прямо вниз, к ровной, как белая нитка, полосе моря. В глазах вода искрится кубиками; это – уже открытая Балтика. Дальше – только материк.
Песок здесь кварцево-белый, мелкий, как соль, и в нём пучками растёт трава красивого тёмно-зелёного цвета. Трава плотная, острая, при ходьбе царапает ноги. Я швыряю оземь велосипед, бегу вниз, плюхаюсь на песок и принимаюсь яростно стягивать кроссовки, носки, куртку, намотанную на пояснице, джинсы, леггинсы, надетые вниз для тепла. Балтика смотрит лукаво, мои попутчики – тоже; зайти в воду – как сунуть ноги в таз со льдом, но я всё равно натягиваю купальник за ближайшим валуном и омываю тело, визжа и подпрыгивая.
Все требуют костра; Рустам хмурит брови и просит уточнить, разрешено ли это на пляже. Мне впервые приходится разговаривать со шведскими детьми; они стоят на песке, как выгоревшие на солнце ангелочки с иконок, щурятся. Обветренные губы, перепутанные, коротко обстриженные волосы, по-детски пухлые ножки и лица в песке. Ждём маму, узнаём, что костёр жечь нельзя, смотрим на Рустама.