
Полная версия:
Цивилизация «Талион»
На синей скамейке сидела молодая женщина, спустя долгие минуты молчаливого ожидания она вздрогнула. Подрагивала она и раньше. Впрочем, сложно оставаться бесстрастной в окружении острых углов, прямоугольников и сумбурных мыслей. Только на этот раз конвульсия случилась заметная. Причина объявилась тут же – звуки живого плача вторглись в царство монолитных прямоугольников, теней и скрипов. Женщина обернулась на шум. Неподалеку, прислонившись плечом к стене и отвернувшись, стояла еще одна женщина. Откуда и как давно она появилась, занимавшая скамейку не знала, увидела ее только что, да и то, расслышав горестные звуки. Черненькое пальтишко длиной до середины голени скрывало невысокую фигуру. Возможно, фигура казалась низкой ввиду отсутствия головы. Не из-за того, что по неизвестной причине голова отделилась от тела, разумеется нет, если уж слышался плач, то и голова обязана найтись; впрочем, это ненужная софистика. Голова имелась, только она уж очень клонилась вниз, словно весила центнер, не меньше. В действительности таким неудобным образом женщина как бы скрывала свой плач, хотя скрывать было бессмысленно. Плечи ее, обтянутые лоснившимся дешевым пальтишком, часто подпрыгивали, за короткий срок плач приобрел силу; отрешившись от внешнего, рёвушка отдалась своему занятию полностью, как если бы она лила слезы, сидя на шаткой табуретке за куцым столом квартиры-студии размахом в двадцать квадратных метров, эволюционировавших ко временам нынешним из времен коммунальных.
Первая женщина, видимо, испытала душевный порыв, – она вскочила! В резкости ее движений угадывалось непременное продолжение, развертывание порыва: бег, суета, махи руками, торопливые выкрики. Только вместо беготни она замерла столбом и положила ладонь на горло, как если бы придушивала сама себя, – вероятнее всего, перекрывала она рвавшиеся наружу из сердобольного нутра утешение и заботу, каковые теперь (зачастую незаслуженно) обзываются вторжением в личную жизнь. Нерешительно потоптавшись на месте, покачав едва заметно головой из стороны в сторону, она все-таки сделала шаг направлением к рёвушке. Следующий шаг оборвался, застыв поднятой ногой в воздухе, – мимо стремительной походкой пронесся мужчина в длинном черном плаще и обдал потоком воздуха. Новоприбывший остановился возле рёвушки. Первая женщина враз как-то сникла, словно устыдилась своего порыва или, наоборот, корила себя за то, что промедлила, а теперь уж поздно. Дальше она повела себя странно, начала притопывать и кружиться вокруг своей оси, чуть ли не с гимнастикой шеи. Мужчина с плащом принес тонкий аромат, и она, поворачиваясь и наклоняясь в разные стороны, ловила остатки шлейфа. Запах что-то ей напоминал, возможно, был знаком и забыт, и она выбирала из воспоминаний, что именно будоражило душу. Выражение лица ее вдруг стало разочарованным, женщина заняла свое прежнее место на синей скамье и уставилась в пол, – разглядывать опять же одинаковые и опять же квадраты было скучно, зато монотонное действие убережет от неуместных порывов. Женщина ерзала и прятала кончики пальцев в рукавах куртки. Голова поминутно вскидывалась и снова опускалась, – приглушенный разговор, из-за которого оборвался рёвушкин плач, тревожил любопытный слух. Скорей всего женщина сдерживала себя от излишнего любопытства, однако продлилось укрощение недолго, вскоре она смотрела не таясь и с жадностью впитывала увиденное.
Человеком в плаще оказался священник, и плащ был вовсе не плащом, а вполне узнаваемой рясой. Мужчина был как будто не старым, из-за бороды, густой, недлинной, оканчивавшейся у шеи, назвать возраст точнее было сложно, что-то около сорока. Телосложение его было крупноватым, он стоял боком и осторожно приобнимал всхлипывавшую рёвушку. Широкая ладонь священника белесым пятном выделялась на женском беззащитном плечике, обтянутом черной материей. Медленными движениями руки батюшка успокаивал, бубнил что-то, рёвушка отвечала через всхлипы и все припадала к его груди.
Один из белых прямоугольников, расположенный в серой стене напротив скамейки, сместился, его место занял темный зев параллелограмма, из которого вышла доктор, в характерном белом халате. Близ нее держался мальчик лет двенадцати-тринадцати с покрасневшим опухшим лицом. Следом вышли еще двое: мужчина в белом халате и женщина без халата, в обычной повседневной одежде, зато с небольшим пластиковым контейнером в руках; последняя бегом устремилась в левый конец длинного коридора, свернула и пропала из виду, мужчина тоже задерживаться не стал и, ни с кем не заговаривая, направился в противоположную сторону.
Занимавшая скамейку намертво вцепилась в край сиденья, на этот раз она удержала себя от порыва немедленно вскочить, только пристально и не мигая разглядывала мальчика, словно это было очень и очень важным – рассмотреть и запомнить его лицо, а в запасе оставалось всего несколько мгновений, прежде чем он повернется спиной. Сначала она отметила его нестриженые темные кудри, они тяжелым облаком окутывали его голову, закрывали уши, спускались к плечам, отдельные пряди спадали на лоб, еще она успела рассмотреть глаза, точнее опухшие прорези вместо них, щеки мальчика краснели неровными пятнами, начинавшимися у скул и спускавшимися к линии челюсти, остренький подбородок тоже краснел, будто его часто терли, разглядывать спортивный костюм, висевший на мальчике, как нынче модно – мешком, было уже ни к чему. Все, что хотела, женщина со скамейки увидела. И вот черта: несколько мгновений назад она вглядывалась в мальчишеское лицо с единственным желанием успеть за отпущенные секунды, а едва убедилась в предположениях, тут же нещадно корила себя за то, что посмотрела на мальчика, за то, что прикоснулась к его беде, за то, что ранее дернулась с неуместным порывом утешения к рёвушке, за то, что ей вообще было дело до чужих слез, а слез там было много: и женщины-ревы и мальчика. Теперь эти двое стояли вместе, рёвушка, видимо, приходилась матерью, потому что беспрестанно тянула к мальчику руки, он же от любого касания, даже мимолетного, дергано уворачивался, и в конце концов, признавая за собой беспомощность, мать опустила руки уже в последний раз и больше не поднимала их. Та, кто на скамейке, перестала цепляться за сиденье, теперь она скукожилась и приобнимала сама себя, как будто пыталась унять что-то внутри, возможно, еще один порыв.
II– Елизавета Михайловна, верно?
Спрятав руки в карманы белого халата, доктор смотрела на женщину со скамейки и хмурилась. Ни одна не выдавила из себя приветственных слов, обе говорили глазами и молчанием. Доктор прибавила: «Заходите» – и скрылась внутри темнеющего параллелограмма. Молодая женщина – теперь известно ее имя, Елизавета Михайловна – встала, а через два шага обернулась зачем-то, словно не сумела справиться с волнением, взгляд ее замер на синей обивке, время как бы остановилось; совладав с очередным внутренним порывом, однако, сохранив угрюмое выражение лица, Елизавета Михайловна поплелась за доктором.
Уже второй раз приходила сюда Лиза, но сегодня уйти раньше срока хотелось сильнее. В кабинете она сняла куртку, повесила ее на крючок вешалки-стойки, туда же определила рюкзачок и, не дожидаясь напоминания, прошла за ширму. Подготавливания обеих женщин проходили без слов. Одна шуршала одеждой, другая мыла руки под фыркавшей струей воды. Осмотр начался и закончился тем же, удушливой тишиной. Два человека встретились, но единственно, что смогли предложить друг другу темой для беседы – это молчание.
Приведя внешний вид в порядок, Лиза вышла из-за ширмы и села на краешек жесткого сиденья старомодного стула, полностью деревянного, красивого благодаря изысканно оформленной спинке с узкими прямоугольными, чуть изогнутыми рейками, но неудобного (похожими пользовалась Лизина мама, ей же доставшимися от бабушки), стул примыкал к торцевой части крашенного письменного стола, доктор сидела за этим столом и что-то писала. Пока Лиза ждала, против воли задумалась о мальчике и его матери, рёвушке. Наверное, даже слезы не обладают силой так точно передавать скорбь, как обращенные в пустоту руки. Мать тянулась к сыну, предлагала лучшее лекарство – материнское объятие, а он отвергал; и руки, как бы высеченные розгой, пристыженно висли. Что бы ни произошло в их семье, какой бы горькой ни представлялась беда, один обыкновенный жест казался страшнее. Лиза не хотела рук, она нарочно гнала воспоминание, под воздействием мысль преобразилась, хотя несколько очерствела: «Слезы, их много. Слишком много, чтобы утешить. Взять на себя обузу и потерпеть неудачу… Каждый отвечает за себя, за свои слезы. Чужие слезы – чужое беспокойство. Ведь так? Ведь мои – неинтересны никому. Тогда к чему все эти глупые порывы? Я не хочу никаких порывов. Что они и для кого? Для меня? Для них? Что они есть, эти порывы? Кому столько слез?..»
– От вас вышел мальчик… – начала излагать Лиза не отпускавший, мучивший ее вопрос, только на первых же словах оробела, будто испугалась собственного голоса. Она прокашлялась и продолжала чуть торопливей: – С ним случилось что-то плохое? Я не из любопытства спрашиваю. Это не любопытство и не праздный интерес, ни в коем случае. Если произошло преступление… Словом, вы и сами знаете, я могу помочь… – Она еще разок кашлянула и, набрав в легкие побольше воздуха, как бы желая сильнее видоизменить тон своего голоса и подкрепить внутреннюю решимость, выдохнула: – Я хочу помочь.
Доктор перестала писать и поверх очков внимательно посмотрела на Лизу. Затем сняла очки, отложила их рядом с записями и уставилась снова, а Лиза крепилась сохранить неподвижность. Странное чувство овладело ею. Хотя не странное, совершенно не странное и совершенно понятное, хорошо Лизе известное чувство – робость. Но именно неприятие внутренней робости заставляло отвергать даже перед самой собой, что эту робость она ощущала. Доктор смотрела до того пристально, что Лиза уверилась: не только шевеления ее скованного тела, но и любые дрожания ее пугливой мысли – оценены.
– Давайте начистоту… вам самой нужна помощь, – строго высказалась доктор.
– У меня все нормально! – запальчиво опровергла Лиза и, догадываясь, насколько по-детски себя ведет, добавила более спокойно: – Я не просто так предлагаю помощь, вы должны понимать. Возможности мои самые широкие. А работа – это доказанное подспорье лечению.
Лицо доктора немного смягчилось, голос утратил прежнюю отрывистость, приобрел изогнутую плавность:
– Да, я понимаю ваше стремление и поддерживаю его. Если вы чувствуете в себе желание продолжать работу – это очень хорошо. Наполняйте будни делами, отвлекайтесь от навязчивых мыслей. Но я настоятельно рекомендую воздержаться от нервных потрясений. Пощадите организм, он пережил стресс и нуждается не в суматохе, а покое. Переключитесь на бумажную работу. Идеальный для вас вариант – это рутина, с одной стороны, нужное вам отвлечение, с другой – минимум волнений. А этот мальчик, Антон…
– Антон, – шелестом повторила Лиза.
Краткое мгновение, миг, в течение которого недовольная гримаса доктора выдала сожаление об оплошности, но лишь на мгновение, почти сразу профессиональная строгость возобладала. Лиза даже испугалась, что больше ничего не узнает, но доктор снова заговорила, и голос ее наполнился грустью:
– К сожалению, Антон пережил то же, что и вы. Но вы взрослый человек, а он ребенок… Гм, тем более мальчик. Я опасаюсь возможного инфицирования, анализы взяли, но… Перед некоторыми вирусами медицина пока бессильна, увы.
– Бессильна, – еще раз прошелестела Лиза и чуть громче спросила: – Ему лет двенадцать?
– Четырнадцать. Согласна, выглядит он моложе… Гм, ваше стремление понятно. Но для вас… Вам, Елизавета Михайловна, лучше заняться другим… – Выдержанная пауза была говорящей для обеих, в конце доктор все-таки настояла: – Чем-то отличным от надругательства.
Сердце у Лизы дернуло, будто некая прочная нить, крепившая важный орган внутри человеческого тела, оторвалась. Между ребер вонзилось что-то острое, вдохнуть стало очень тяжело. Бесшумно и незаметно – Лизе хотелось так думать – она задышала коротко и часто, чтобы выплыть из бездны внутренней, вернуть себя во внешнее и придать мысли, голосу, телу и всему, что в ней болезненно трепыхалось, твердости.
– Неважно. Преступление – есть преступление. Моя работа – расследовать. Я выполняю свою работу, это мой долг, если хотите. Как вы исполняете свой. Тем более мальчик несовершеннолетний, а значит, Следственный комитет в любом случае возьмет дело на контроль. Я справлюсь, – уверенным тоном закончила Лиза, еще кивнула, как бы усиливая слова, и повторила: – Я справлюсь, честное слово.
Произвела ли нужное впечатление внезапно обретенная Лизой уверенность, или доктор просто не захотела тратить силы на спор, осталось невыясненным. Вооружившись очками, доктор вернула внимание бумагам и, приступив к упражнению размашистого почерка, буркнула:
– Как вам угодно. – Когда закончила писать, она подняла мутный взгляд и призналась: – Многое повидала и ко многому привычная, а тут мальчишка… Мы, женщины, часто сталкиваемся с жестокостью и научены преодолевать. А он? Как он справится? Выдержит ли? Не исключено, превратится в очередного душегуба…
3. Никакого молчания
IЭто же самое осеннее утро, последнего дня октября, прежде встреченное молчанием автомобильным и молчанием в стенах больницы, теперь же в тепленькой квартирке общей площадью сто пятьдесят квадратных метров с тремя спальнями, двумя ванными комнатами, кухней-столовой и гостиной проходило в атмосфере, обратной молчанию, тем не менее последний день октября наложил отпечаток и здесь.
– Володька! Володька! Иди завтракать!
– Он еще в ванной, Лена, не кричи. Что на завтрак? Мм, оладушки… Вкусные, наверное, мм… вот сейчас и попробую… А ты опять небось скажешь: ешь сам, а я фигуру берегу. Угадал?
– Угадал, угадал, Вадимчик. Омлет положу, подожди…
– Я не буду омлет, мам.
– А тебе, молодой человек, никто не предлагает. И где «доброе утро» для меня и матери?
– Утро. А колбасы нет? Бутербродик бы сейчас, ням-ням…
– Во-первых, холодильник слева от тебя, у него интересуйся насчет колбасы, во-вторых, мать с утра пораньше жарила оладьи не для того, чтобы ты ел всякую химическую дрянь.
– Ваши оладьи тоже дрянь. Ты знаешь, я их терпеть не могу!
– А что ты терпишь? Оладьи не терпишь, омлет не терпишь, нас с матерью хотя бы терпишь? Или мы с матерью для тебя тоже «дрянь»?! Ишь! Во отмочил! Ты слышала?.. Слово-то какое выучил – «дрянь». В школах нынче так учат? А, Лен? Ты слышала? Дрянь.
– Вадимчик, не нужно.
– Что не нужно, Лена? Почему не нужно? Ни доброго утра, ни уважения, ни благодарности, ничего от него не дождешься. На каждом шагу – дай, дай! То колбасу ему дай, то денег дай! Дай, дай и дай. Этак он треснет однажды.
– Вадимчик, ну что ты… Ну? ты чего?
– А я не потерплю за своим столом хама! Да! Это мой стол, мои оладьи и колбаса в холодильнике тоже моя! Либо наш сын уважает мой стол и мою пищу, либо нет и тогда может катиться на все четыре стороны! Ясно тебе? Чего вылупился?.. Ты хам! Учись уважать родителей или ходи голодный, понял меня?
– Володька, ну хоть ты, отец же…
– Вот, смотри! Смотри, бать! Видишь?.. Я ем твои оладьи (запихивает в рот сразу два, глотает почти не жуя)… Кхе-кхе-кхе… Доволен?
– Володька, подожди, зачем всухомятку, ребята, что же вы…
– Я буду доволен, когда ты начнешь уважать родителей.
– Как скажешь, бать. Я уважаю тебя, уважаю мать, уважаю оладьи, уважаю твой холодильник. Теперь мы можем позавтракать?.. В школу опоздаю из-за тебя.
– В школу ты опоздаешь из-за себя! Встал бы пораньше, матери помог и везде бы успел. И что это за «мать, бать»? Тьфу, гадость какая. Это он у тебя, Лена, нахватался. Ты виновата. Ты, ты, больше некому. Ничего от русского могучего… Мать, бать, мы с тобой будто кличками обзавелись. Да, Лен?
– Ну хватит. Вот тебе кофе, Вадимчик, в твоей любимой синей кружке. Володька, а тебе чай и сахара три ложки.
– Не слипнется у твоего Володьки одно место?
– Вадимчик, прошу, не за столом. Ой, телефон звонит, наверное, мой. Надюльчик хочет напомнить про стрижку… Алло! Алло, Надюля?.. Нет, не занята! Надюльчик, ну что ты, конечно, я помню, приеду, как договаривались, к полудню… О, неужели? Видела Мишельку? И что? С кем она приходила на этот раз?.. Да ты что-о? С тем самым?!.. Нет, нет, не верю, не может быть! Кто он, а кто она… А-а, даже та-ак!.. Да-да, точно говоришь… Ха-ха, и правда, курица выщипанная!.. Ну-у, не знаю… У меня же Вадимчик и на каникулы сына я планировала Париж… Ой, не знаю, не знаю, столько дел, столько дел, аж голова кру́гом, то завтрак, то ужин, то одно, то другое… Угу, и не говори, как белка в колесе… Минутку повиси, я перейду в спальню… Вадимчик, поешь хорошо, Володька, а ты слушайся отца… Алло, Надюльчик, ты еще здесь?..
– Все они курицы (бубнит под нос).
– Ты что-то сказал? А ну, повтори!
– Да я вообще молчу!.. Все, я поел, пока, бать. И подкинь на карту. Она что-то совсем отощала. Подкинешь? Пожалуйста.
– Сядь, разговор есть… Володька, сядь на место, я сказал!.. Что у тебя за проблемы?.. Хотя подожди. Запомни, сын, твоя мать – самая заботливая женщина из всех.
– Можно подумать, ты знаком со «всеми».
– Ты же не дурак (твой отец все-таки я, а не кто-то там), изображаешь дурачка фальшиво, поэтому не старайся. Заруби на носу, о матери дозволяется говорить либо уважительно, либо… Ладно, рассказывай, что натворил и откуда проблемы.
– С чего ты взял? Какие такие проблемы? Не было проблем. И как понять – откуда? Утром не было проблем.
– Если взял, значит, было откуда. Ну? Какие проблемы? Серьезные? Давай, выкладывай.
– Да нет, бать, нет у меня проблем!
– А глазенки-то забегали. Врешь же, подлец. Родному отцу в глаза смотришь и врешь. Как дал бы… Струсил? Не боись, бить не буду, сегодня, хе-хе… Мать твою жаль, больно голос у нее визгливый, когда орать начинает, еще связки сорвет… Выкладывай скорее, только чур без вранья. Классная твоя звонила, Антонина… Тоня, Тоня, как же ее… Антонина Михална, что ли?
– Полина Ильинична.
– Хе-хе-хе… (Почему, спрашивается, Тонькой ее звал?) Вот она и звонила. И что я узнаю́, дорогой мой сын? Даже поспорить пришлось с мадам учительницей. Нет, а как ты хотел? Она доказывала, что ты хромаешь, я убеждал в исправности твоих конечностей. Спор наш дошел до определенной кондиции, как вдруг выясняется, что речь не о твоих ногах, а о посещаемости. Дальше больше, оказывается Лена месяц уже осведомлена, обещала меры принять, а пропуски продолжаются… Что ответишь на обвинение? Как тебе такие показания? Кто из вас врет? А, Володька? Ты или Антонина твоя, или мать с обещанными мерами? Я для кого горбачусь? Для себя, что ли? Вы же с матерью как сыр в масле, каждые полгода в отпуск и все по заграницам. Одежда модная, мобильный телефон последней модели, а тебе лень на уроки являться? Я не пойму, мне деньги зарабатывать на ваши прихоти не лень, а тебе урок отсидеть лень?
– Бать, да хожу я в школу, хожу. Чем хочешь клянусь.
– Ходит он… Я знаю, что ходишь и классная твоя, Антонина которая, подтверждает, что ходишь, но, говорит, сидишь только на первых уроках, а с последних сбега́ешь. Это почему так?
– Мне пора, бать. Договорим вечером? Я опаздываю. На первый урок опаздываю, между прочим.
– Ты еще пошути! Дошутишься, ой, дошутишься. Как крикнешь в лес, так из леса отзовется.
– А-а, опять ты за свое.
– Мое да не мое. Пенять все равно каждому на себя.
– Дядя Паша был прав.
– Дядя Паша? Этот откуда? Ты теперь вместо родного отца чужих людей слушаешь? Встречался с ним? Но где? Черт-те что творится, каждый норовит залезть. Твой дядя Паша лучше бы за своим семейством присматривал, чем в мое лез. Я жду, договаривай. В чем он был прав? Снова меня критиковал?
– Да нет, у деда Тимура в гостях был случай, давно еще, когда последний раз были, помнишь? Да тебе любой скажет, что ты – копия деда Тимура, у кого хочешь спроси. Дядя Паша так и сказал.
– Сказал, что я зануда. Было бы странно, выскажись он иначе. А, черт с ним. А ты…
– Извини, бать. Я точно опоздаю! Давай вечером договорим: и про Антонину, и про Полину Ильиничну, и про оладьи, и про деда. Да, бать? До вечера, да?
– Вечером, вечером… Каким еще вечером? Я допоздна работаю, ты с дружком шатаешься. Не понимаю я вас, молодежь. Чего вам не хватает?
– Всего хватает, бать, клянусь. Я побежал. Иначе Полина Ильинична опять будет жаловаться, а я не виноват. Пополнишь карту? Пожа-алуйста!
– Да пополню я ваши карты, пополню! И вообще, делайте что хотите…
IIВолодька довольный убежал в школу, Лена в глубине квартиры продолжала общение по телефону, а Вадимчик, пользуясь установившимся затишьем, отодвинул тарелку с омлетом, придвинул к себе блюдо, сцапал золотистый оладушек, макнул в вазочку с медом, тоже золотистым, и отправил добытое богатство в рот. Чувственные промасленные губы растянулись в придурковатую улыбку, узкие глазки прикрылись, пряча под веками поблескивавшую пелену удовлетворения. В отсутствие свидетелей Вадим причмокивал, мычал и, наверное, даже урчал, каждый следующий медовый оладушек он встречал довольным чавканьем, и все по нарастающей.
– Вадимчик, настоятельно тебя прошу, нет, не прошу – заклинаю: не повторяй, пожалуйста, все эти ужасные звуки на приеме Тимура Вадимовича. Иначе я со стыда провалюсь.
– Ниже пола не упадешь, – ответил Вадим.
«Закончила болтовню раньше, насмотрелась, теперь воспитывать примется, – догадался он по разочарованному выражению ее лица. – Володька виноват, – мелькало у Вадима в мыслях, а между пальцами мелькали оладьи. – Нет бы сразу сознаться. Он бы в школу пораньше, а я оладушки – пораньше». Однако и то угощение, которое уже успело попасть в желудок, настраивало Вадима на снисходительность.
– Всем кости перемыла? Меня тоже на все падежи просклоняла? – упрекнул он; снисходительность, видимо, в нем еще мало окрепла.
– Ну что ты такое говоришь, – печально вздохнула Лена, всплеснула руками и отвернулась…
Прежде чем продолжать, по видимости, самое время пояснить немного про Лену и ее Вадимчика, точнее, Вадима Владленовича Шуше́рина, и о нем в первую очередь, поскольку основной интерес представляет именно он, а его дражайшая супруга и сын Володька являются как бы заложниками положения. Вадим Владленович – депутат.
Странный выбор характеристики, чтобы такой оригинальностью представлять незнакомого человека. Так почему депутат? Несколько затруднительно с первых строк знакомства ответить однозначно, все же до полной характеристики нарисуется достаточно черт и черточек; скорей всего, должность показывает не столько и не только род занятий, сколько характер и даже внешность, и причем гораздо полнее, чем видится здесь, вначале. Тем не менее, чтобы подвести читательские воображения под один знаменатель, справедливо указать возраст и добавить подробностей. Депутату сорок пять. Он еще моложав, но это не дар природы или заслуга приверженности спортивному образу жизни, а косвенное преимущество (хотя и недолговечное), обусловленное привычкой.
Вадим Владленович – нечто центральное между краями чревоугодия и гурманства, этакий лакомка. Оставаясь равнодушным к спиртному, табаку и, кроме того, почти ко всем традиционным мужским увлечениям, вроде автомобилей, оружия, азартных игр, хихикающих прелестниц, сокрытия неучтенных доходов, Вадим Владленович буквально таял от изысканной стряпни, хотя не столько изысканной, сколько вкусной и качественной. Набивать утробу всем, что под руку подвернется, он бы не стал, но и рассматривать под микроскопом поданное блюдо – тоже. А лакомиться меж тем любил.
Расстройство желудочное, пусть редко, но случавшееся, способно было довести Вадима Владленовича до исступления, притом оригинальнейшего. Он спокойно переносил простуду, визиты к стоматологу и вообще был неожиданно терпелив ко всяким медицинским процедурам. Однако расстройство пищеварения буквально выводило его из себя. После неудачного посещения уборной он за мгновение превращался в человека мелочного, придирчивого, раздражительного до злобы, почти до гневливости. Он и кричал уж тогда, и топал ногами, и отшвыривал лекарственные порошки, подсовываемые Леной, – это, пожалуй, самое удивительное противоречие. Страдая от недуга, Вадим так горячо ненавидел этот недуг, что даже в ущерб самому себе, собственному здоровью отказывался от лечения. То есть прямой мысли о безнадежности лекарственной его не посещало, просто Вадим чересчур погружался в обидчивость на недомогание, и разум ему натурально отказывал. Обычно Вадим наслаждался процессом поглощения пищи с упоительностью, что любые препятствия этому казались ему чем-то вроде личного оскорбления: такого горького, что не прощается, такого желчного, что фонари под глазами лентяев-поваров не удовлетворяли, такого едкого, когда в пору хвататься за шпаги и требовать отмщения до первой крови, а при запрете дуэлей приходилось довольствоваться кляузами в Роспотребнадзор, такого жгучего, что безрассудно отвергалось даже спасительное лечение. В подобных экстренных ситуациях Лене приходилось чуточку проще, нежели ресторанным поварам, на правах жены вместо фонарей под глазами она обходилась мужниным нагоняем протяженностью до полного выздоровления занемогшего супруга. И, возвращаясь к моложавости, отметим: Вадим Владленович в сорок пять выглядел чуть младше своего возраста, лицо его оставалось гладким, только вокруг глаз множились морщинки и по ним одним можно было определить его истинный возраст. Однако и толстым назвать его никак было нельзя. У Вадима имелся живот, скромный и малоприметный, поскольку само телосложение его было ширококостным и упитанным, излишки же распространялись по телу равномерно, лишь в последние годы стали застревать в области ремня.

