
Полная версия:
Преступление Сильвестра Бонара. Боги жаждут
Приняв равнодушный вид, я спросил у Рафаэлло о цене рукописи и, в ожидании ответа, молил судьбу, чтобы цена ее не превзошла моих сбережений, сильно пострадавших от дорого стоившего путешествия. Синьор Полицци ответил мне, что этой вещью он располагать не может, так как она больше не его и назначена к продаже на аукционе в Доме торгов вместе с другими рукописями и несколькими инкунабулами.
То был жестокий для меня удар. Я сделал усилие, чтобы прийти в себя, и смог ответить нечто в этом роде:
– Вы удивляете меня. Я видел вашего отца не так давно в Джирдженти, и он меня уверил, что вы являетесь владельцем этой рукописи. Не вам давать мне повод сомневаться в словах вашего отца.
– Действительно, я был им, – ответил совершенно просто Рафаэлло, – но я уже больше не владелец. Эту драгоценную рукопись я продал одному любителю, не разрешившему мне говорить его фамилию, а теперь, по причинам, тоже требующим моего молчания, он вынужден продать свое собрание. Почтив меня своим доверием, он поручил мне составить каталог и руководить продажей, имеющей быть 24 декабря сего года. Если вы пожелаете дать мне свой адрес, я буду иметь честь послать вам каталог, находящийся в печати, и описание Златой легенды вы найдете под номером сорок вторым.
Я дал свой адрес и ушел.
Приличная степенность сына не нравилась мне совершенно так же, как непристойное кривляние его отца. В глубине души я проклинал ухищренья этих низких торгашей. Мне было ясно, что два мошенника между собою сговорились и выдумали эту распродажу на аукционе через присяжного оценщика, чтобы избегнуть нареканий, если нарочно взвинтят цену на рукопись, которую хотелось мне приобрести. Я был у них в руках. Желанья, хотя бы и самые невинные, имеют ту плохую сторону, что подчиняют нас другому человеку и ставят нас в зависимость. Такая мысль была мучительна, но не отбила у меня охоты владеть твореньем клирика Тумуйе. Размышляя на эту тему, я собирался перейти через мостовую, но остановился, чтобы пропустить карету, ехавшую мне навстречу, и сквозь стекло узнал княгиню Трепову, мчавшуюся на паре вороных, с кучером в мехах, похожим на боярина. Меня она не видела.
«Пусть, – сказал себе я, – она найдет то, что ищет, или, вернее, что ей годится. Вот мое желанье в отплату за тот жестокий смех, каким она встретила мое злосчастие в Джирдженти. У нее душа синицы».
И, грустный, я добрался до мостов.
Вечно равнодушная природа, не торопясь и не опаздывая, довела нас и до 24 декабря. Я отправился в Отель-Бюйон и занял место в зале № 4, у самого стола, где предстояло сидеть эксперту Полицци и присяжному оценщику Булузу. Зала постепенно наполнялась знакомыми мне лицами. Я пожал руки нескольким старым книготорговцам с набережных, но осторожность, какую внушает людям, даже наиболее доверчивым, всякая большая заинтересованность, понудила меня замалчивать причину моего необычного присутствия в Отель-Бюйон. Наоборот, я расспросил этих господ о том, что в данной распродаже, организованной Полицци, могло привлечь их интерес, и слушал с удовольствием, как разговор шел совершенно о других предметах, а не моем.
Заинтересованные и любопытные мало-помалу наполнили всю залу; опоздав на полчаса, присяжный оценщик, вооруженный молотком слоновой кости, секретарь для составления отчета, эксперт с каталогом и аукционист, снабженный деревянной чашей на длинной палке, появились на эстраде и с мещанской торжественностью заняли свои места. Служители при зале выстроились около стола. Когда присяжный аукционист возвестил начало распродажи, все притихли.
Сначала продали по низким ценам довольно заурядное собрание «Preces piae»[8] с миниатюрами. Само собой разумеется, миниатюры отличались полнейшей свежестью.
Низкие надбавки ободрили толпу мелких торговцев стариной, которые смешались с нами и стали чувствовать себя непринужденно. В свой черед барахольщики, ждавшие, когда для них откроют соседний зал, тоже подошли, и овернские шутки покрывали слова аукциониста.
Великолепный сборник «Иудейской войны» вновь оживил внимание. Сборник оспаривали долго. «Пять тысяч франков, пять тысяч», – объявил аукционист среди молчания изумленных барахольщиков. Семь или восемь осьмигласников вновь низвели нас до дешевых цен. Толстая простоволосая старьевщица в широкой кофте, прельстившись величиною книги и скромностью надбавок, завладела одним из осьмигласников за тридцать франков.
Наконец эксперт Полицци выложил на стол и номер сорок два: Златая легенда, французская рукопись, неизданная, две превосходные миниатюры, оценка – три тысячи франков.
– Три тысячи! Три тысячи! – взвизгнул аукционист.
– Три тысячи, – сухо повторил присяжный оценщик. В висках моих гудело, я сквозь туман заметил, что множество серьезных лиц повертывалось к рукописи, когда служитель носил ее по зале в раскрытом виде.
– Три тысячи пятьдесят! – произнес я.
Я был испуган звуком собственного голоса и смущен, увидев, что взоры всех присутствующих обратились на меня.
– Три тысячи пятьдесят справа! – крикнул аукционист, подхватив мою надбавку.
– Три тысячи сто! – перебил Полицци.
Тут началась героическая схватка между мною и экспертом.
– Три тысячи пятьсот!
– Шестьсот!
– Семьсот!
– Четыре тысячи!
– Четыре тысячи пятьсот!
Затем чудовищным скачком Полицци сразу прыгнул на шесть тысяч.
Шесть тысяч франков – это было все, чем я располагал. Все, что я мог. Я рискнул на невозможное.
– Шесть тысяч сто! – крикнул я.
Увы, и невозможное оказывалось недостаточным.
– Шесть тысяч пятьсот, – спокойно откликнулся Полицци.
Я потупил голову и открыл рот, не решаясь сказать ни да, ни нет аукционисту, кричавшему мне:
– Шесть тысяч пятьсот за мной; не за вами справа, а за мной! Без недоразумений! Шесть тысяч пятьсот!
– Ясно! – подхватил присяжный оценщик. – Шесть тысяч пятьсот. Точно и ясно. Кто больше?.. Нет покупателя выше шести тысяч пятисот?
Торжественная тишина царила в зале. Вдруг я почувствовал, как трескается у меня череп: то стукнул молоток присяжного аукциониста, одним сухим ударом по эстраде оставив безвозвратно за Полицци номер сорок два. И тотчас перо секретаря забегало по гербовой бумаге, протоколируя одной строкой это великое событие.
Я был убит, мне нужен был воздух и покой. Однако с места я не тронулся. Мало-помалу ко мне вернулась способность рассуждать. Надежда упорна. И она явилась. Я подумал, что новым обладателем Златой легенды мог оказаться великодушный и образованный библиофил, который допустит меня к рукописи и даже позволит опубликовать ее существенные части. Вот почему, когда окончились торги, я подошел к эксперту, сходившему с эстрады.
– Господин эксперт, – сказал я, – вы купили номер сорок второй по порученью или для себя?
– По поручению. Мне было приказано не упускать его ни за какую цену.
– Не можете ли вы мне сказать имя покупателя?
– Крайне огорчен, что не могу исполнить вашей просьбы. Но это строго мне воспрещено.
Я отошел в отчаянии.
30 декабря 1869 года
– Тереза, неужели вы не слышите, что уже четверть часа, как к нам звонят?
Тереза не отвечает. Она судачит в каморке у привратницы. Ну конечно! Так-то вы собираетесь поздравить старого хозяина с днем ангела? Канун святого Сильвестра, а вы бросили меня? Увы! Если в этот день я и услышу голоса сердечных пожеланий, то прозвучат они из-под земли, ибо все, кто некогда меня любил, давно покоятся в могиле. Не знаю точно, что делаю я в этом мире. Опять звонят! Я неохотно расстаюсь с камином и, сутулясь, иду открыть входную дверь. Что же я вижу на площадке? То не заплаканный Амур, а я не старик Анакреон, – то мальчуган восьми или девяти лет. Он один и поднимает голову, чтобы меня увидеть. Щеки его краснеют, но вздернутый носик кажется вам плутовским. На шляпе перья, на курточке широкий воротник из кружев. Хорошенький мальчишка! Обеими руками он держит сверток не меньше, чем он сам, и спрашивает, я ли г-н Сильвестр Бонар. Отвечаю: «Да». Он мне вручает сверток, говорит, что это посылает мама, и убегает вниз по лестнице.
Схожу на несколько ступенек, перегибаюсь через перила и вижу, как вьется в спирали лестницы маленькая шляпа, словно перышко по ветру. Прощай, мой мальчуган! Я бы охотно с ним поговорил. О чем бы только я его спросил? Неделикатно расспрашивать детей. К тому же сверток разъяснит все лучше, чем посланец.
Сверток весьма большой, но не особенно тяжелый. У себя в библиотеке снимаю ленты и бумагу, в которую он запакован, и нахожу… Что это?.. Полено, отличное полено, настоящее рождественское полено, но легкое и, думается мне, пустое. В самом деле, замечаю, что оно из двух кусков, соединенных крючками и открывающихся на шарнирах. Откидываю крючки… и меня засыпали фиалки. Они спадают на мой стол, мне на колени, на ковер. Проскальзывают за жилет и в рукава. Я весь ими надушен.
– Тереза! Тереза! Подайте вазы, и с водой! Вот фиалки, присланные, не знаю, из какой страны и чьей рукой, но, несомненно, из страны благоуханной и рукой прелестной. Старая ворона, вы слышите меня?
Я разложил фиалки на письменном столе, и они покрыли его весь душистым цветником. Но что-то есть еще в полене… книга, рукопись. Это… не смею верить, и нет сомненья… это Златая легенда, рукопись клирика Жана Тумуйе. Вот «Сретенье Господне», а вот «Венчанье Прозерпины», вот житие святого Дроктовея. Я созерцаю эту старину, пропахшую фиалками. Переворачиваю страницы, между которыми проникли бледные цветочки, и нахожу в том месте, где житие святой Цецилии, карточку, гласящую: Княгиня Трепова.
Княгиня Трепова! Ведь это вы так мило и прослезились и смеялись под ясным небом Агригента, ведь это вас угрюмый старец принял за маленькую сумасбродку! Я убежден сегодня в вашем прекрасном редком сумасбродстве! И старичок, обрадованный вами превыше меры, пойдет и поцелует ваши руки, возвращая такую драгоценность, а наука и он сам будут обязаны вам точным и роскошным изданием ее.
В эту минуту вошла ко мне Тереза; она была возбуждена.
– Угадайте, сударь, кого я видела в карете с гербами сию минуту у нашего подъезда?
– Госпожу Трепову, черт возьми! – воскликнул я.
– Я госпожи Треповой не знаю. Та женщина, что я сейчас видала, одета словно герцогиня, а с ней мальчишка, весь в кружевах. И эта дамочка – Кокоз! Вы еще послали ей полено, когда она рожала, тому уж восемь лет. Я хорошо ее признала.
– Так это, – спросил я, оживившись, – так это госпожа Кокоз, вы говорите? Вдова торговца альманахами?
– Она самая! Дверца кареты была открыта, когда мальчишка выбежал от нас и влезал в карету. Она почти не изменилась. Да этаким-то женщинам с чего и стариться? Заботы у них нет. Кокозша стала только подороднее против прежнего. Ее пустили-то сюда из милости… И такой женщине приезжать сюда в карете, разрисованной гербами, величаться бархатом да брильянтами! Это ли не срам?
– Тереза! – крикнул я страшным голосом. – Говорите об этой даме не иначе, как с уваженьем, или мы будем в ссоре. Несите севрские вазы для фиалок, дарующих обители книг прелесть, какой здесь не бывало никогда.
Пока Тереза, вздыхая, искала севрские вазы, я созерцал рассыпанные по столу фиалки, разлившие вокруг меня как будто аромат пленительной души, и спрашивал себя, как мог я не узнать вдову Кокоз в княгине Треповой. Но было слишком коротко мое свиданье с молодой вдовой, когда она на лестнице мне показала голенького малыша. И с еще большим основаньем я должен был винить себя за то, что прошел мимо души пленительно-красивой, ее не разгадав.
«Бонар, – сказал я про себя, – ты можешь разбираться в старых текстах, но читать книгу жизни не умеешь. В княгине Треповой ты видел только птичью душу, а эта сумасбродка потратила из благодарности к тебе гораздо больше рвенья и ума, чем это делал ты ради услуги другому человеку. Она по-царски оплатила твое полено, посланное на роди́ны… Тереза, были вы сорокой, теперь вы стали черепахой! Дайте же воды для этих пармских фиалок!»
Вторая часть
Жанна Александр
IЛюзанс, 8 августа 1874 года
Когда я сошел с поезда на станции Мелен, ночь разливалась тишиной над молчаливыми полями. От земли, нагретой за день палящим солнцем – «тучным солнцем», как говорят жнецы в долине Вира, – шел крепкий теплый запах. Над самой почвой медлительно струились ароматы трав. Я отряхнул с себя вагонную пыль и отрадно вздохнул всей грудью. Саквояж, набитый благодаря стараньям экономки бельем и туалетной мелочью – mundiciis, – так мало тяготил мне руку, что я помахивал им, как машет школьник сумкой с книжками, выходя из школы.
О, если бы я был еще приготовишкой! Но лет шестьдесят без малого прошло с тех пор, как моя мать, покойница, собственноручно намазав виноградным вареньем ломоть хлеба, положила его в корзиночку, надела ее мне на руку и, снарядив меня, отвела в пансион Дулуара, стоявший между садом и двором в углу Коммерческого проезда, хорошо знакомом воробьям. Огромный Дулуар улыбнулся нам с наигранной приветливостью, погладил меня по щеке – несомненно, для лучшего выраженья нежности, которую я пробудил в нем помимо своей воли. Но как только матушка, разгоняя воробьев, пересекла двор, Дулуар больше не улыбался, не выказывал мне нежности, наоборот: казалось, он рассматривал меня как маленькое существо, крайне неудобное. После мне довелось узнать, что чувства такого рода он питал ко всем своим ученикам. Он наделял нас ударами ферулы с проворством, совершенно неожиданным при его грузной корпуленции. Однако нежность первого свиданья возвращалась к нему всякий раз, когда он разговаривал с матерями в присутствии детей и, выхваляя наши способности, окидывал нас всех любовным взглядом. Все же хорошим было время, проведенное на партах г-на Дулуара с маленькими товарищами, которые, подобно мне, и плакали и веселились от всей души с утра до вечера.
Через полвека с лишком эти воспоминанья всплывают на поверхность моей души совершенно ясными и свежими, – здесь, под этим звездным, с тех пор не знавшим перемены небом, чьи неизменные и тихие светила увидят непреложно, как множество других таких же школьников, каким был я, становятся такими же седыми и склонными к катарам учеными, каким я стал.
Вы, звезды, сиявшие над легкомысленными или тяжелодумными головами моих забытых предков, при вашем сеете я чувствую, как просыпается во мне мучительное сожаленье. Мне бы хотелось иметь потомство, чтобы оно вас видело тогда, когда меня не станет. Я стал бы и отцом и дедом, если бы того желали вы, Клементина, когда ваши щечки дышали такой свежестью под розовою шляпкой… Вы вышли замуж за Ахилла Алье, богатого помещика из Ниверне, отчасти дворянина, ибо отец его, простой крестьянин, скупая национальное имущество, вместе с землей и замками своих помещиков купил их родовой архив. Я вас не видел с вашего замужества, но представляю, как ваша жизнь в деревенской усадьбе протекла благополучно, тихо и безвестно. Однажды я узнал случайно от друга вашего, что вы ушли из этой жизни, оставив дочь, похожую на вас. С этой вестью, против которой двадцать лет тому назад восстали бы все силы моей души, в меня вошло как бы великое молчание; чувство, охватившее меня всего, было не острой скорбью, а спокойной, глубокой грустью души, послушной великим наставлениям природы. Я постиг, что мной любимое – лишь призрак. Но память о вас всегда пребудет очарованьем моей жизни. Ваш милый образ, медленно увянув, сокрылся под густой травой. Юность вашей дочери прошла. Краса ее исчезла, несомненно… А вы всегда передо мною – вы, Клементина, с белокурыми кудрями под розовою шляпкой.
Красавица ночь! С великодушной томностью царит она над миром животных и людей, освобождая их от повседневного ярма; и благотворное ее влиянье я ощущаю на себе, хотя, в силу шестидесятилетней привычки, воспринимаю вещи лишь по знакам, их представляющим. В этом мире для меня живут одни слова – настолько я филолог. Каждый по-своему свершает грезу жизни. Я творю ее в моей библиотеке, и когда пробьет мой час, пусть Бог возьмет меня к Себе с моей стремянки, приютившейся у полок, забитых книгами.
– Э! Ей-богу, это он! Здравствуйте, господин Бонар! Куда это вы шествовали, пустившись наудачу, когда я ждал вас у станции с кабриолетом? Сойдя с поезда, вы как-то ускользнули от меня, и я ни с чем ехал домой в Люзанс. Давайте же ваш саквояж, влезайте и садитесь со мною рядом. Знаете ли вы, что отсюда до усадьбы добрых семь километров?
Кто это во всю мочь кричит мне из кабриолета?
Г-н Поль де Габри, племянник и наследник пэра Франции с 1842 года – г-на Оноре де Габри, недавно скончавшегося в Монако. В самом деле, это г-н Поль де Габри; к нему-то я и ехал с чемоданом, упакованным моею домоправительницей. Этот превосходный человек вместе со своими двумя зятьями недавно получил в наследство именье дяди, происходившего из старого служилого рода и собравшего в Люзанском замке библиотеку, богатую рукописями, из коих некоторые восходили к тринадцатому веку. Как раз для составленья их инвентаря и каталога ехал я в Люзанс по просьбе Поля де Габри, отец которого, любезный человек и выдающийся библиофил, при жизни поддерживал со мной отменно вежливые отношения. Сын, правду говоря, не унаследовал высоких склонностей отца. Г-н Поль отдался спорту: он знает толк в лошадях, собаках, и думаю, что из всех знаний, способных утолить или обмануть неиссякаемую любознательность людей, знание псарни и конюшни – единственное, каким владеет он вполне.
Нельзя сказать, чтобы встреча с ним явилась неожиданностью для меня, поскольку наше свиданье было обусловлено заранее, но, признаюсь, я так увлекся естественным теченьем своих мыслей, что у меня вылетели из головы и Люзанский замок и его хозяева, а когда этот помещик окликнул меня в самом начале моего пути, который дальше стлался «длинной лентой», то в первое мгновенье голос г-на Поля резнул мне уши, как чуждый звук.
Опасаюсь, что моя физиономия выдала эту несуразную рассеянность тем выраженьем бестолковости, какое часто у меня бывает в общении с людьми. Саквояж мой водворился в кабриолете, и я последовал туда же. Хозяин мне понравился своею откровенностью и простотой.
– Я ничего не смыслю в ваших старых пергаментах, – сказал он мне, – но у нас найдется с кем вам поговорить. Помимо здешнего священника, который пишет книги, и доктора, весьма любезного, хотя и либерала, вы встретите кое-кого, кто с вами и поспорит: это моя жена. Ее нельзя назвать ученой, но, думается, нет той вещи, какой бы она не понимала. К тому же рассчитываю, с Божьей помощью, удержать вас у себя подольше, чтобы вы встретились с мадемуазель Жанной, обладательницей волшебных пальцев и ангельской души.
– Эта девушка, столь счастливо одаренная, ваша родственница? – спросил я.
– Нет, – ответил г-н Поль, устремив свой взгляд на уши лошади, стучавшей копытами по голубоватой от луны дороге. – Это юная подруга моей жены, круглая сирота. Ее отец вовлек нас в рискованное денежное предприятие, мы выпутались из него, но это стоило гораздо большего, чем только страх.
Затем он покачал головой и, меняя разговор, рассказал мне о той запущенности, в какой найду я парк и замок, совершенно необитаемый в течение тридцати двух лет.
От г-на Поля я узнал, что, живя здесь, его дядя, Оноре де Габри, был безжалостен к местным браконьерам, и дядины сторожа по ним стреляли, как по кроликам. Один из браконьеров, мстительный крестьянин, получивший заряд дроби в лицо от самого помещика, подстерег его однажды вечером из-за деревьев на проспекте и промахнулся на пустяк, задев ему пулей только кончик уха.
– Мой дядя, – добавил г-н Поль, – пытался рассмотреть, откуда был направлен выстрел, но не увидел ничего и своим обычным шагом вернулся в замок. Наутро он вызвал управляющего и приказал запереть парк и дом, чтобы ни одна живая душа не могла туда войти.
Он строго запретил чего-либо касаться, что-либо поддерживать или чинить в имении и постройках до своего возвращенья, а в заключение пробормотал сквозь зубы, что он вернется к Пасхе или к Троице, как то поется в песне; но так же, как и в песне, Троица прошла, а о нем ни слуху ни духу. В прошлом году он умер в Каннах, и мы, я и мой зять, первыми вошли в замок, заброшенный уже тридцать два года. Среди гостиной мы увидали выросший каштан. А чтобы гулять по парку – в нем еще надо провести аллеи.
Спутник мой замолк, и среди шуршанья насекомых, копошившихся в траве, был слышен только мерный топот лошадиной рыси. В этом неясном лунном освещении копны пшеницы, расставленные на полях по обе стороны дороги, походили на высоких белых женщин, стоящих на коленях, и я отдался великолепию наивных обольщений ночи. Проехав в густой тени проспекта, мы повернули под прямым углом и покатили по господскому проезду, в конце которого внезапно появился черной массой замок с башенками наверху. Мы ехали мощеной дорогой, подходившей к «красному» двору и перекинутой через ров с проточной водой взамен давно разрушенного подъемного моста. Потеря моста, думается мне, явилась тем первым унижением, какое претерпела эта воинственная усадьба, прежде чем приняла миролюбивый вид и так же мирно встретила меня. Отраженье звезд в темной воде сверкало дивной чистотой. Г-н Поль, как вежливый хозяин, провел меня на самый верх до моей комнаты, в конце длинного коридора, и, извинившись за то, что не может меня представить своей супруге в такой поздний час, пожелал мне доброй ночи.
Комната моя, побеленная и обитая персидской тканью, носит отпечаток галантной прелести XVIII века. Еще теплая зола, свидетельствуя, с каким стараньем изгоняли сырость, наполняла камин, доска которого служила опорой фарфоровому бюсту королевы Марии Антуанетты. На белой раме тусклого и в пятнах зеркала два медных крючка, куда старинные дамы вешали свои цепочки, предлагали теперь на выбор свои услуги моим часам, которые я тщательно завел, ибо вопреки положеньям термитов считаю, что человек тогда хозяин времени, являющегося самой жизнью, когда разбил он время на часы, минуты и секунды – то есть на частицы, пропорциональные кратковременности самой жизни человека.
И я подумал: жизнь нам кажется короткой только потому, что мы бездумно прилагаем к ней мерило наших легкомысленных надежд. Всем нам, как старику в басне, становится необходимым добавлять к нашей постройке еще одно крыло. Прежде чем умереть, хочу закончить историю аббатов Сен-Жермен-де-Пре. Время, дарованное Богом каждому из нас, подобно драгоценной ткани, по которой мы вышиваем, кто как может. Я расцветил свою основу всяким филологическим узором. Так протекали мои мысли. И в тот момент, когда повязывал я голову фуляром, идея времени вернула меня к прошлому, и я вторично, за время оборота минутной стрелки, вспомнил вас, Клементина, дабы благословить вас в потомстве вашем, прежде чем загашу свечу и стану засыпать под кваканье лягушек.
IIЛюзанс, 9 августа
За завтраком не раз имел я случай оценить беседу г-жи де Габри, сообщившей, что замок посещают привидения, в особенности дама «с тройною складкой на спине», при жизни отравительница, а после смерти – неприкаянная душа. Нет, мне не передать, как много остроумия и жизни сумела вложить г-жа де Габри в это старинное повествование кормилиц. Мы пили кофе на террасе, где могучий плющ обвил и вырвал из каменных перил балясины, повисшие теперь среди сплетений сладострастного растения, как фессалийки в объятиях кентавров, их похитителей.
Замок с башенками на углах, имевший очертания фургона, утратил свой истинный характер в результате последовательных изменений. То было обширное, почтенное сооружение, и больше ничего. Мне показалось, что за тридцать два года запустения оно не потерпело явного ущерба. Но когда г-жа де Габри привела меня в большой салон нижнего этажа, я там увидел вспучившиеся доски, гнилые плинтусы, щелистую обшивку стен, почернелые росписи простенков, на три четверти отставшие от их подрамников. Каштан, подняв паркетные дощечки, здесь вырос и обращал к лишенным стекол окнам широкие султаны своих листьев.
Не без тревоги я смотрел на это зрелище, соображая, что богатая библиотека Оноре де Габри, находившаяся в соседней комнате, так долго подвергалась вредоносным влияниям. И все же, созерцая молодой каштан в гостиной, я не мог не подивиться великолепной мощи природы и непреоборимой силе, побуждающей каждый зародыш претвориться в жизнь. Зато я опечалился при мысли, что те усилия, какие употребляем мы, ученые, чтобы сберечь и сохранить вещи умершие, – это усилия и многотрудные и тщетные. Все то, что отжило, является необходимой пищей для новых видов бытия. Араб, построивший себе жилище из мрамора пальмирских храмов, – более философ, чем все хранители музеев Парижа, Мюнхена и Лондона.
Люзанс, 11 августа
Слава Богу! Библиотека, расположенная на восход, избегла непоправимого ущерба. Кроме увесистого ряда старинного «Обычного права» in folio, насквозь проеденного сонями, книги в зарешеченных шкафах остались невредимы. Весь день провел, классифицируя рукописи. Солнце вливалось в высокие незанавешенные окна, и я, не прерывая чтения, иной раз очень интересного, все время слушал, как грузно бились в окна отяжелевшие шмели, трещала деревянная обшивка стен и мухи, пьяные от света и жары, жужжали крыльями, кружась у меня над головой. К трем часам гуденье их усилилось настолько, что я приподнял голову от документа, крайне ценного для истории Мелена XIII века, и начал наблюдать за концентрическим полетом этих, по выраженью Лафонтена, «животинок». Должен констатировать, что действие жары на крылья мухи совсем иное, чем на мозги архивиста-палеографа, ибо я испытывал большое затруднение в мыслях и довольно приятное оцепенение, из коего я вышел, лишь сделав резкое усилие. Колокол, возвестив обед, прервал на середине мою работу, так как мне предстояло наспех совершить свой туалет, чтобы явиться в приличном виде пред г-жою де Габри.