
Полная версия:
Преступление Сильвестра Бонара. Боги жаждут
Я поднял голову и узнал своего хозяина. А сидел я у фасада гостиницы, под собственным окном.
Монте-Аллегро, 30 ноября 1869 года
Я, мои проводники и мулы отдыхали по дороге из Шьякки на Джирдженти в трактире бедной деревеньки Монте-Аллегро, где жители, изнуренные малярией, дрожали на солнце от озноба. Но это все еще эллины, и жизнерадостность их противостоит всему. Некоторые из них с веселым любопытством толпились около трактира. Какой-нибудь рассказ, сумей я передать его, заставил бы их позабыть все беды жизни. Вид у них смышленый, а женщины, увядшие и загорелые, изящно носят длинный черный плащ.
Вдали перед собой я вижу изъеденные морским ветром развалины, где не растет даже трава. Сумрачная грусть пустыни царит на этой чахлой земле, с трудом питающей своей растрескавшейся грудью несколько кактусов, ободранных мимоз и карликовых пальм. В двадцати шагах от меня по рытвине белеют камни, точно дорожка из рассыпанных костей. Проводник мне сообщил, что это был ручей.
Уж две недели, как я в Сицилии. Приплыв в Палермскую бухту, которая открылась с моря между двумя голыми могучими массивами – Пеллегрино и Катальфано, а дальше выгнулась вдоль «Золотой раковины», поросшей миртами и апельсинными деревьями, я так был этим восхищен, что решил побывать на острове, столь благородном по своим преданиям и столь красивом очертаньями своих холмов. Я, старый, поседелый на варварском Западе пилигрим, отважился ступить на эту классическую землю и, подрядив себе проводника, выехал из Палермо в Трайани, из Трайани в Селинунт, из Селинунта в Шьякку, которую покинул сегодня утром, направляясь в Джирдженти, где должен найти рукопись Жана Тумуйе. Красоты, виденные мною, настолько свежи в моей памяти, что полагаю старанье описать их трудом напрасным. К чему мне портить путешествие нагромождением заметок? Любовники, любящие истинной любовью, не описывают своего счастья.
Отдаваясь грусти настоящего и поэзии былого, под обаяньем прекрасных образов в душе и гармоничных, чистых линий перед глазами, я пил в трактире Монте-Аллегро густую влагу крепкого вина, как вдруг увидел, что в залу входит молодая красивая женщина в соломенной шляпе и в платье небеленого фуляра. У нее темные волосы и черные блестящие глаза. По походке я признал в ней парижанку. Она села. Хозяин поставил перед ней стакан холодной воды и положил букет из роз. Когда она вошла, я встал, из скромности немного отдалился от стола и сделал вид, что разглядываю благочестивые картинки на стенах. В это время я очень хорошо заметил, как она, посмотрев на мою спину, выразила легким жестом изумление. Я подошел к окну и стал глядеть на расписные одноколки, проезжавшие по каменистой дороге, окаймленной кактусами и берберскими смоковницами.
Пока она пила ледяную воду, я смотрел на небо. В Сицилии испытываешь неизъяснимое наслаждение, когда пьешь холодную воду и вдыхаешь дневной свет. Я тихо прошептал стихи афинского поэта:
О свет божественный,Златого дня сияющее око.Между тем дама-француженка разглядывала меня с особым любопытством, и я, хотя не позволял себе смотреть на нее более, чем допускало приличие, все же чувствовал на себе ее глаза. По-видимому, у меня есть дар угадывать направленные на меня взоры, даже когда они и не встречаются с моими. Многие считают себя обладателями этой таинственной способности; на самом деле тут нет таинственности, а нам об этом говорит какой-то признак, ускользающий от нас, – настолько он неуловим. Вполне возможно, что отраженье красивых глаз дамы я видел на оконных стеклах.
Когда я повернулся к ней, взгляды наши встретились.
Черная курица пришла поклевать в плохо подметенной комнате.
– Ты хочешь хлеба, колдунья, – сказала молодая дама, бросая ей крошки со стола.
Я узнал голос, который слышал ночью в Санта-Лючии.
– Простите, сударыня, – сказал я тотчас же. – Хотя вы и не знаете меня, но я обязан выполнить свой долг, поблагодарив вас за вашу заботливость о старике соотечественнике, блуждавшем в поздний час по улицам Неаполя.
– Вы узнаете меня, – ответила она. – Я вас узнала тоже.
– По моей спине?
– А! Вы слышали, как я сказала мужу, что у вас добрая спина. В этом нет ничего обидного. Мне будет очень жаль, если я огорчила вас.
– Наоборот, сударыня, вы мне польстили. И ваше наблюдение, по крайней мере в своей основе, мне кажется и справедливым и глубоким. Выражение бывает не только в чертах лица. Есть руки умные и руки, лишенные воображенья. Есть лицемерные колени, эгоистические локти, плечи наглые и спины добрые.
– Верно, – сказала она. – Но я узнала вас и по лицу. Мы уже встречались, не знаю только где – в Италии или в других местах. Мы с князем много путешествуем.
– Не думаю, чтобы я имел счастливый случай встретить вас. Я старый отшельник. Всю жизнь провел за книгами и мало путешествовал. Вы это видели по моей растерянности, возбудившей ваше сочувствие. Я сожалею, что вел сидячую и замкнутую жизнь. Несомненно, кое-чему учишься из книг, но, странствуя, научаешься гораздо большему.
– Вы парижанин?
– Да, сударыня. Вот уже сорок лет, как я живу почти безвыездно в одном и том же доме. Правда, этот дом стоит на берегу Сены, на месте, самом знаменитом и самом красивом в мире. Из моего окна мне видны Тюильри и Лувр, башни собора Богоматери и Новый мост, башенки Дворца правосудия и стрелка Сент-Шапель. Все эти камни говорят: они рассказывают мне чудесную историю Франции.
Это сообщение, видимо, приятно удивило молодую женщину.
– Ваша квартира на набережной? – оживленно спросила она.
– На набережной Малакэ, в четвертом этаже, в доме торговца гравюрами. Меня зовут Сильвестр Бонар. Имя мало кому известное, но оно принадлежит члену Академии, и с меня довольно, что мои друзья его не забывают.
Она взглянула на меня с особым выраженьем изумления, симпатии, умиленности и грусти, но я не понимал, чем мог такой простой рассказ вызвать столь разные и столь живые движения души.
Я ждал, не объяснит ли мне она причину этого, но в залу вошел колосс, печальный, кроткий, молчаливый.
– Мой муж, князь Трепов, – сказала она мне. И, указав ему на меня, представила: – Господин Сильвестр Бонар, член Французской академии.
Князь поклонился плечами. Плечи у него высокие, широкие и мрачные.
– Мой друг, – сказал он, – я огорчен, что прерываю ваш разговор с академиком Сильвестром Бонаром, но повозка готова, и нам необходимо поспеть в Мелло засветло.
Она встала, взяла розы, поднесенные хозяином, и вышла из трактира. Я последовал за нею, князь в это время присматривал за упряжкой мулов и пробовал, надежны ли подпруги и ремни. Остановившись под навесом из виноградных лоз, она сказала мне с улыбкой:
– Мы едем в Мелло; это отвратительная деревушка в шести милях от Джирдженти, и вам никогда не догадаться, зачем мы туда едем. Не пытайтесь. Мы едем за спичечным коробком. Димитрий собирает спичечные коробки. Он перепробовал все виды коллекций: собачьи ошейники, форменные пуговицы, почтовые марки. Но теперь его интересуют только спичечные коробки – картонные коробочки с хромолитографиями. Мы уже собрали пять тысяч двести четырнадцать различных образцов. Найти некоторые нам стоило огромного труда. Так, например, мы знали, что в Неаполе выделывались коробки с портретом Гарибальди и Мадзини, что эти коробки полиция изъяла, а фабриканта посадила в тюрьму. Благодаря усиленным расспросам и розыскам мы нашли такой коробок у одного крестьянина, который продал нам его за сто лир и донес на нас полиции. Сбиры осмотрели наш багаж. Коробка они там не нашли, но драгоценности мои забрали. С той поры и у меня явился интерес к этой коллекции. Чтобы ее пополнить, летом мы едем в Швецию.
Я почувствовал (следует ли говорить об этом?) какую-то сочувственную жалость к этим упорным коллекционерам. Я бы, конечно, предпочел, чтобы супруги Треповы собирали в Сицилии античные мраморы, расписные сосуды или же медали. Мне бы хотелось, чтобы у них был интерес к развалинам Агригента и поэтическим преданиям Эрикса. Но, в конце концов, они составляли коллекцию, они были моими собратьями, и мог ли я подсмеиваться над ними, не осмеивая слегка и самого себя?
– Теперь вы знаете, – добавила она, – зачем мы путешествуем по этой ужасной стране.
От этого эпитета моя симпатия угасла, я даже почувствовал какое-то негодованье.
– Эта страна не ужасна. Эта земля – земля славы. Красота так благородна, так величественна, что векам варварства не удается истребить ее совсем – чтоб не осталось от нее следов, достойных преклоненья. Величие античной Цереры еще реет над этими бесплодными холмами, и греческая муза, огласившая своим божественным стихом Менал и Аретузу, еще поет мне здесь – на оголенной горе и в этом высохшем ручье. Да, сударыня, в последние времена земли, когда наш шар, необитаемый, подобно теперешней луне, покатится в пространстве бледным трупом, земля, несущая развалины Селинунта, сохранит остатки красоты среди всеобщей смерти, и тогда, по крайности тогда, не будет вздорных уст, хулящих это одинокое величие.
Едва успев произнести эти слова, я сразу почувствовал их глупость. «Бонар, – сказал себе я, – ты старый человек, изживший жизнь над книгами, ты не умеешь разговаривать с женщинами». По счастью для меня, все это рассуждение было понятно княгине Треповой не более, чем греческий язык.
Она мне ласково ответила:
– Димитрию скучно, и я скучаю. У нас есть спичечные коробки! Но надоедают и они. Когда-то у меня бывали горести, и тогда я не скучала; горести – это большое отвлеченье.
Умиленный духовной нищетой этой красивой женщины, я сказал:
– Мне жаль, что у вас нет ребенка. Если бы вы его имели, у вас была бы в жизни цель, ваши мысли стали бы серьезней и в то же время утешительней.
– У меня есть сын, – ответила она. – Мой Жорж большой, почти мужчина: ему уж восемь лет! Я люблю его не меньше, чем когда он был еще малюткой, но это все не то.
Из своего букета она дала мне розу, улыбнулась и сказала, садясь в повозку:
– Вы не можете себе представить, господин Бонар, как я рада, что повидала вас. Надеюсь встретить вас в Джирдженти.
Джирдженти, в тот же день
Я устроился, как мог, в моей lettica. Lettica – повозка без колес, или, если угодно, носилки, стул, который несут два мула, впереди один, сзади другой. Способ старинный. В рукописях XIV века мне попадалось изображение этих носилок. Тогда мне в голову не приходило, что когда-нибудь такие же носилки понесут меня из Монте-Аллегро в Джирдженти. Нельзя ручаться ни за что.
В течение трех часов мулы позванивали колокольчиками и постукивали копытами об известковую землю. Тем временем, пока в просветах живых алоэвых изгородей по обе стороны дороги медлительно тянулись пустынные виды африканского характера, я мечтал о рукописи клирика Жана Тумуйе и жаждал ее с искренней горячностью, умилявшей меня самого, – так много детской невинности и трогательного ребячества я находил в этом желании.
Запах розы, сильнее ощутимый к вечеру, напомнил о княгине Треповой. На небе засияла Венера. Я размышлял. Княгиня Трепова – женщина красивая, совсем простая и очень близкая к природе. У нее понятия кошки. Я не заметил в ней и признака какой-нибудь благородной любознательности из числа тех, что так волнуют мыслящие души. И тем не менее она по-своему выразила глубокую мысль: «Когда есть горести, то не скучаешь». Значит, ей известно, что в этом мире самым надежным развлеченьем являются для нас тревога и страданье. Великих истин не открывают без горя и труда. Через какие ж испытания дошла княгиня Трепова до этой истины?
Джирдженти, 1 декабря 1869 года
Наутро я проснулся в Джирдженти, у Гелианта. Гелиант был некогда богатым гражданином в древнем Агригенте. Он славился своею щедростью, как и своею роскошью, и наделил свой город большим количеством даровых гостиниц. Гелиант умер тысяча триста лет тому назад, а теперь среди цивилизованных народов не существует дарового странноприимства. Но имя Гелианта стало названием гостиницы, где удалось мне благодаря усталости проспать всю ночь.
Современный Джирдженти построил над Акрополем античного Агригента небольшие и тесно сдвинутые дома, а среди них высится мрачный испанский собор. Из моего окна мне виден на половине склона к морю белый ряд полуразрушившихся храмов. Лишь в этих развалинах есть некоторая жизненность. Все остальное – пустынно. Вода и жизнь покинули Агригент. Вода, божественная Нестис агригенца Эмпедокла, так необходима живому существу, что вдали от реки и родников нет жизни. Но порт Джирдженти – от города в трех километрах – ведет большую торговлю. «Итак, – сказал себе я, – в этом угрюмом городе, на этой крутой скале, находится рукопись клирика Жана Тумуйе». Я попросил указать мне дом синьора Микель-Анджело Полицци и направился туда.
Синьора Полицци я застал в то время, когда он, с головы до ног одетый во все желтое, варил в сотейнике сосиски. Увидав меня, он выпустил ручку сотейника, поднял руки вверх и вскрикнул от восторга. Угреватое лицо, нос горбом, выдающийся подбородок и круглые глаза создавали необычайно выразительный облик у этого маленького человечка.
Он назвал меня превосходительством, сказал, что этот день отметит белым камешком, и усадил меня на стул. Зала, где мы находились, служила одновременно кухней, гостиной, спальней, мастерской и кладовой. Тут были горны, кровать, холсты, мольберт, бутылки и красный перец. Я взглянул на картины, развешанные по стенам.
– Искусство! Искусство! – воскликнул синьор Полицци, снова воздевая руки к небу. – Искусство! Какое величие! Какое утешение! Я живописец, ваше превосходительство!
И показал мне святого Франциска, незаконченного, который мог бы таким же и остаться без всякого ущерба для искусства и религии. Затем пришлось мне осмотреть старинные картины в лучшем стиле, но реставрированные, как мне казалось, без всякого стесненья.
– Я восстанавливаю старинные картины, – сказал он мне. – О! Старые мастера! Какая душа! Какой гений!
– Значит, это верно: вы одновременно и антиквар, и живописец, и торговец винами? – спросил я.
– И весь к услугам вашего превосходительства. Сейчас у меня есть такое zucco[7], что каждая его капля – пламенная жемчужина. Я хочу угостить им вашу милость.
– Я ценю сицилийские вина, но посетил вас, синьор Полицци, не ради бутылок.
Он:
– Значит, ради картин. Вы любитель. Для меня огромная радость принимать любителей живописи. Сейчас я покажу вам шедевр Монреалезе; да, ваше превосходительство, его шедевр: «Поклонение пастухов!» жемчужина сицилийской школы!
Я:
– С удовольствием посмотрю на это произведение, но сначала поговорим о том, что привело меня сюда.
Его бегающие глазки с любопытством остановились на мне, и я, не без щемящей тоски в сердце, заметил, что о цели моего прихода он даже и не подозревал.
Сильно волнуясь и чувствуя, как лоб мой покрывается холодным потом, я жалко промямлил нечто в этом роде:
– Я нарочно приехал из Парижа, чтобы ознакомиться с рукописью Златой легенды, принадлежащей, как вы писали, вам.
При этих словах он поднял руки вверх, непомерно раскрыл глаза и рот, выказывая признаки сильнейшего волнения:
– О! Рукопись Златой легенды! Жемчужина, ваше превосходительство, рубин, алмаз! Две миниатюры такого совершенства, что открывают перед вами целый рай. Какая нежность! А краски, похищенные с венчика цветов, ведь это мед для глаз! Сам Джулио Кловио не создавал лучшего!
– Покажите мне ее, – сказал я, не имея силы таить свою тревогу и надежду.
– Показать вам! – воскликнул Полицци. – Ваше превосходительство, возможно ли мне это? Ее нет у меня больше. Ее нет!
Казалось, он готов был рвать на себе волосы. Если бы он выдергал их все, я бы ему не помешал, но он остановился сам, не причинив себе особого вреда.
– Как? – сказал я в гневе. – Как? Вы заставили меня приехать в Джирдженти из Парижа, чтобы показать мне рукопись, а когда я приезжаю, вы говорите, что ее у вас нет. Это возмутительно! Предоставляю всем честным людям судить о вашем поведении.
Кто б увидал меня тогда, имел бы довольно точное представленье о взбесившемся баране.
– Это возмутительно! Возмутительно! – повторял я, протягивая вперед дрожащие руки.
Микель-Анджело Полицци упал на стул, приняв позу умирающего героя. Я видел, как глаза его наполнились слезами, а волосы, до той поры стремившиеся ввысь, упали беспорядочно на лоб.
– Я отец, ваше превосходительство, отец! – воскликнул он, сжимая руки.
И сквозь рыдания добавил:
– Рафаэлло – мой сын и сын моей жены, смерть которой я оплакиваю пятнадцать лет. Рафаэлло, ваше превосходительство, хотел устроиться в Париже; он снял там лавку на улице Лафит, чтобы торговать старинными вещами. Я отдал ему все ценное, что было у меня, – я отдал мои прекрасные майолики, лучшие урбинские фаянсы, картины мастеров – и какие картины, синьор! Я ими ослеплен еще теперь, когда их вижу в моем воображении! Все подписные! Напоследок я дал ему рукопись Златой легенды. Я отдал бы ему и плоть и кровь свою. Единственный сын! Сын моей святой жены!
– Итак, когда я ехал в глубь Сицилии за рукописью Жана Тумуйе, полагаясь на ваше слово, эта рукопись лежала в витрине на улице Лафит, в полутора километрах от меня!
– Она была там, святая истина! – ответил мне Полицци, вдруг просветлев. – И там находится еще теперь, ваше превосходительство, по крайней мере я так думаю.
Он взял со стола карточку и, подавая мне, сказал:
– Вот адрес сына. Ознакомьте с ним ваших друзей, и вы премного обяжете меня. Фаянс, эмали, картины, ткани – полный выбор художественно-бытовых вещей, вся roba, и, клянусь честью, все – старинное. Зайдите к нему: он вам покажет рукопись Златой легенды. Две миниатюры чудесной свежести!
По малодушию я взял протянутую карточку.
Этот человек злоупотребил моею слабостью вторично, предложив мне ознакомить общество с именем Рафаэлло Полицци.
Я уже коснулся дверной ручки, как мой сицилианец схватил меня за локоть. Вид у него был вдохновенный.
– Ах, ваше превосходительство! – сказал он. – Наш город – что это за город! Он породил Эмпедокла. Эмпедокл! Какой великий человек, какой великий гражданин! Какая смелость мысли, какая доблесть! Какая душа! Там, над портом, есть статуя Эмпедокла, перед которой я снимаю шляпу всякий раз, как прохожу. Когда же сын мой Рафаэлло уезжал, чтобы открыть в Париже антикварный магазин на улице Лафит, я проводил его до порта нашего города и у подножия статуи Эмпедокла дал ему отцовское благословенье. «Помни Эмпедокла!» – сказал я. Ах, синьор, как нужен теперь нашему злосчастному отечеству новый Эмпедокл! Хотите, ваше превосходительство, я провожу вас к статуе? Я буду вашим гидом при осмотре развалин. Я покажу вам храм Кастора и Поллукса, храм Олимпийского Юпитера, храм Юноны Лукинийской, античный колодец, могилу Феронта и Золотые ворота. Все гиды путешественников – ослы. Я хороший гид; не желаете ли вместе со мной делать раскопки? И мы откроем сокровища. У меня есть уменье, настоящий дар раскапывать! Я открываю шедевры в отвалах рудников – там, где ученые не находили ничего.
Мне удалось освободиться от него. Он побежал за мной по лестнице, остановил внизу и на ухо сказал:
– Ваше превосходительство, послушайте: я сведу вас в город, я покажу вам наших джирджентинок! Сицилианки, синьор, – это античная красота! Хотите, я предоставлю вам крестьяночек?
– Черт бы вас побрал! – крикнул я, возмущенный, и убежал на улицу. Он же остался у порога и развел руками.
Когда я был уже вне поля его зрения, я сел на камень и, охватив руками голову, стал размышлять.
«Для того ли, – думал я, – для того ли приезжал я в Сицилию, чтобы выслушивать такие предложения?»
Полицци, разумеется, мошенник, сын его – такой же. Но что они замыслили? Я этого не мог распутать. Пока же чувствовал себя униженным и сокрушенным.
Легкий шаг и шелест платья заставили меня поднять глаза, и я увидел княгиню Трепову, идущую ко мне. Она мне не дала подняться с камня и, взяв мою руку, ласково сказала:
– Я вас искала, господин Бонар. Какая радость, что я вас встретила! Мне хочется, чтобы у вас осталось приятное воспоминание о нашей встрече. Правда, мне так бы этого хотелось!
Когда она произносила это, мне померещилось, что под ее вуалью мелькнули улыбка и слеза. Князь тоже подошел, накрыв нас своей огромной тенью.
– Покажите, Димитрий, покажите господину Бонару вашу драгоценную добычу.
И покорный гигант протянул мне коробок от спичек, украшенный сине-красной головой, – судя по надписи, головою Эмпедокла.
– Вижу, вижу. Но мерзостный Полицци, – не советую вам посылать к нему господина Трепова, – навек меня поссорил с Эмпедоклом, а портрет не того сорта, чтобы этот древний философ стал мне любезней.
– Это некрасиво, – промолвила она, – но это редко. Таких коробков нельзя найти. Приходится их покупать на месте. В семь часов утра Димитрий был уже на фабрике. Как видите, мы не теряли даром времени.
– Конечно, вижу, – ответил я с досадой, – зато я свое время потерял и не нашел того, за чем приехал в такую даль.
Видимо, она заинтересовалась моею неудачей.
– У вас какая-нибудь неприятность? – спросила она с участием. – Не могу ли я помочь вам? Быть может, вы поделитесь со мною вашим горем?
Я стал рассказывать. Мое повествованье было длинно, но, видимо, тронуло ее, ибо вслед за ним она мне задала ряд мелочных вопросов, воспринятых мной как доказательство ее большого интереса. Ей захотелось знать точное заглавие рукописи, внешний вид ее, формат и век; она спросила адрес Рафаэлло Полицци.
Я дал его, исполнив этим (о судьба!) то самое, что поручил мне мерзкий Микель-Анджело Полицци.
Иной раз бывает трудно остановиться. Я начал снова жаловаться и проклинать. На этот раз княгиня Трепова только засмеялась.
– Почему вы смеетесь? – спросил я.
– Потому что я злая женщина.
И, вспорхнув, оставила меня на камне, смятенного и одинокого.
Париж, 8 декабря 1869 года
Мои нераспакованные чемоданы еще загромождали всю столовую. Я сидел за столом, уставленным теми вкусными вещами, какие производит французская страна для любителей покушать. Я ел шартрский паштет, – а одного его достаточно, чтобы любить отечество. Тереза, став против меня и сложив руки на белом фартуке, глядела на меня с тревогой, жалостью и благоволеньем. Гамилькар терся о мои ноги, от радости пуская слюни. Мне пришел на память стих старого поэта:
Блажен, кто, как Улисс, прекрасный путь окончил.«Ну что ж, – мне думалось, – я прогулялся зря и возвращаюсь с пустыми руками; но, так же как Улисс, я совершил прекрасный путь».
Выпив последний глоток кофе, я попросил у Терезы мою палку и шляпу, которые она дала мне недоверчиво: она боялась нового отъезда. Я успокоил ее, распорядившись, чтобы обед был приготовлен к шести часам.
Идти куда глаза глядят по улицам Парижа, где я благоговейно люблю все мостовые и каждый камень, – одно уж это большое удовольствие. Но у меня имелась цель, и шел я прямиком на улицу Лафит. Я не замедлил усмотреть лавку Рафаэлло Полицци. Она выделялась множеством старых картин, хотя подписанных художниками неравного значения, но, несмотря на это, имевших нечто родственное между собою, что наводило бы на мысль о трогательном братстве дарований, когда бы не свидетельствовало о проделках кисти Полицци-старшего. Лавку, полную этих сомнительных шедевров, оживляли мелкие предметы старины: кувшины, кубки, кинжалы, медное художественное литье, испано-арабские блюда с металлическим отсветом и терракотовые вазы.
На португальском кресле из тисненной гербами кожи лежал экземпляр часослова Симона Вотра, открытый на листе с изображением Астрологии; старик Витрувий раскрыл на сундуке свои мастерские гравюры кариатид и теламонов. Весь этот кажущийся беспорядок, таивший нарочитое распределенье, этот мнимый случай, разбросавший вещи, чтобы подать их в благоприятном свете, могли бы увеличить мое недоверие, но сама фамилия – Полицци – внушала мне такое недоверие, какое не могло уже расти, став безграничным.
Синьор Рафаэлло, представлявший как бы единую душу всех этих противоречивых и несвязных форм, показался мне флегматичным молодым человеком, кем-то вроде англичанина. Он даже в малой доле не выказывал тех исключительных способностей по части мимики и декламации, какие проявлял его отец.
Я объяснил, что привело меня к нему; он отпер шкаф, вынул оттуда рукопись и положил на стол, где я мог исследовать ее, как мне хотелось.
Никогда в жизни я так не волновался, если не считать нескольких месяцев из моей юности, воспоминание о коих, живи я хоть сто лет, останется в душе моей до самого последнего мгновенья таким же свежим, как и в первый день.
Да! Это была рукопись, описанная библиотекарем сэра Томаса Ралея. Да, это рукопись клирика Жана Тумуйе! Ее я видел, осязал! Сочинение самого Якова Ворагинского в ней было заметно сокращено, но это мало меня трогало. Неоценимые добавления монаха из Сен-Жермен-де-Пре были налицо. А это главное! Мне захотелось прочесть житие святого Дроктовея, – я не мог: я читал все строчки сразу, и в голове моей шумело, как на водяной мельнице в деревне ночью. Однако я установил, что написанье букв рукописи являлось неоспоримо подлинным. Два изображения – «Сретенья Господня» и «Венчанья Прозерпины» – отличались грубостью рисунка и крикливостью тонов. Сильно попорченные в 1824 году, как то свидетельствует каталог сэра Томаса, они с тех пор приобрели вновь свежесть. Это чудо меня не поразило. Впрочем, какое мне было дело до двух миниатюр! Жития и поэма Жана Тумуйе – вот где сокровище. Из него я черпал взглядом все, что были способны уловить мои глаза.