
Полная версия:
Одна маленькая правда
Елагин думал так же и о том заключенном, которого без устали расспросами заваливали пленники. Ему было жалкого этого молодого парня, еще не дожившего до тридцати, но уже готовящегося к смертельному исходу, как будто ему было за семьдесят, и он боялся сам стать таким же, не по годам старым и обветшалым, как прогнивший заброшенный дом.
Этот человек странно судил обо всем и видел мир под своим, каким-то искаженным углом, но все же, был единственным, кто вообще осмеливался говорить, кто осмеливался улыбаться, рассказывая о самых ужасных вещах. Возможно, он был сумасшедшим, а может быть, сумасшедшими были все остальные.
Громко по черепной коробке бил пережитый им диалог.
Нервы – барабанная дробь.
«Мы предлагаем Вам сражаться за то, за что должен сражаться каждый честный человек» – угрожающий бас тромбона.
«То есть, за вас?» – робкое посвистывание свирели.
«За свободу» – удар тарелкой о тарелку, звук решительности, а затем, более плавная, перетекающая в многозначительный вопрос, полифония: «Ну что, Вы согласны?»
Откинувшись на тюфяк, Герман закрыл глаза, не нуждаясь в дальнейших воспоминаниях. Его ответ был быстрым и болезненным. Простое «Нет», ранившее уши немецких офицеров.
Да, он закрыл глаза, целиком и полностью отдаваясь объятиям тьмы, хоть еще и не знал, откроет ли их завтра.
Глава 7
1944
Человек с железной фамилией крепко сжимал в руке кольцо, с силой вырванное из рук Художника. Могучая ладонь болела от усилия, Человек сжимал ее, как мог, но ничего не получалось. Наконец, он сдавил его с силой, казалось, абсолютно невозможной и нереальной.
И кольцо поддалось.
Оно треснуло в его сильной руке.
А когда Человек растер его в порошок, разлетелось по ветру, как простая пыль.
Блокадный город
Грохот орудий слышался все отчетливее. Немецкая авиация уже не бомбила город, у нее были другие приоритеты. Фашистские войска изо всех сил старались удержать позиции, но Ленинградский фронт собрал последние силы и давил на их направления, заставляя нести огромные потери.
Стоит ли говорить, какими привычными стали канонада и постоянный вой сирены, что эти звуки слились в единое целое с укладом жизни жителя блокадного города, и что никто уже не замечал их, как люди не замечают взмаха крыльев птицы.
Целыми днями Лев ходил по улицам, возвращаясь в дом к старикам только чтобы переночевать. Он исходил весь город, от центра и до крайних домов, где остались только лишь руины, часами ходил по этим развалинам, представляя людей, которые когда-то здесь жили, представляя, как многолюдны были эти улицы по утрам и вечерам, когда горожане спешили по своим делам. Он много думал об этом, но в сущности, эти мысли вели лишь к тому, что все эти призраки – пережиток прошлого, а все их смерти были, попросту говоря, напрасными.
Перебоя с продуктами уже не было, по железной дороге доставлялось нужное количество продуктов, и жителям стали выдавать то, что в последний раз они видели и ели в сентябре сорок первого года – мясо.
Вот и сейчас Дубай шел в по улице, держа в кармане пальто драгоценные талоны на продукты.
Неожиданно для себя впереди он приметил сутулую фигуру. Пожилых лет человек плелся в отдалении, будто бы проговаривая что-то себе под нос. Походка его, слишком вальяжная для такого образа, показалась Льву знакомой. Он ускорил шаг и вскоре поравнялся с незнакомцем.
Этим незнакомцем оказался дирижер оркестра Антон Палицкий.
Дьявол со скрипкой
– Это Вы?
Старик вздрогнул и поднял голову, пристально вглядываясь в человека, произнесшего эти слова и вскоре, дрожащими губами, вымолвил:
– А это… это Вы? Вы еще живы?
В голосе старика подрагивали медные колокольчики страха, словно перед собой он видел не человека, а исчадие ада, преследующего его на пустынной улице, там, где нет людей, и никто не сможет помочь в случае, если этот монстр вонзится своими лапами в тело несчастного дирижера.
– Что, простите?
– Нет, ничего, – слова звучали отрывисто, словно он выплевывал их куда-то под ноги, а они отскакивали и катились дальше по дороге, как выброшенные камни, – извините меня… мне пора идти. – Надвинув шапку на глаза, Палицкий ускорил шаг, насколько мог, и, прихрамывая, направился дальше. Только в этот момент Лев заметил, что в руке у Антона Афанасьевича была трость, на которую он периодически опирался.
– Подождите! – Дубай вытащил руки из карманов и сложил их рупором, но когда понял, что старый знакомый не слышит его, или изо всех сил старается не слышать, снова подбежал к нему. – Постойте! Вы меня не узнали? Да погодите же!
Старик все продолжал ковылять по дороге, уже не надеясь отбиться от преследователя, но тайно возлагая надежды на то, что тот потеряет интерес к его скромной персоне и проследует своей дорогой, не снискав интереса в этой, с позволения сказать, беседе.
– Почему Вы не хотите со мной разговаривать?
– Дьявол! – Сквозь зубы процедил Палицкий и остановился, не видя больше смысла в этой утомительной беготне. – Отстанете Вы от меня или нет?
– Почему Вы бегаете от меня? – Спросил Дубай, сверху вниз глядя на своего бывшего наставника.
– А почему Вы играете на занавесках? Наверное, это талант. Я уже давно думал бросить музыку и заняться спортом. Довольны Вы таким ответом?
– Нет.
– Всего доброго, Лев Яковлевич. – Откланялся Антон Афанасьевич и было развернулся, как вдруг жалобный, почти умоляющий голос собеседника в который раз не остановил его:
– Пожалуйста… – Музыкант смотрел на старика глазами маленького мальчика, каким впервые ступил на сцену филармонии, где его и увидел дирижер. – Что происходит?
– Ладно. – Вздохнул собеседник. – Надеюсь, память пока не отказывает Вам, и Вы в силах вспомнить день бомбежки? Меня до сих пор передергивает от этого воспоминания. Представьте только: пыль, щепки, все поднимается на дыбы, а земля уходит из-под ног. Каждый взрыв грозится чьей-то смертью. Думаю, Вам тоже было страшно тогда? И вот, представьте, когда мы выходим из бомбоубежища, на негнущихся ногах, уже приготовившиеся к тому, чтобы в случае чего бежать обратно, в эту всепоглощающую тьму, подальше от этих взбесившихся руин… мы видим музыканта, стоящего на коленях посреди этого хаоса, спокойного, как мраморное изваяние… как памятник нечистой силе, сразившей невинную Помпею. Музыкант держит в руках скрипку, словно сжимает драгоценный оберег, и ни один снаряд не тронул его. На теле ни единой царапины, даже пыль не попала в глаза.
– И что же?
– А то, что такое невозможно, если Вы – человек.
– Вы же не боитесь меня?
– Надеюсь, этого объяснения Вам достаточно. А сейчас прошу меня простить, мне пора идти. И, прошу Вас, если заметите меня в следующий раз, считайте, что меня уже нет. – Палицкий коснулся теплой шапки, словно дворянин, отдающий честь, и, покрепче сжав трость, похромал дальше, бросив Льву вслед последнее, пропитанное ядовитой злостью: «Прощайте».
Дрожащая ля-бемоль
Антон Афанасьевич оттянул ворот пальто, вбегая в зал, где должна была сегодня звучать сюита. Множество глаз – глаза музыкантов – уставились на него, всем видом давая понять, что их дирижер непростительно задержался. Замерзшие зрители, скрестив руки на груди, сонно потянулись и приготовились к началу. Дрожащие пальцы ухватились за палочку и тут же выронили ее. Палицкий обхватил свое запястье и уставился на него, как на нечто невиданное, и с изумлением наблюдал, как, словно в ознобе, дрожит его рука. Он попробовал взять палочку левой, но, сразу после взмаха, та улетела в сторону.
Со зрительских мест послышалось недовольное шушуканье.
«Черт подери, ну не могу же я взять его в зубы и ворочать головой, как резиновая кукла, – думал старик, – надо еще раз попробовать, рукам умелого музыканта поддается любой инструмент, а тут всего лишь дирижерская палочка»
Но всего лишь дирижерская палочка была, по-видимому, в корне не согласна с таким мнением. Она выскользнула снова, когда Антон Палицкий неуклюже кинулся в угол и подобрал ее, и снова, когда кто-то из музыкантов предложил ему обвязать руку платком, и снова, и снова, и снова…
Музыкальные инструменты молчали. В зале, наоборот, слышалось все больше шума.
«Сам Сатана не шутит так… что же со мной происходит? Как будто душа умирающей старухи вселилась в набитую на игру руку. Что же там? Ля-бемоль… И почему эти музыканты не могут начать без меня? Они играли эту сюиту уже пол стони раз, но все ждут чего-то, как прилежные ученики, молча уставившись на немощь учителя»
Наконец, пригнувшись к ближайшему подчиненному, Антон Афанасьевич Шепнул:
– Я не могу…
– Но ведь сюита…
– Я не могу! – Крикнул он уже так, что испуганные зрители замерли на месте, боясь продолжать свои перешептывания. – Слышите, вы? – Чуть ли не плача, он повернулся к залу, обхватив правую руку и демонстрируя, как трофей. – Не могу…
Поджав губы, он бросился к выходу и уже вскоре скрылся где-то в переплетении полуразрушенных домов и темных улиц.
***
Палицкий был взбешен и обескуражен собственным бессилием. Ему все еще казалось, что рука его дрожит, и он ничего не сможет с ней сделать. Она уже не слушалась своего хозяина, а лишь как рыба, брошенная на сушу, дергалась и билась об ногу.
Антон Афанасьевич вспомнил Дубая.
Вот уж у кого никогда не дрожали руки во время игры, они только становились крепче, и цепкая каменная хватка ни разу не могла выронить смычок, будто тот с самого рождения был частью его запястья.
Он снова вспомнил день бомбежки.
«Игра только делает его сильнее, – озаренный, прошептал про себя Антон Палицкий, – подумать только, как из невзрачной серой мыши он превратился в объект всеобщего внимания. Это та скрипка сделала его таким безрассудным и бесстрашным. Он уверовал, как ребенок в сказку, что музыка помогает справиться ему с трудностями. Как глупо, бог мой, как глупо, но как виртуозно… Порожденная непониманием музыка, которая вылилась в самую что ни на есть осмысленную мелодию. Лев Дубай не порождение зла. Он просто везунчик, который до сих пор умудрился не догадаться о своем таланте. Какие деньги он имел бы благодаря своей игре, какой успех! Но он не сыграет и лишнего раза, словно музыка – младая непорочная дева, словно бы кто-то наложил вето, сковал железными цепями его руки… Он не фальшивит, но это не говорит о его нечеловеческой силе. Нет, он всего лишь обычный человек с хорошим слухом, который, наверняка, как и все мы, не чист душой и тоже хранит свои секреты, осталось только понять, что это»
Он еще раз посмотрел на свою руку: та не переставала дрожать. Палицкий снова схватил себя за ладонь и засунул ее в карман.
Звуки вальса
Лев Дубай всегда старался аккуратно открывать дверь, заходя в дом Савиных, чтобы избежать дверного скрипа. Стоит ли объяснять, что чуткий слух музыканта может ранить даже такая мелочь, как несмазанная дверь. Но помимо обычного легкого поскрипывания сегодня Лев услышал еще кое-что, чего не слышал за все время блокады. Это был вальс. Трескучая музыка вырывалась из старого граммофона, а топот ног, почти в такт, давал примерное понимание о происходящем.
Заняв почти все пространство гостиной, Савины танцевали. Лев остановился у порога и с интересом наблюдал за происходящим: шаг назад, шаг назад, недовольное бурчание, снова на исходную. И еще раз, шаг назад.
– Да прекрати же наступать мне на ноги! – Разозлился Павел Петрович, вскидывая руки, как старый ворон воздевает к небу свои крылья.
– Ты совсем разучился танцевать! – Любовь Марковна укоряла мужа в ответ. – Вспомни, как мы раньше танцевали.
– Сама ты разучилась! – Еще пуще злился Савин. – Позабыла все, а я виноват в том, что не успеваю шарахаться от твоих ног!
Лев смущенно улыбнулся, чувствуя себя немного неловко перед стариками, которые, по-видимому, даже не замечали его. Тогда он решил тактично заявить о своем присутствии, не нарушив при этом общей атмосферы происходящего и не нашел ничего лучше, чем задать вопрос:
– Это же Чайковский, я не ошибся? – Когда удивленные взгляды хозяев обратились к музыканту, он поспешно ретировался к столу, где не смог бы помешать им танцевать дальше, попутно объясняя, что он, на самом деле, не очень хорошо разбирается в композиторах, а знает лишь то, что ему рассказывали в оркестре и филармонии, да и то было очень давно. Конечно, затем он выразил свои глубочайшие извинения по поводу того, что отвлек их от своего занятия, и теперь постарается сидеть тихо и не мешать.
– А знаете что? – Буркнул Павел Петрович, увлеченный какой-то своей мыслью, постепенно приближаясь ко Льву, но обращаясь все еще к своей жене: – Если хочешь танцевать, вот тебе кандидат со здоровыми ногами!
– Мне танцевать? – Спросил Лев, больше с непониманием, чем с недовольством.
– Да, тебе танцевать! – Савин подтвердил свои намерения похлопыванием по плечу и грузно уселся на стул, будто только что вернулся с охоты и ждет, пока слуги распрягут его коня.
– Но я не умею. – Дубай не смел даже надеяться на то, что теперь сможет избежать танца с хозяйкой дома, а потому уже стоял у граммофона, поднимая иглу и проворачивая пластинку на начало вальса. – Но если Вы не против, Любовь Марковна… надеюсь, что я не самый плохой ученик.
Танец начался молча. Любовь Савина не произносила не слова, но в каждом ее на удивление изящном движении прослеживалась подсказка. Дубай старался не терять эти подсказки из виду, а вскоре стал со своей партнершей одним целым, одним движением. Мужчина никогда до этого не танцевал, но был уверен, что мало кто умеет так вальсировать. Она молодела на «раз», расцветала на «два», и щеки ее покрывались девичьим румянцем на «три».
Раз, два, три.
Простая комбинация сложного танца.
Раз, два, три.
Лев еще никогда не чувствовал себя так свободно. Он с легкостью передвигался по комнате, словно занимался танцами с самого детства, он знал обо всех движениях Любови Марковны, а она знала обо всех его движениях. Они становились частями одного вращения, сообщенными сторонами разных фигур, коих выделывали великое множество, и даже следили за дыханием друг друга, вдыхали и выдыхали в унисон.
Лев чувствовал нечто необычное, не только музыку, как раньше, но и сам танец, плавные его изгибы, симфонию движения. Неведомая легкость охватила все его тело, он понял, что мог бы танцевать всю жизнь, если бы только мог, ему не надоедали все эти па, он импровизировал и подыгрывал, танцевал по наставлению и от чистого сердца.
Конечно, пока не замолкла мелодия.
А за ней – медленные, громкие, отчетливые аплодисменты Павла Петровича Савина, вытянувшегося, как струна, на стуле и с приоткрытым ртом наблюдающего за танцем.
– Превосходно. – Шепнула старушка, обнимая Льва за шею. – Спасибо.
– Провалиться мне на этом месте, если ты не скрывал от нас, что так танцуешь! – Вскричал Павел Петрович, поднимаясь – нет – подскакивая с места. – Что еще ты умеешь?
– Я просто повторял… – Пожал плечами Дубай, с улыбкой глядя на просиявшую партнершу, но не осмеливаясь вырваться из ее объятий.
– Повторял?! – Савин хлопнул себя по лбу, слишком громко, как показалось Льву. – Что еще ты можешь повторить? Мне бы не помешала копия Айвазовского в спальню, что скажешь?
– Нет, рисовать я не умею. Просто… – он старательно подбирал объяснение, – просто сейчас я слышал музыку, и она подсказа мне что делать. Разве у вас не так?
Павел Петрович засмеялся и дернул занавеску, впуская в комнату солнечный свет.
Дубай на миг застыл.
Он совсем забыл.
На подоконнике, покрытая слоем пыли, лежала старая скрипка.
Музыка из мечты
Слишком давно ты не прибегал к помощи старой подруги, музыкант. готова поспорить, ты даже не помнил про нее, поглощенный своими горестями и неприязнями, ты забыл, кто помогает тебе прогнать печать, попросту отдал себя судьбе, которая вышвырнула тебя из своего привычного строя. Грубо ли это? Наверное, грубо. Без музыки Лев Дубай – обычный человек, со скрипкой он – идол.
Поддается ли описанию то, что в этот момент он чувствовал? Волнение, вожделение, неосознанный страх.
Робкие шаги делаются чуть смелее.
Благоговение перед неодушевленным предметом.
Ты же уже чувствовал музыку сегодня, а значит скрипка будет послушна. Гриф мягко ляжет в руку, как ребенок в теплую постель, смычок гладко пройдет по струнам, почти беззвучно, но скоро из-под него вырвется мелодия, новая, непорочная, не слыханная никем до сих пор. Что для этого нужно? Всего лишь звезды.
Савины затаили дыхание – им впервые предстояло услышать, как играет на скрипке Лев Дубай.
Музыкант уже забыл как это, держать в руках скрипки, ощущать ее изящные изгибы, и вот, это трепетное чувство снова охватило его. Он держал смычок на изготовке, но все не решался провести по струнам. И наконец, твердой рукой ласково взял ноту. Музыкальный инструмент издал тихий, какой-то жалобный писк, походивший на скрип несмазанной дверной петли. Лев непонимающим взглядом посмотрел на скрипку, будто видел ее впервые и еще раз попробовал сыграть. Но как результат получил тот же дребезжащий звук.
Темнота.
Сложнее было представить проблески звезд.
Лев поудобнее обхватил скрипку и закрыл глаза, как делал раньше. Черный небосвод покрылся мерцающими отверстиями. Они разрастались, когда Дубай все смелее и смелее водил по струнам. Мелодия светилась, переливалась разными цветами, вровень со звездами, она извивалась меж них, собирала в новые созвездия, перемешивала между собой и снова расставляла на свои места.
Савины восторженно слушали и стояли все так же в оцепенении, пока Лев не закончил играть.
Но, к их удивлению, мужчина, открыв глаза, не горделиво улыбнулся, а отбросил инструмент в сторону и раздраженно воскликнул:
– Ничего не выходит!
Звезд казалось мало.
Запустив руку в копну волос, он шумно втянул в себя воздух и начал нервно метаться по комнате, как заклинание, повторяя: «Ничего. Ничего. Ничего».
Сначала он посмотрел в окно, как будто удостоверяясь в наличии земли под ногами и неба над головой, словно сомневался в реальности происходящего, затем глянул на Савиных, изумленно прижавшихся друг к другу – те тоже были живыми, не его больной выдумкой. Огонь, трещащий в печи, скрипучая дверь, стулья, стол – ни зрение, ни слух не изменяли своему обладателю. Но отчего мелодия выходила такой простой, такой небрежной и скомканной? Не такой, как всегда… а может, наоборот, такой, как и всегда.
Ему нужно было что-то другое, и звезды уже не подходили.
Немного успокоившись, Лев снова взял скрипку, закрыл глаза и начал представлять. Он представил пустые ленинградские улицы, вселяющие пустоту в его сердце, представил поднятые на дыбы дороги, оседающий на них снег, жуткий холод. Затем на улицах, как по волшебству, стали появляться люди, они шли, сначала медленно, постепенно набирая скорость, и снег под ногами их таял, и дорога покрывалось нежной зеленой травой. Они наступали на каменную крошку, и та снова становилась дорогой, они проходили мимо развалин, и те собирались в дом. Люди улыбались, у кого-то в руках уже были цветы, некоторые гуляли с собаками, счастливые родители держали на руках своих детей, и у каждого на губах можно было прочитать всего два слова: «Конец войне».
Ему казалось, что он просто представляет все это, но на самом деле, он играл. Дубай не чувствовал ни как рука его потянулась к струнам, ни движения по ним смычка. И, конечно, поглощенный своей фантазией, он не услышал, как к дому, со всех сторон, стала тянуться толпа. Люди отовсюду шли, надеясь найти источник музыки, а добившись своего, останавливались, завороженные, ошеломленные, преисполненные надеждой, которую вселяла в них загадочная мелодия. Они будто читали ее вместе с музыкантом, раскрывали, строчка за строчкой, и она поселилась в их душе и привела их сюда.
А Лев все играл, и не заметил даже, как по радиосвязи прозвучали слова диктора:
«Говорит Ленинград. Внимание, товарищи! Войска Ленинградского фронта в итоге двенадцатидневных напряженных боев прорвали и преодолели на всем фронте под Ленинградом сильно укрепленную, глубоко эшелонированную долговременную оборону немцев. Город Ленинград полностью освобожден от вражеской блокады и от варварских артиллерийских обстрелов противника. В ознаменование одержанной победы и в честь полного освобождения Ленинграда от вражеской блокады, сегодня, двадцать седьмого января, в двадцать часов, город Ленина салютует доблестным войскам Ленинградского фронта двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из трехсот двадцати четырех орудий».
Он просто продолжал играть, а восторженные слушатели не смели и шевельнуться, чтобы не нарушить эту спасительную мелодию.
И, готова поспорить, никто из них так и не заметил человека, затерявшегося среди огромной толпы, сгорбленного старичка с тростью подмышкой, крепко сжимавшего свою дрожащую руку.
– Так кто же ты такой, Лев Дубай? – Про себя произнес он и застыл на месте, боясь упустить хоть одну ноту.
Глава 8
1945
Человек с железной фамилией снова закурил трубку.
Художник приставил пистолет к виску.
Дневник Павла Петровича Савина
Очень люблю смотреть в ее глаза. Любка как будто ожила, расцвела снова цветком, каким я ее давно уже не видел. Чем дальше, тем больше увлекается танцами. Лев Яковлевич нам аккомпанирует. Никогда не думал, что столько эмоций во мне, черством скряге, может пробудить музыка. Да и в ней, Любке, видимо, тоже. Такие искорки, такие чертята в глазах, заводные и дразнящие. Конечно, часто делаю вид, что злюсь на нее, но что уж тут поделаешь, не размякать же мне. Хотя иногда так и хочется пуститься в пляс вместе с ней, а не стоять, как скорчившийся ворчливый старикашка.
Соседка сверху, от которой до сего времени не было ни слуху, ни духу, иногда спускается вниз. Вместе ужинаем. Почти никогда не разговаривает. Вернее, обронит одно-два слова и снова молчком, словно боится кого-то обидеть. Лев Яковлевич поднимается иногда к ней, и даже слышно становится, как они о чем-то разговаривают, даже весьма увлеченно. Недавно заметил, что у нее ямочки на щеках. Красивую женщину вся эта суета загубила, но и она потихоньку приходит в себя. Все ждет мужа.
Любка попросила прибить полку. Не знаю, на кой черт она ей понадобилась. Взял молоток… теперь пишу только левой, очень медленно.
Недавно вообще предложила всем вместе сходить в Музкомедию. Встал пораньше, взял билеты на «Роз-Мари». Пошли все вчетвером: я, Танька, Любка и Лев Яковлевич. Признаться, далек я от этого творчества, да и наш сожитель, как по мне, во много раз лучше музицирует. Потом Любка объявила, что это была вовсе не «Роз-Мари», и нас жестоко обманули билетеры. После этого я принял решение в Музкомедию больше не ходить, а то их не разберешь.
Утро выдалось на редкость морозным. Не знаю, как писал бы, если б не варежки, которые Любка заставила надеть. А вот Лев Яковлевич ее не послушал, потому скрипку в руки взять не мог, пока у печи не просидел до вечера.
Даже боюсь признаться, насколько мне нравится его игра. Он раньше никогда не играл нам на скрипке. Я признаться, даже забыл, что Лев Яковлевич – музыкант, пока мы случайно не наткнулись на его инструмент. Да и сам он тоже, видимо, забыл про это. Любка говорит, что это у него от внутренних переживаний, от войны, от блокады. Но теперь, когда блокада окончательно снята, Лев Яковлевич играет каждый день, и все мы наслаждаемся этой чарующей музыкой. Любка говорит, что Льву Яковлевичу нужно возвращаться на сцену. В филармонию или театр. До войны он же играл на сцене. Но он отказывается, пожимает плечами и говорит, что не хочет, что ему не удобно играть в помещении.
По радио передавали, что наша армия успешно отвоевывает свою территорию. Уже освободили Беларусь в ходе операции «Багратион». Ну еще бы они ее не освободили. Как операцию назовешь, так она и пройдет. Или как там было сказано? А не важно. Освобождают Европу, гонят немцев на запад, откуда они и пришли. Теперь дикторы нам рассказывают, как наши войска сражаются в Европе и уже подбираются к дому Гитлера. Еще мы слышали что-то о Нормандии. Я точно не знаю, но говорят, что там произошла высадка союзников, и теперь немцев будут давить с двух сторон.
Недавно нашли щенка на улице. Один бок коричневатый, все остальное – серое. Уж не знаю, как он один оказался посреди дороги, но Любка настояла на том, чтобы взять его к себе. Так что, теперь нас пятеро.
От кличек вроде Бобик или Шарик решено было наотрез отказаться – говорят, нужно проявить оригинальность. А по мне, что Бобик, что Шарик – главное, чтоб пес верный и добрый был.